20 страница12 апреля 2025, 14:57

Глава 20. Лица в тени

Северная часть Атлантического моря, Конвой CB-7, SS Manifest Destiny, 27 января 1912 года, 15:32

На борту SS Manifest Destiny царил гул страданий, шагов, приказов и дрожащего металла. В переоборудованном отсеке для раненых пахло кровью, йодом и горячим потом. Эви Гарнер, едва перевязав рану на локте одного из выживших с эсминца «Дэнди», мимоходом пробормотала почти себе самой:

— Так... стерилизовать, наложить швы, сменить повязку через шесть часов...

Но едва она выпрямилась, взгляд выхватил другого матроса с «Дэнди» — его переносили под руки двое, а рядом стоял хирург, нервно отирая лоб. Нога пострадавшего держалась на одних мышцах и лоскутках кожи, а он сам бился, извивался, кричал в агонии так, что даже голос его начал хрипнуть.

— Дайте мне руку! — скомандовал хирург, хватая скальпель, но снова отступил — матрос дёргался так, что можно было только навредить.

Эви не раздумывала. Подскочив к койке, она навалилась на парня, прижав плечо и грудь к его телу, придерживая его, как могла, и закричала врачу:
Режьте!

Она не смотрела на рану — не могла. Вместо этого её взгляд вцепился в глаза матроса, наполненные чистым, искренним ужасом и болью. Он пытался что-то выдавить, что-то прошептать —
«Ма...»
но голос тонул в собственном крике, в рыданиях. Он то хватал ртом воздух, то словно умолял глазами, чтобы его добили, чтобы это кончилось.

Скрип лезвия по кости, вскрик раненого, и кровь... всё смешалось в нескончаемую минуту. Эви почувствовала, как слёзы жгут глаза, но удержалась. Она должна была быть сильной. Ради него. Ради всех.

Когда ампутация была закончена, она только тихо выдохнула:
Ты живой. Ты живой... держись...

И в этот миг он впервые перестал кричать — просто смотрел ей в глаза, потерянно, бессильно... но живой.

Эви отпустила матроса с ампутированной ногой, когда его подхватили другие — она лишь кивнула врачу и бросилась дальше, сквозь кровь, крики и беготню на борту SS Manifest Destiny.
Очередной — теперь с крейсера «Фарфары» — лежал, привалившись к переборке. Его лицо было покрыто кровью, которая стекала с головы, а плечо казалось смещённым — словно вырвано из сустава. Он был в шоковом ступоре, глаза полузакрыты, губы дрожали.

Эви присела перед ним, схватила за подбородок и показала два пальца:

— Сколько пальцев? Смотри на меня! Сколько?

Матрос медленно моргнул и, покачиваясь, прошептал:

— П-пять...

Сердце Эви кольнуло. Это было плохо. Очень. Она резко обернулась и закричала вглубь палубы:

— Повязки! И кровь! Срочно! Кто-нибудь, бегом!

Повернувшись к матросу, она прижала пальцы к его шее, проверяя пульс. Он был слабым и рваным.
Не напрягайся... слышишь? Не засыпай, держись. Ты не один...

Он чем-то напоминал ей брата. Того дня, когда их нашли под завалом в Ричмонде. У него тоже была кровь на голове, потеря сознания, и ужас в глазах. Эви вдруг почувствовала, как сжимается горло, но тут же проглотила ком в груди.

Держись, малыш... ты не умрёшь, слышишь? Ты не он... ты выживешь. Я не позволю иначе.

Когда подбежал медик с бинтами, он спросил на автомате:

— Какая группа крови?

Матрос промычал что-то нечленораздельное, почти беззвучно. Глаза его уже начинали закрываться. Эви вскинулась, вспомнив:

— Карточка! У них у всех карточки!

Она начала торопливо обшаривать карманы его гимнастёрки, находя наконец плотный, липкий от крови документ. Почти не разобрав под слоями крови, вчиталась:

— Группа А... Положительная.

— Есть! — крикнул медик и побежал за донорской кровью.

Эви не теряла времени — обмотала бинтами рану на голове, прижимая их со всех сил, пока кровь не перестала течь слишком быстро.
Дыши. Просто дыши... как в бурю... вдох... выдох... как тогда на палубе, помнишь?

