22 страница28 апреля 2025, 22:14

Глава 21. Рутина

Северная часть Атлантического моря, Конвой CB-7, SS Manifest Destiny, 31 января 1912 года, 17:22

На борту лайнера царила тишина, нарушаемая лишь негромким шумом волн и приглушёнными голосами в соседних отсеках. Сквозь матовое окно пробивался тёплый свет, бросая золотистые тени на стены лазарета.

Эви Гарнер сидела, склонившись над раненым, словно над ребёнком. В её руках дрожала ложка, наполненная тёплой, ароматной похлёбкой, и с каждым движением она аккуратно подносила её к губам пациента. Тот не мог говорить, не мог даже смотреть — глаза были полузакрыты, лицо бледное и измученное, лишь слабое движение головы и стон подтверждали: он ещё здесь.

— Потихоньку... не торопись, — прошептала Эви, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Ты молодец. Ещё немного, и отдохнёшь.

Сотрясение мозга и кровопотеря почти унесли его на тот свет. Врач сказал, что это «чистое везение» — выжить при таких ранах. И всё же он выжил. Теперь — ложка за ложкой, ночь за ночью — он возвращался назад.

Эви не просто выполняла долг. В её взгляде — забота, боль, тоска и надежда. Каждый глоток похлёбки был как шаг на зыбкой тропе между жизнью и смертью. Она верила: он выберется. И будет жить.

А за окнами корабль всё так же шёл вперёд, сквозь ночь и волны.

Отсек, ещё секунду назад наполненный покоем, взорвался ужасом.

НЕТ! — донёсся пронзительный крик.

Звук чего-то остро заточенного, вонзающегося в плоть, прорезал воздух, как лезвие. За ним — захлебнувшийся стон боли. Эви резко обернулась. Сердце её ухнуло в живот.

В нескольких койках от неё, матрос с ампутированной ногой держал в окровавленных пальцах вилку. Та уже была по рукоять вонзена ему в шею — в район сонной артерии. Его лицо было белее простыней, губы посинели, а из рваной раны брызнула струя ярко-красной крови, бьющая в ритм с убывающим пульсом.

СТОЙ! ПОЖАЛУЙСТА, НЕТ! — закричал другой солдат, лежавший на соседней койке пытавшись встать. — БРАТ! ПРЕКРАТИ!

Но было поздно. Эви, в панике выронив миску с похлёбкой, побежала, почти скользя по полу. Кровь уже лужами растекалась под койкой. Она опустилась на колени, зажимая рану обеими руками, давя изо всей силы.

— Зачем?! Зачем ты это сделал?! — прошептала она, глаза в панике бегали, ища хоть что-то, хоть малейший шанс.

Губы умирающего задрожали. Он попытался что-то сказать. Получилось одно единственное слово:
Не... хочу...

И всё. Зрачки расширились, руки бессильно опали по бокам, и Эви почувствовала, как под её ладонями жизнь уходит — быстро, безвозвратно.

В отсеке стало страшно тихо. Только рыдание его брата — сдавленное, надломленное, глухое, как будто его душа треснула — эхом отражалось от металлических стен.

Эви сидела, всё ещё зажимая мёртвую рану, ладони в крови. Лайнер продолжал свой путь в темноте, но в этом углу — тьма стала особенно плотной.

Металлическая дверь с грохотом распахнулась — в отсек вбежали санитары и медсёстры, кто-то закричал:
— Что происходит?!
— Самоубийство! Он перерезал себе горло! — прозвучал испуганный голос.
— Кто?! Где доктор?! Чёрт возьми, где доктор?!

В отсеке началась паника. Один раненый с вскочившими глазами попытался приподняться, другие начали метаться в своих койках, кто-то начал причитать на незнакомом языке. Воздух наполнился тяжёлым металлическим запахом крови и пота.

Эви склонилась к брату погибшего. Тот сидел на койке, словно парализованный, с трясущимися руками, уставившись в окровавленные простыни.
— Идём, — резко сказала она. — Ты не должен это видеть.

— Он... Он же был... — начал он, но Эви не дала ему договорить.
— Вставай! Быстро! — она обняла его под плечи. Он застонал — сломанная нога не давала стоять. Эви стиснула зубы, подставила плечо, почти таща его на себе сквозь толпу растерянных санитаров и медиков.

На выходе их подхватила другая медсестра.
— Я заберу его, Гарнер, иди, ты вся в крови! — И, не дожидаясь ответа, потащила солдата дальше по коридору.
Эви молча кивнула, сделала шаг... потом ещё один...
А потом резко свернула к двери на палубу.

Свежий ночной воздух ударил в лицо. Ветер тянул с солёным запахом моря. Эви, дрожа, подошла к перилам, вцепилась в них и склонилась вперёд — её вырвало, тяжело и больно, прямо за борт.
Она долго стояла, тяжело дыша, пока желудок не отпустил.

Море внизу тихо шумело, не ведая о том, как много боли сегодня впитали эти палубы.

Северная часть Атлантического моря, U-87, 45 км до встречи с кораблем снабжения "Vasserliner" 1 февраля 1912 года, 12:08

Передний торпедный отсек был не просто тесным — он был мертвым. Воздух здесь был плотным, как мокрое одеяло, и пах чем угодно, только не жизнью. Пота, закусок из консервов, дешёвого одеколона и даже намёка на гниль от постоянной влажности. Всё это смешалось в едва выносимый коктейль, которым дышали через силу.

Эмиль Волф, вытирая лоб рукавом, протиснулся мимо камбуза — если этот ящик с банками можно было так называть — и вошёл в отсек, где всё было по-старому.

Пац Меркель, худой, наглый, вечный балагур, жевал сухарь так, будто это был дорогой стейк. Он лежал на верхней койке, лениво свесив одну ногу, и при виде Эмиля ухмыльнулся:
— Смотри-ка, Волф вернулся! Ну что, признал наконец, что у тебя на лице не мужественная строгость, а уродство, достойное задней части осла?

— Заткнись, Пац, — буркнул Вилли, не отрываясь от письма, хотя рука у него дрожала. Его глаза покраснели, слёзы скатывались по щекам, но он продолжал писать. Письмо матери. Как всегда. Он писал ей каждый раз, когда думал, что следующей ночи может не быть.