Она говорила с ним так, будто это её родной брат, будто всё это — не война, а просто дурной сон, и она должна не дать ему уйти в темноту.

Матрос еле-еле шевельнул губами, как будто хотел сказать "спасибо", но Эви просто кивнула и снова прошептала:

Потом. Поблагодаришь потом. Сейчас просто живи.

Доктор вновь подбежал и решительно оттолкнул Эви, без грубости, но с твердостью, и быстро начал обрабатывать рану матроса.

— Ступай! Ещё десятки таких! Он теперь на мне!

Эви лишь кивнула, тяжело выдохнув, и побежала дальше, словно винтик, вновь включившийся в безостановочную машину хаоса. Она почти не думала — руки и ноги делали всё сами, глаза выискивали новое пятно крови, новый крик, новый стон.

И тут она увидела его.

Медик. Молодой. Ещё пацан. Стоит как вкопанный у койки, а на койке — тело, уже посеревшее, без движения, с простынёй, неплотно наброшенной на лицо. Его руки дрожали, он захлебывался рыданиями, губы мямлили слова, но глаза — застывшие, круглые от ужаса.

Эви подбежала, пытаясь взять его за плечи:

— Эй! Что с тобой? Что происходит?

Он только захлебнулся слезами и выдавил:

Я убил его... я... он умер... я... я не спас... я убил его...

Эви всё поняла сразу. Он не убил, он не справился. Или не успел. Просто ещё один умерший, но для этого медика — первый, может быть... или самый тяжёлый.

Она обняла его за плечи, пытаясь отвести от койки:

Это не ты. Слышишь? Это война, не ты. Ты делал всё, что мог. Идём отсюда, ты не виноват. Пойдём...

Он шел, как в тумане, все повторяя:

Я убил его... я убил его...

И тут, когда она чуть ослабила хватку, он резко вырвался, развернулся и бросился к борту лайнера. Он уже замахнулся — прыгнуть, исчезнуть, утопить себя вместе с виной.

Эви прыгнула за ним, словно снаряд, и в последний момент ухватила его за воротник, вместе с ним рухнув на стальной пол палубы, мокрый, скользкий, залитый морской водой и кровью.

Он вскрикнул, сражаясь, но не убегал. Он сломался. Растаял.

Эви обняла его крепко, прижимая к себе, как будто это её сын, брат, кто-то из семьи, даже не зная его имени. Он зарыдал в голос, срываясь на судороги, и прижался к её груди, как будто хотел спрятаться в ней, как в детстве у матери.

Всё хорошо... — прошептала она. — Ты жив. Ты дышишь. Это не твоя вина.
Она гладила его по затылку, ощущая, как он дрожит.

И в этот момент Эви вдруг почувствовала, как сильно болит спина, как сводит пальцы от усталости, и как во всем этом аду осталась хоть крупица чего-то человеческого.

Пусть и залитого кровью.

Эви сидела на холодной палубе, прижимая к себе медика, и вдруг волна памяти накрыла её. Она вспомнила... тот день. Госпиталь. Грохот снаружи. Запах крови и йода.И своего брата — с перебинтованной головой. Он был мертв,  Эви тогда обняла его так же, как сейчас — всем телом, всей душой, будто хотела передать ему силы.

Она рыдала, но он не просыпался. И в этот миг у Эви пошли слёзы, тихо, беззвучно, по щекам, горячие, как стыд, как признание.— Я не смогу спасти всех...Эта мысль прошептала в голове, будто чей-то голос внутри. — Я могу спасти одного. Может быть двух. Но не всех...
Война не спрашивала её. Она отнимала, рвала, ломала, вырывала из рук, даже когда казалось — держишь крепко.
Она вдохнула дрожащим ртом, смахнула слёзы — и прошептала сама себе, не для кого, а просто чтобы не сойти с ума:— Я буду спасать столько, сколько смогу. Пока дышу. Пока стою.Медик заснул у неё на груди, словно ребёнок, измотанный ужасом.

А Эви прикрыла глаза, позволив себе всего лишь минуту — прежде чем снова встать. Снова идти. Снова хвататься за жизнь посреди смерти.