Оскар сидел молча. Его глаза были закрыты, дыхание ровное. Он был здесь телом, но голова его была где-то далеко. Может, дома. Может, в отпуске, которого не будет.

Эмиль молча смотрел на них, чувствуя, как изнутри его выжигает. Он хотел ответить Паццу. Хотел бы. Но у него не было сил. Только злоба. Только тяжесть.

Он полез на верхнюю койку, свою — если так можно было назвать этот вонючий матрас, вечно влажный, вечно тёплый от тела предыдущего. Простыня пропахла чем-то чужим, но Эмиль больше не замечал.

— О, молчащий Волф. Значит, всё-таки ударишь меня во сне? — не унимался Пац.
Эмиль не ответил. Только откинулся, закрыл глаза и постарался не думать. Не думать о глубине. О надвигающемся шторме. О бесконечном гуле машин, как уязвимой броне корпуса, и... о том, сколько ещё они смогут не сойти с ума.

А за переборкой — стальная тьма, километры воды и враг где-то наверху.

Снизу, с нижнего яруса, раздалось грубое, будто хрип из самого ада:
— Пац, заткнись к ебеням, пока я тебе этот сухарь в задницу не вобью, — Оскар даже не открыл глаз.

Пац, ухмыляясь, сделал невинное лицо, будто это не он уже пять минут назад превысил лимит терпимости всего отсека. Он выждал паузу, но потом всё-таки не удержался:
— В грубом молчании Оскара чувствуется нежность.

— Да пошёл ты, — буркнул Оскар и уже громче добавил, обращаясь к Эмилю:
— А ты чё такой, будто тебя через шнек мясорубки прогнали?

Эмиль перевернулся на бок, уставился в потолок, глаза полуприкрыты.
— Вал. Опять. Отсоединился, мать его. Я уже не знаю, сколько раз я ползал под этой чёртовой машиной... Всё в соляре. Пахну, как проклятый.

Он сплюнул на пол, злобно проворчав:
— Этот Тип-4А — как жопа старой проститутки. Всё гремит, всё шатается. Эти дизеля — древнее фрегата Российской Империи, клянусь.

— Эх... — протянул Оскар, потянулся на своей койке, скрипнув пружинами. — Вот доберёмся мы до Ля-Рошели — первым делом, клянусь всем, что есть, иду в бордель. И чтобы две — сразу! Или хотя бы одну, но с руками как у массажистки и губами как у мечты. Главное — чтоб не пахла, как дизель.

— Или хотя бы чтоб двигалась, как не наш движок, — подхватил Пац, заливаясь смехом.

Оскар рассмеялся громко, грязно, но по-настоящему. Этот смех был как антидот от сырости, металла и страха.

А Эмиль... Эмиль уже не слышал. Он уснул. Не рухнул — просто провалился в темноту. Без снов. Без надежды. Только усталость держала его, как якорь, где-то между бодрствованием и полным небытие.

В отсеке повисла странная тишина. Даже Пац не стал больше шуметь. Потому что каждый из них знал — завтра может быть хуже.

Оскар вдруг уловил движение. Он приоткрыл глаза и взглянул вниз. Вилли, обычно спокойный и собранный, тихо всхлипывал, почти незаметно. Он продолжал писать, но рука дрожала, а строки расплывались — чернила смешивались с солёными каплями.

— Эй... — негромко позвал Оскар, опуская ноги с койки. — Вилли? Что с тобой?

Вилли вытер лицо рукавом и попытался выдавить слабую улыбку, но получилось только кривое подобие.
Я... — он запнулся, голос сорвался. — Боюсь, Оскар. Я чертовски боюсь. Боюсь будущего. Боюсь, что мы всплывём, и на горизонте будет эсминец. Что я его не замечу. Что не успею. И всё. Всё кончится. Как... щелчок.

Он сжал письмо.
А ещё... я боюсь капитана. Рихтера.

Оскар молчал пару секунд. Не потому что не знал, что сказать, а потому что понял — это не жалоба. Это правда. И такую правду здесь редко кто произносит вслух.

— Ты думаешь, я не боялся его? — наконец сказал он, подходя ближе. — Чёрт, я до сих пор боюсь. Сделать херню. Дать слабину. Ведь этот ублюдок прав — одного идиота хватает, чтобы угробить весь экипаж.

Он присел рядом, оперевшись спиной о корпус.
— Но именно этот страх и держит нас всех в узде. Ты — не идиот, Вилли. Ты держишь эту лодку живой. Ты — наши глаза. Наши уши. И если ты начнёшь сомневаться в себе — мы уже трупы.

Вилли всхлипнул ещё раз, но потом вдруг сжал губы и кивнул. Медленно, но решительно.
— Спасибо...

Оскар хмыкнул.
— Не мне спасибо. Себе скажи, когда нас в следующий раз не разнесёт к чёртовой матери. А я... я просто хочу до борделя добраться живым, это моя высшая цель в жизни. Всё остальное — бонус.

Пац со своей койки буркнул сквозь зубы, всё ещё жуя:
— Рихтер, может, и мразь, но он чует смерть за милю. Даже если он и чертов ангел смерти — он наш ангел.

И снова в отсеке стало немного тише. Только глухое урчание дизеля.
Вонючий воздух в отсеке ещё дрожал от отголосков сна, как вдруг:

Звон тревоги разнёсся по всей подлодке, будто сама её стальная кожа взвизгнула. Кровь мгновенно бросилась в голову, всё пропитанное сонной инерцией исчезло.

Крики, стуки, шаги — койки лязгали и складывались в одну сплошную симфонию паники и чёткого порядка. Люди в одних кальсонах, босые, с всклокоченными волосами прыгали с коек. Кто-то упал, кто-то наступил другому на руку, кто-то выматерился, но все — все двигались.

Передний отсек. Перевесить нос. Срочно. Эта команда звучала молча — в глазах, в дыхании, в телах. Матросы из кормы, спотыкаясь, летели вперёд, пробиваясь сквозь тесноту. Кто-то пнул штурмовое ведро, кто-то уронил кружку — с глухим звоном она покатилась по полу, но в это мгновение ничего не имело значения.

Скрип-скрип — гул моторного лебедя — заработали электродвигатели. Звук родной, знакомый, но в этот момент он звучал не как механика — он звучал как отчаянная попытка подлодки спрятаться от когтей, что уже тянутся сверху.

— На посты, все по местам!! — голос Леопольда, прорезавший гул. Сначала один раз. Потом второй. Как выстрел.

Эмиль, бледный, всё ещё не до конца проснувшийся, побежал в сторону кормы, сливаясь в волну матросов. Тело гудело, как при ударе током. Он чувствовал, как у него слипается пот с грязью на спине, и как дрожит под ногами железо.

Пац остался. Он не метался — просто сел и жевал, вслушиваясь, будто ловя шум глубин на своей челюсти. Его глаза следили за потолком.

Оскар вместе с Вилли рванули в центральный пост, протискиваясь мимо прочих. Вилли всё ещё немного трясся, но ноги двигались сами. Он знал, что делать. На автопилоте, как машина.

Это оно? — прошептал он. — Эсминец?..

Оскар ответил только зубами — стиснул челюсти. Всё, что мог бы сказать, он уже сказал.

В центральном посту, среди скопления напряжённых лиц и мельтешения стрелок на приборах, капитан Клаус Рихтер уже стоял у перископа, словно появился из воздуха. Его лицо было освещено лампой сбоку — тени лежали резко, как на старом плакате. И именно там, в полумраке командного центра, он позволил себе эту странную ухмылку — тонкую, скупую, с неуловимым сарказмом.

— Тренировка, господа. — Он говорил размеренно, с ледяным спокойствием, как будто бы за окном не бушевал океан, а в воздухе не витала угроза гибели.

— Лучший способ избавиться от ржавчины. А то заржавеете от своей ленивости.

Молчание сначала. Затем: облегчённые выдохи, как будто из самой подлодки выкачали страх. Несколько человек позволили себе опустить плечи. Кто-то даже усмехнулся — натянуто, неловко, но искренне. Кто-то матернулся под нос, но уже с нотками облегчения.

— Леопольд, за рулями глубины. Всплываем через десять минут. — чётко, по-офицерски.
— Отбой тревоги.

Постепенно лодка, как живое существо, начала расслабляться. Двигатели переходили на ровный ритм. Люди возвращались на места, переглядываясь между собой.

Рихтер не смотрел ни на кого. Он просто стоял, смотрел в приборы, и ухмылка не сходила с его лица.

Это был урок. Без слов, без лишней показухи. Напоминание, что смерть — всего лишь тренировка отложенная на потом.

Северная часть Атлантического моря, Конвой CB-7, Эсминец "Дэнди", 27 января 1912 года, 15:32

На борту эсминца «Дэнди» солнце медленно клонилось к горизонту, отбрасывая длинные тени на намыленную деревянную палубу. Волны лениво шлёпались о борт, а над головами то и дело пролетали чайки, оглашая вечерние часы своим карканьем.

Уиттакер и Томми скребли щётками по доскам, вода с пеной стекала в море. Томми, вытирая пот со лба предплечьем, бросил весело:

— Ну я не знал, что сам капитан на палубе объявится, может, мне ещё шарманку крутить надо было?

Уиттакер не поднял глаз, только хмуро бросил:

— Заткнись, Томми. Всё это из-за чёртового окурка сигары. Оно вообще того стоило?

Тот усмехнулся, поворачивая голову через плечо:

— Стоило каждой крошки табака, приятель.

Не успел он договорить, как резкий, почти ломающий воздух голос прорезал всё пространство:

— Обе морды заткнули! Палуба должна блестеть так, чтоб я мог видеть в ней свою злость! До самого ужина — без перерыва!

Капитан Росс стоял у леера, опираясь на трость, которую никогда не использовал по назначению — только как указку и средство устрашения. Его взгляд прожигал, как прожектор в шторм.

Уиттакер скрипнул зубами, вновь опускаясь на колени. Внутри всё бурлило. Он лишь наблюдал, он даже не участвовал в затее с сигарой. Но теперь, как и Томми, вонзил щётку в доски, будто хотел выдрать из них свою досаду.

Дисциплина. Строгость. Порядок. Великолепные слова, когда ты не на коленях в мыльной воде, с кровоточащими костяшками пальцев и желудком, урчащим от голода.

Щётка заскрежетала по дереву, будто подпевая его молчаливому проклятию.

Когда капитан Росс начал уходить, его сапоги с сухим стуком отбивали шаги по палубе. Он на секунду задержался у лестницы, метнул взгляд через плечо, потом подозвал кивком ближайшего офицера — молодого, но с лицом, изрезанным ветром и солью, как старая карта. Тихо сказал ему несколько слов, ткнув пальцем в сторону Уиттакера и Томми, и исчез за переборкой.

Томми, едва капитан скрылся, фыркнул себе под нос:

— Наверное пошёл курить свою чёртову сигару. Ещё и дорогую, небось.

Уиттакер даже не обернулся:

— Заткнись, придурок. Нас всё равно слышат.

Офицер, которому поручили присматривать за ними, теперь стоял у поручней, лениво глядя на заходящее солнце. Он был явно не прочь поболтать, голос у него был тёплый, почти товарищеский.

— А ведь я тоже когда-то ползал по палубе, — сказал он, чуть улыбнувшись. — Только это было в Карском Море, при Апрельской революции, когда мы лупили по Робосийским баржам. Холод был такой, что отливки стали трескались. Атлантика, по сравнению с тем, — ванна с ромом.

Он выпрямился, поправляя воротник, и продолжил с оттенком гордости:

— И не на поганом эсминце. Я тогда служил на крейсере. И не абы каком... а на «Queen Lisa». Видали бы вы её — настоящая королева. Красивая, как сон и злая, как волна в шторм.

Он хотел было ещё что-то сказать, но вдруг осёкся, глядя на молчащих Уиттакера и Томми. Оба склонились над палубой, молчаливые, словно призраки. Офицер слабо вздохнул, взгляд потеплел.

— Жаль, — сказал он почти шёпотом, — что вы не можете мне ничего ответить. Приказ есть приказ.

Офицер ещё пару минут молча смотрел вдаль, потом оттолкнулся от поручней и неспешно ушёл куда-то вниз по трапу, оставив их вдвоём наедине с ветром и морем.

Палуба скрипела под ногами, швабры глухо шлёпали по доскам. Томми больше не шутил. Он драл в тишине, время от времени вытирая лоб, оставляя грязную полоску на коже. Уиттакер молча работал рядом, двигаясь как автомат — в ритме качки и гула винтов.

Солнце медленно опускалось к горизонту, обжигая море ржавым светом. Тени вытягивались, ветер крепчал и приносил с собой запах тушёного мяса из камбуза — слабый, едва различимый, но сразу бил по голодному желудку.

Где-то на мачте пронзительно каркнула чайка. Издалека донёсся голос сигнальщика. Над головами зажглись первые тусклые огни.

Томми остановился, опёрся на швабру, чуть хрипло рассмеялся.

— Кажется, всё. Или мы отдраили уже до самой чёртовой нижней палубы.

Уиттакер выпрямился, повёл плечами и взглянул в сторону лестницы. Там, уже в сумраке, стоял тот же офицер, теперь с кружкой в руке.

— Капитан сказал — до ужина. Сейчас звонок прозвонит... А ужин у нас по расписанию, даже ад подождёт, — произнёс он, поднимая кружку в лёгком тосте.

И в этот момент где-то на судне глухо ударил колокол. Ужин. Наконец.

Томми и Уиттакер молча прошли мимо офицера, не удостоив его ни взглядом, ни словом. Он остался стоять у трапа, будто бы вовсе и не ждал благодарности. Внутри эсминца пахло металлом, сыростью и машинным маслом. Уиттакер шёл сзади, глядя на спину Томми, пока тот лавировал в узком проходе. Свет был тусклый, словно сам корабль экономил даже электричество.

Коридор был настолько тесным, что плечами цеплялись за стены. Кто-то пронёсся мимо с ведром, не извинившись. В отсеке камбуза царил полугул — грохот посуды, глухие разговоры и шарканье сапог. Томми сразу же метнулся к столу у стены, как будто всю смену мечтал об этом месте, и ввалился на лавку с видом заслуженного ветерана.

Очередь к выдаче еды тянулась медленно, лениво. Впереди Уиттакера кто-то откашливался, другой чесал затылок и мямлил про добавку. Когда наконец очередь дошла до него, кок сунул поднос, даже не глядя: кружка с чаем, тёплая стеклянная банка с мутной водой и тарелка, в которой каша цвета старой швабры держалась одной комкой, словно прилипла от ужаса к эмалированному дну.

— Что за чёрт? — глухо бросил Уиттакер, уставившись в тарелку.

Кок, даже не поднимая головы, буркнул в сторону:

— Пюре с рыбой. Или тебе с вонью — или без жратвы.

Уиттакер только фыркнул. Спорить с камбузным — как плевать против ветра. Побеждает всегда жирный и с поварёшкой.

Он забрал поднос и направился к Томми, который уже облокотился на стол, крутя в пальцах кусок хлеба.

— О, господи, это что, смесь шпатлёвки и дохлой трески? — воскликнул Томми, глядя на тарелку Уиттакера. — Я голоден так, что мог бы съесть башмак, но даже у моего желудка есть принципы.

Уиттакер сел напротив, не ответив. Когда он воткнул вилку в серо-жёлтую массу и приподнял — вся тарелка пошла за ней, как будто содержимое было не едой, а частью единого отвердевшего куска. Он дёрнул сильнее — с усилием, как вытаскивая сапог из грязи. С характерным чвак кусок наконец оторвался, и вся тарелка с грохотом шлёпнулась обратно на стол, от чего чай в кружке подпрыгнул и выплеснулся на поднос.

Он посмотрел на вилку, затем на кашу, и всё в его лице выражало обречённую ненависть. Попробовал — буквально одним уколом языка. И сразу же откинулся назад, кинув вилку обратно в тарелку, словно она обожгла его пальцы.

— Проклятые коки... Это хуже, чем те чёртовы сардины в жестянке, что батя держал в чулане ещё с войны. С плесенью и запахом жженой резины, — скривился Уиттакер.

Томми наклонился поближе, разглядывая субстанцию, будто археолог на раскопках.

— По виду и не скажешь, что можно есть. Хотя... скорее наоборот — по виду видно, что жрать это категорически нельзя.

Северная часть Атлантического моря, U-87, место встречи с кораблем снабжения "Vasserliner" 1 февраля 1912 года, 12:08

Рихтер стоял, облокотившись на перила мостика, в пальцах — бинокль, на лице — застывшая усталость. Вахта была его, и сегодня она тянулась особенно вязко. Весь поход уже казался бесконечной чередой одинаковых серых дней и ещё более серых ночей. Он ощущал, как усталость вползает в кости, но знал: экипаж выжат не меньше. Он хотя бы мог смотреть на горизонт.

И вот там, среди пелены раннего сумеречного света, вырисовывался силуэт — неугловатый, нет, массивный, тяжеловесный. Тело корабля, как спина спящего колосса, медленно всплывало из марева. Танкер. Большой. Чертовски большой. Рихтер начал мысленно прикидывать тоннаж: одиннадцать? Нет, скорее — семнадцать тысяч БРТ. Он даже невольно присвистнул себе под нос.

Он поднял бинокль, ожидая увидеть флаг союзного Германо-Австрийского флота — белый крест, чёрное знамя, но нет. Его взгляд встретился с полотнищем Фэннории. Голубовато-серое знамя с ледяным узором. Он молча смотрел на него, поджав губы.

В его голове возникла странная мысль — тяжёлая, почти неуместная. Пока они твердят, что армия Королевства — чистая, благородная, почти идеальная... Где-то на другом конце фронта сжигаются деревни, стираются города, исчезают фамилии. Рихтер сжал челюсти. Он не был философом. Он был подводником. Его работа — следить, целиться, торпедировать. Но как только флаг Фэннории вздрогнул под слабым порывом ветра, он почему-то ощутил, как в груди неприятно кольнуло.

Как будто этот флаг, чужой и отстранённый, смотрел на него в ответ — и знал куда больше, чем должен. Рихтер, не спуская глаз с силуэта судна, опустил бинокль и повернулся к стоявшим рядом матросам.

— Два зелёных, один красный, — отрывисто бросил он. — Готовить сигнальные ракеты. И пусть кто-то передаст старшему механику и кок-боссу — мне нужен список, что у нас на исходе. Быстро.

Матросы моментально пришли в движение: один рванул вниз по узкому трапу, другой уже копался в металлическом ящике с ракетами, скрипя замками и щёлкая кассетами. Третий, младший, замешкался — Рихтер только взглянул на него, и этого хватило. Тот сразу вспомнил, что тоже нужен где-то.

Пока суета наполняла мостик, Рихтер молча расстегнул китель, сунул руку во внутренний карман и нащупал тяжёлый металлический корпус сигнального пистолета. Знакомая тяжесть, пальцы будто сами провернули заряд — короткий щелчок. Он поднял руку вверх и, не колеблясь, выстрелил.

Белая вспышка резанула небо. Она осветила мачты и отблеск воды внизу, на секунду придав всему подлодочному силуэту привиденческую неестественность. Рихтер не опустил руку — ждал. Секунды казались слишком длинными.

И вот — с корабля ответ. Первая ракета — белая, как и положено. Но следом пошли три других: жёлтая, красная, снова жёлтая. Стандартный проверочный код.

— Внимание! — рявкнул Рихтер. — Готовность! Два зелёных, один красный! Огонь!

Три ракеты ушли в небо одна за другой, чётко, с интервалами. Яркие искры пробили сумрак. Зеленая. Еще одна зеленая. Красная.

Он смотрел, как последний огонёк затухает в тумане. Теперь всё зависело от них. Ответ был отправлен — как в старой игре, где только правильная комбинация спасает от гибели.

Теперь "танкер" должен понять, что перед ним — свои.

Когда подлодка медленно, осторожно приближалась к массивному корпусу корабля, чьи борта нависали, словно стены крепости, Рихтер внимательно следил за каждым шумом, каждым всплеском воды и мельчайшим изменением в силуэте судна. Он уже почти чувствовал запах мазута, лёгкий солёный пар, исходящий от монстра в сером металле.

— Сигнальщик! — резко окликнул он, не отводя взгляда от цели.

Из-за рубки, немного замешкавшись, выскочил тот самый младший матрос, чьё лицо всё ещё несло в себе следы ранней неуверенности. Он, как по инерции, кинулся к ближайшему сигнальному ящику, подскользнулся на влажной металлической палубе, но удержался, открыл крышку и начал копаться внутри. Через пару секунд в его руках оказались два сигнальных флага — красный и жёлтый, как и требовалось по кодексу.

— Готов, господин капитан! — выкрикнул он, стараясь говорить громко, несмотря на напряжение.

Рихтер скользнул по нему взглядом, коротко кивнул:

— Передай: подлодка U-87 готова к швартовке. Пусть те, кто на вахте, это увидят.

Матрос кивнул и быстро проверив небо на просвет, он встал ровно, поднял руки в положение «Внимание», ожидая, что наблюдатели с корабля заметят его.

Через пару секунд он уверенно начал последовательную передачу:

— Резким и чётким движением он выставил флажки в положение «A» — руки в стороны под углом вверх, символизируя Ankommen — приближение.
— Затем, плавно сменил позу на «U» — руки в диагонали: правая вверх, левая вниз — U-Boot, подчёркивая, что к ним приближается союзная подлодка.
— Мгновенным движением он поставил руки в «W» — флажки образовали широкую галочку вниз — Warten, давая понять: требуется ожидание.
— И, наконец, замер в положении «Q» — обе руки вытянуты вниз и слегка разведены — Quittiert, завершая передачу с подтекстом: «Приём подтверждён».

Его движения были отточены, будто отрепетированы на десятках вахт — четкие, военные. Сигнальщик на корабле вдалеке уже поднимал свои флажки в ответ. Всё шло по протоколу. Рихтер стоял чуть позади, руки держали бинокль на груди, взгляд устремлён вверх — на глухие, как бункер, борта судна. Он знал, они их видят. Осталось дождаться ответа — и не потерять достоинства, даже если окажется, что это была ловушка.

Рихтер вновь поднёс бинокль к глазам, сосредоточившись на сигнальщике на борту танкера. Тот уже поднимал флажки — подтверждение получено. Секунду спустя на фоне мачт пронёсся чёткий ответ: "Готовность к приближению".

Позади него раздались шаги — младший матрос, держа в руках тонкий листок, подошёл вплотную.

— Разрешите доложить?

Рихтер кивнул, не отводя взгляда от горизонта.

— Топливо — на критическом уровне. Осталось не более сорока часов хода. Консервированной пищи — запас на трое суток. Резерв питьевой воды — семьсот литров ровно.

Рихтер медленно опустил бинокль и вздохнул.

— Нам чертовски повезло, что мы наткнулись на Vasserliner.

Он на секунду прикрыл глаза, чувствуя, как напряжение с плеч на миг ослабевает.

Российская Империя, Российская Пруссия, 56 км к северо-востоку от Варшавы,
1 февраля 1912 года, 13:33

Коршунов сидел у влажной стенки траншеи, прислонившись к брустверу, укрывшись от ветра, как мог. В руках — лист бумаги, вырванный из блокнота, аккуратно разлинованный карандашом. Почерк неровный, немного дрожащий от холода и усталости, но в каждой букве — искренность, которой не позволял себе в голос. Он писал, как будто говорил, будто в мыслях сидел за кухонным столом в доме на окраине Твери, а Анастасия, его младшая сестра, наливала чай в любимую глиняную кружку.

"Настя, сестрёнка...

Иногда я думаю о том, какой бы была жизнь, если бы всё это... если бы войны не было. Представляешь, я бы наконец достроил тот сарай у нас за домом, тот самый, что отец когда-то хотел под мастерскую. Доски всё лежат под навесом, помнишь? Я бы завёл семью. Не знаю, с кем — пока в голове лица нет. Но точно с той, кто бы не боялась деревенской жизни. Чтобы вместе с ней встречать рассветы, а не эти гулкие залпы над окопами. И чтоб дети бегали по двору, а не прятались в подвалах от обстрела. Это ведь нормальная мечта, да? Просто жить. Без крови, без ненависти."

Порыв ветра пронёсся над траншеей, вздымая пыль и сухие листья. Коршунов отложил карандаш на секунду, посмотрел вперёд, в сторону линии фронта. Справа, у небольшой выемки в земле, стоял на коленях Чумаков. Молча, без звука. Лицо его было напряжённым, губы шевелились — тот явно молился. Всегда молится, думает Михаил. Всегда ищет ответ. И, как всегда, не получает ни слова в ответ.

Коршунов вернулся к письму, продолжая с того места, где сердце особенно сжалось.

"Ты знаешь, я стал бояться Господа. Не потому что не верю — наоборот. Я чувствую, что Он здесь, рядом. Не отворачивается, не забывает, а просто... смотрит. Молча. И это пугает сильнее, чем если бы Его не было. Пугает, потому что я не знаю, сколько грехов уже на мне. Сколько чужих лиц я увижу перед собой, если когда-нибудь придётся Ему отвечать. И знаешь, сестра... я ведь не злой человек. Просто, кажется, у меня никчёмная жизнь. И мне страшно, что я уйду таким, не изменив ничего."

Коршунов на мгновение оторвался от бумаги, прикрыл глаза, как будто в темноте под веками легче было собраться с мыслями. Потом дописал короткое:

"Береги себя. Если доживу — достроим сарай вместе. Твой Миша."

Он аккуратно сложил письмо, вложил в обёртку от сухого пайка и спрятал за гимнастёрку, поближе к телу. Пусть будет с ним, пока есть хоть какая-то надежда.

Когда Чумаков закончил свою молитву и перекрестился, Коршунов, всё ещё держа письмо в руках, повернулся к нему, словно вырвавшись из глубокой задумчивости.

— Ты... — начал он негромко, почти шепотом, — ты не боишься Его?

Чумаков взглянул на него, прищурившись, будто не сразу понял вопрос, но потом кивнул, усаживаясь ближе к товарищу. Сапоги хрустнули по мерзлой земле.

— Господа? — переспросил он спокойно. — За что Его бояться?

Коршунов отвёл взгляд, устремившись в пустоту.
— Я боюсь, что Он не отвернулся... — произнёс он после паузы. — Что Он... смотрит. На нас. На всё это. Просто смотрит.

Чумаков молча кивнул, вздохнул, и с тихим вздохом опустился на ящик рядом.

— Он не смотрит, Миша, — сказал он мягко. — Он... сострадает. Плачет. И хочет вмешаться. Правда хочет. Но, не может... Не так, как мы бы хотели. Может быть, Он сможет спасти хоть одного из нас. А может и обоих.

Коршунов сжал пальцы. Это не развеяло его тревогу. Нет. Давление, ощущение взгляда не исчезло. Оно осталось. Но словно стало мягче. Как будто кто-то действительно смотрит... но сквозь слёзы. Через пелену бескрайней скорби.

А потом, издалека, где-то с той стороны лесополосы, раздалось протяжное уханье совы. Одинокое, как знак.

Чумаков вскинул глаза вверх, вслушиваясь. Коршунов молча кивнул, будто тоже что-то понял. Может, это ничего не значило. А может — наоборот.

Русская Империя, Краинский край, Львов, 1 Февраля 1912 года, 15:21

Савчук полз среди обломков, битого кирпича, ржавых балок и закопчённых остатков былой улицы, а в голове его звучал внутренний голос — спокойный, почти ироничный, словно обращённый не к себе, а к кому-то невидимому, кто читает эту картину издали.

Котёл. Единственный вход и выход во Львов. Каждая трещина, каждый пролом — под прицелом. Тут даже кошке бы не проскользнуть, не то что человеку в шинели.

Он задержал дыхание, замер на секунду, когда где-то вдали хлопнул короткий, резкий выстрел. Затем вновь пополз, осторожно, будто сама земля под ним могла выдать его.

Фрицы сидят на этих руинах, как пауки на паутине. Не боятся. Им бы только перекрыть артерию — отрезать город, задушить его медленно. Но ничего... Помирать мне пока рано. Умру только если этот чёртов конверт дойдёт мятым.

Он сжал зубы. Он уже почти не чувствовал тела — руки, ноги, всё было как ватное, стылое. Пальцы больше не шевелились, а лишь цеплялись за лёд и камни по инерции. Он даже не чувствовал, как коленями сдирает кожу о бетон.

Но он продолжал. Медленно. Методично. Как автомат, сработанный не под эмоции, а под долг.

Савчук не знал, сколько ещё сможет. Но знал одно — приказ должен дойти. Даже если его, Савчука, придётся потом откапывать из-под снега вместе с ним.

Руины постепенно перешли в обугленную, разодранную землю. Когда-то здесь шел густой, почти сказочный лес — Винниковский лесопарк. Тихие аллеи, высокие кроны, солнечные пятна на тропинках. Теперь это — поле смерти. Изломанные, почерневшие деревья тянулись к небу, как иссушённые пальцы. Земля была изрыта снарядами, покрыта грязью, кровью, снегом и мёртвыми телами, вперемешку со снаряжением и оторванными касками.

Савчук узнал силуэт — броневик. Всё ещё стоит. Как старая собака на цепи, надломленная, но не сдавшаяся. Не раз спасал его этот зверь от снайперов у Пригоровки, как будто знал, когда наклониться, когда закрыть собой.

Он не раздумывал. Рывок. В полный рост. И сразу — свист. Пули хлестали воздух. Земля вспухала от попаданий — одна вошла в труп рядом, другая швырнула ком грязи в лицо. Где-то совсем рядом за спиной прошёл резкий хлопок — будто воздух распорот иглой.

Промахнулись. Или пожалели, — мимолётно подумал Савчук, будто это было что-то смешное.

Он достиг броневика, влетел за его борта и тяжело опустился на колени в лужу талого снега и мазута. На боку у броневика красовалась надпись белой краской — «Борщовики». Почерк размашистый, веселый, будто это была не война, а поездка в деревню.

Савчук отдышался, затем машинально ощупал себя. Бок — цел. Грудь — дышит. Голова — в порядке. Потом — вниз. Рука остановилась. Прямо под поясом, внизу шинели — рваная дыра. Прямо под копчиком.

Он выдохнул со стоном.
— Вот ведь... мать твою... — сказал он почти с уважением, глядя на дырку.
Пуля прошла в сантиметре. Только шинель. Только ветер. Но близко, слишком близко.

Савчук откинулся на броню и посмотрел в серое небо. Всё ещё жив. Всё ещё с приказом. И «Борщовики» всё ещё на месте.

Савчук отдышался, сердце бешено стучало в груди, но в голове уже мелькнула мысль — ещё чуть-чуть... ещё немного, и там будет траншея... свои...

Он поднялся, резко выдохнул и побежал. Теперь уже не крадучись, не ползком, а всерьёз — вперёд, как будто за спиной не погони, а пламя.

В тот же миг — очередь. Пулемёт. Затрещало, зазвенело в ушах. Пули вбивались в землю, в мёртвые тела, швыряли в стороны грязь и снег. Но Савчук двигался как тень, как призрак войны — резкий, неровный, ускользающий. Его словно обтекало свинцом, как будто сама судьба отводила руку стрелка.

Но не вечно.

Одна из пуль всё же нашла его. Внезапно. Как пощёчина. Он споткнулся, на долю секунды согнулся, но не упал. Не дал. Продолжил бег, стиснув зубы, сжав кулаки. Вырвался к краю траншеи, и, сделав последний рывок, нырнул в неё, как в воду, рухнув на колени.

Дыхание рвалось из груди, как пар из раскалённой печки.

Он сразу же потянулся к животу. Рука нащупала липкое. Кровь. Много. Уже пропитала рубашку под шинелью. Он откинул полы одежды, задрал рубаху — пуля прошла по касательной, но глубоко, мясо вспорото, как ножом по свинине.

Савчук лёг на спину прямо в мокрую глину, достал из внутреннего кармана бинт, почти с любовью.
— Ну и злая ты, мразь... — прошептал он, глядя на кровь.

Быстро, не думая, прижал бинт к ране, следя, чтобы ткань легла плотно. Рука дрожала, но бинт держался. Он аккуратно поправил одежду, застегнул шинель обратно, как будто ничего не произошло.

Затем — тишина. Отрывистые звуки боя, хлесткие, как кнут, остались позади. Савчук полз уже не в панике, а в уверенной сосредоточенности, словно знал каждый поворот траншеи. С каждым метром становилось спокойнее, яснее в голове.

И вот — знакомые голоса. Сначала неполные слова, затем чёткие фразы. Русский, перемешанный с украинским, с вкраплением матерков и простых шуток, — язык войны и своих.

Он встал. Осторожно, будто из воды поднимался. Кто-то окликнул:
— Эй! Свой?

Савчук хрипло усмехнулся:
— Не стреляйте, хлопцы... это ж ваш почтальон.

Он прыгнул в траншею. Несколько солдат обернулись — взгляды цеплялись за его окровавленную шинель, за лицо, за шаг. Кто-то уже тянулся к аптечке, кто-то просто молча следил за его движением. Но Савчук шёл дальше, не останавливаясь.

Прошагал через десятки метров сырой, вырытой в спешке земли. До штаба.

Деревянная дверь. Внутри — тепло. Не от уюта, а от буржуйки, что трещала где-то в углу. Штаб был скромен: пара ящиков, карабин, старая карта на стене, раскладной столик. За ним — командир. Савчук не знал его имени, да и не нужно было. Главное — передать.

Он подошёл, молча протянул конверт — помятый, с вмятиной от пули, но целый.

Развернулся, собрался уходить. Но голос командира остановил:
— А честь где, солдат?

Савчук обернулся, медленно. Сухая ухмылка скользнула по губам.
— Прощения просю, ваше высочество, — с ленивой, почти издевательской жестикуляцией поднёс ладонь к виску. — Почтальон отдал. Всё.

И вышел, не дожидаясь ответа.
В его походке не было торжественности. Только усталость. И жизнь.

Савчук, уже выйдя из штаба, на мгновение остановился. Тело напомнило о себе резкой пульсацией в животе — рана, про которую он на время забыл. Он посмотрел вниз, на алое пятно, что расползалось по шинели. Усмехнулся.

— А, точно... дырка.

С тем же лёгким, почти насмешливым выражением он повернул в сторону мед.части. Идти было тяжело, но он двигался с прежней уверенностью. По пути вдруг затянул какую-то старую песню, громко, фальшиво, но с душой, пугая новобранцев, что прятались в боковых нишах траншеи. Кто-то дернулся, кто-то вскинул взгляд, кто-то даже перекрестился.

— Не бойтесь, хлопчики, это не смерть идёт — это жизнь хромает, — кинул он мимоходом и продолжил свой путь.

В голове уже крутилась мысль. Не отпускавшая. Город. Руины. Котёл. Он знал, что вернётся туда. Должен будет вернуться. Тот же путь. Те же пули. Те же мёртвые деревья и "Борщовики", чьё железо не спасёт дважды.

И вдруг — это ощущение. Глухое, липкое. Не страх. Не тревога. Что-то, будто знание.

Он чувствовал: может не вернуться.
И всё равно шагал дальше, напевая.

Итальянское Королевство, Альпы, гора Чиветта, 2 Февраля 1912 года, 14:49

Алехандро, проверив страховку, натянул перчатки и начал методично взбираться на скользкие, обледеневшие камни, укрытые наледью и тонким слоем снега. В его ушах звенел пронизывающий ветер — тот самый январский альпийский ветер, от которого ломило щеки и пальцы, даже сквозь шерстяные варежки. Вспоминая каждое движение, отработанное на тренировках в Пиренеях, он шаг за шагом поднимался выше, чувствуя, как натягивается верёвка под ним.

На мгновение он задержал дыхание — в стороне, на фоне тумана, кран скрипя поднял тяжелый ящик с боеприпасами, а на противоположной цепи плавно спускались носилки. Пятна крови просочились сквозь полотно. Раненые?.. Нет, тела лежали неподвижно, завернутые в брезент. Французские каски, одна из них сорвалась и покатилась вниз. Алехандро резко отвернулся, уставился в выступ перед собой, будто в нём была цель, смысл, спасение. Он вдохнул носом, запах металла и гари всё ещё висел в воздухе, даже здесь, на высоте.

Где-то выше, уже почти у позиций, он заметил движение — его товарищ по отделению, сержант Руис, с хриплым дыханием и перекошенным от усталости лицом, тоже карабкался вверх, пальцы вцепились в скалу, как когти. Их взгляды на мгновение встретились. Руис кивнул. Алехандро коротко кивнул в ответ — без слов.

Когда Алехандро, задыхаясь от напряжения и холода, наконец добрался до края вершины, его перчатки заскользили по промёрзлому камню — но в тот же миг его схватила крепкая, уверенная рука. Знакомая. Он поднял взгляд: над ним — усталое, осунувшееся лицо Габриэля, покрытое инеем, как старая икона, проступающая сквозь трещины времени.

— Держи крепче, — хрипло сказал тот, напрягая плечо.

Алехандро ухватился, и, из последних сил подтянувшись, оказался наверху. Оба молча стояли на месте, тяжело дыша. Слышно было, как где-то внизу снова заскрипел кран, а ветер носил по воздуху обрывки фраз на итальянском и испанском, вперемешку с командными выкриками. Пока они проверяли своё снаряжение, Алехандро коротко поблагодарил:

— Gracias...

Габриэль лишь кивнул и поправил карабин за спиной.

Когда они уже тронулись дальше по узкой, вмерзшей в склон тропе к укреплённому ходу, Габриэль вдруг спросил, не устал ли он.

Алехандро, не оборачиваясь, выдохнул:

— Устал. Но пути назад нет.

Они шагали молча, а ветер хлестал им в лица, мешая дышать. Вход в траншею был наполовину занесён снегом, вперемешку с камнями и серой грязью, будто сама земля пыталась скрыть эту рану. Когда они зашли внутрь, Алехандро сразу почувствовал, как нечто давит — тяжело, вязко. Как будто чьи-то глаза, невидимые, следили за каждым его движением. Он остановился, поднял взгляд в небо, затянутое тусклым серым саваном облаков, как будто там — что-то. Или кто-то.

Молчание длилось почти вечность, прежде чем Габриэль нарушил его:

— Что такое?

Алехандро вздрогнул, словно очнувшись.

— Просто... задумался.

Но Габриэль смотрел внимательно. Он видел, как тот смотрел вверх.

— Ты боишься Господа?

Алехандро чуть прищурился, и, не сразу, но спокойно ответил:

— Я боюсь, что Господь будет смотреть... как я убиваю других.

Тишина повисла между ними. Где-то дальше в траншее крикнули на французском. Пахло гарью, сыростью и чем-то ещё — чем-то, что давно забыло, как пахнет жизнь.

Гул артиллерии где-то вдалеке сначала казался привычным — фоном этой горной войны. Но вскоре к нему примешался надрывный крик на итальянском, и как будто само небо содрогнулось. Первый пронзительный свист снаряда прорезал воздух, и не успев осознать, ни Алехандро, ни Габриэль не сомневались — они оба рухнули в траншею, как по команде, лицами вниз.

Взрывы были оглушающими, гулкими, как удары гигантского молота по земле. Земля дрожала, посыпались доски, щебень и лёд. Алехандро зажмурился и начал шептать молитву, вперемешку с обрывками слов, сбивчиво, почти на автомате — как будто сама молитва могла стать бронёй.

Открыв глаза, он взглянул вперёд — и увидел, как несколько солдат с криками бросились через траншею, возможно, добежать до укрытия... но один из снарядов ударил точно в их центр. Их тела исчезли — просто всплеск земли, камней и ошмётков плоти. Никаких криков. Никаких следов. Пыль.

Алехандро уткнулся лицом в мерзлую землю. Руки дрожали, и он не сдержался — захлёбываясь рыданиями, он вжался в землю, словно хотел уйти в неё, раствориться. И вдруг — хлюп. Что-то тёплое, склизкое, с глухим шлёпком упало ему на спину. Он замер, тело сотрясала дрожь. Артобстрел закончился. Повисла тишина — звенящая, гнетущая, неестественная.

К нему подошёл Габриэль, обгоревший воротник шинели, глаза налитые кровью, как у тех, кто слишком часто смотрит в смерть.

— Ты ранен?.. — тихо спросил он.

Алехандро не обернулся, только прохрипел сквозь слёзы:

— Нет... не ранен.

Он медленно поднялся, шатаясь, и с его спины с мягким чавканьем соскользнули внутренности — чьи-то органы, перепачканные кровью. Кровь стекала по его шинели, пятная ткань.

Впереди, в траншее, зияла свежая воронка — сырая, чёрная, курящаяся. Вокруг неё валялись разорванные тела — не тела даже, части. Пальцы. Пол-лица. Обрывки мундира, фуражка с обгоревшим гербом.

Алехандро не выдержал. Он с силой швырнул винтовку о стену траншеи, выскочил за край, упал на колени в снег, и его вырвало — с резким, горьким, безнадёжным звуком. Он дрожал. Как будто рвалась не только еда в желудке — а что-то глубже. Что-то человеческое.

Алехандро снова опустился лицом в шарф, который когда-то ему связала мама — мягкий, тёплый, теперь промокший от слёз и крови. Он беззвучно рыдал, вжимаясь в этот последний клочок дома, будто боялся, что, отпустив его, потеряет всё, что осталось человеческого.

В тишине, прерываемой только его всхлипываниями, вдруг раздался хриплый голос — низкий, грубый, с чужим акцентом, как скрежет камня о железо:

— Добро... пожаловать... в война.

Алехандро вздрогнул, поднял голову. В стороне стоял француз, или может итальянец — грязный, измученный, в шинели, покрытой запёкшейся кровью. Он кивнул Алехандро и пошёл дальше, будто сказал не ему лично, а просто — миру.

К Алехандро подошёл Габриэль. Он, тоже испачканный, вылез за траншею, в руках держал винтовку Алехандро. Ничего не говоря, он опустился рядом на корточки и просто молча сидел рядом, пока Алехандро наконец не обессилел от слёз и не замер, тяжело дыша.

Габриэль аккуратно протянул ему винтовку. Алехандро взял её дрожащими руками. Они оба не обменялись ни словом. Слов больше не нужно было.

Они вернулись в траншею, медленно, словно сквозь тягучую воду, и, пригнувшись, пошли дальше вдоль грязной, залитой кровью линии окопов, туда, где впереди уже начинала сгущаться новая тьма.

22 страница28 апреля 2025, 22:14