Северная часть Атлантического моря, Конвой CB-7, Эсминец "Дэнди", 28 января 1912 года, 8:34

Уиттакер снова проблевался за борт, схватившись за холодные, мокрые от утреннего тумана перила. Ветер с моря гнал по палубе солёную сырость, пахло мазутом, металлом и чем-то тухлым, исходящим из самого Уиттакера. Томми, стоявший рядом в расстёгнутой шинели, скептически покосился, выдохнул сквозь зубы и похлопал друга по спине — с лёгкой ухмылкой, но с привычной, тёплой заботой:

— Вот и утренний кофе вышел, старина... Говорят, если смотреть на горизонт — помогает. Правда, я и не уверен, что ты ещё вообще что-то различаешь.

Уиттакер, не отвечая, только хрипло втянул воздух, будто снова готовился выдать всё, что осталось внутри. Он был бледен, как полотно, волосы прилипли к лбу, глаза налиты, как после двух суток без сна. Он будто бы даже не слышал слов Томми — просто стоял, облокотившись на перила, сжавшись в себе, как будто морская болезнь была не главной причиной.

Томми, поджав губы, прислонился плечом к металлической балке и тихо заговорил, глядя в пустоту волн:

— Когда я только подписал контракт... я всё думал, что, мол, это нужно. Знаешь, великая цель, честь, долг... А потом как-то быстро всё это смылось. Сначала в грязи на учениях, потом в вшах на транспорте, а теперь — в блевотине. — Он усмехнулся сам себе, горько. — Только сейчас, чёрт возьми, понял, насколько эта война меня вообще не касается. Я бы мог остаться в КША. Спокойно. Может, даже булочную бы открыл, или шины чинил...

Уиттакер, вместо ответа, снова издал хриплый звук, согнулся вдвое и выплеснул остатки ужина, которого почти не было. Томми машинально отступил на шаг, качнувшись от запаха и вида, и пробормотал с удивлением, подняв брови:

— Да сколько у тебя там ещё есть-то, Уитти?

Морской ветер продолжал бить в лицо, а где-то вдали, почти не слышно, гудел другой корабль.

Томми стоял, сунув руки в карманы шинели, и глядел вперёд, на сизую линию горизонта, где сквозь лёгкий туман маячили силуэты караванных судов. Вздохнул устало и, не отрывая взгляда, спросил:

— Слыхал, что теперь тот пассажирский лайнер стал госпитальным кораблём? Говорят, там уже места нет. Раненых кладут прямо в коридорах, а мёртвых... — он сделал паузу, будто самому тяжело было произнести, — сбрасывают за борт, чтобы освободить койки. И это если успеют их прикрыть чем-то.

Уиттакер слабо кивнул, опираясь о поручень, глаза всё так же полузакрыты от слабости и качки.

— Слышал... — прохрипел он. — Нам ещё повезло на "Дэнди". Только пара снарядов задела — пробоина в трюме, да машинное отделение чуть посекло. На "Фарфаре" всё хуже... Один фугасный снаряд с того дредноута, и уже сотня человек за минуту. Палуба в мясо. Там кровь до ботинок текла.

Томми сжал челюсти, но молчал. Несколько секунд они оба стояли, слушая, как море бьётся о борт, и как вдали гудит буксир. Потом Томми медленно покачал головой, взгляд всё ещё направлен на горизонт:

— Знаешь, море нас не потопит. Мы сами себя потопим... если повезёт.


Северная часть Атлантического моря
, U-87, 28 января 1912 года, 9:09

Утро на борту U-87 началось, как и многие другие — в полумраке тесного отсека, под скрип стали и глухие звуки мотора, работающего на малом ходу. Капитан Клаус Рихтер, с заломленными назад волосами и лёгкой щетиной, уже шагал к офицерскому столику, расположенному у спальных коек, где экипаж коротал время между боевыми тревогами.

За столом, как обычно, сидели Леопольд Струмберг и Ганс Мюллер.
Леопольд, всё такой же сосредоточенный, листал газету и водил пальцем по полям, где была напечатана загадка. Газета, как водится, была уже устаревшей — новости отставали на месяц, но это не мешало механику разгадывать ребусы, как будто от этого зависела судьба мира.

Ганс выглядел утомлённым. Его лицо, слегка потемневшее от постоянной влажности и плохого освещения, выражало лишь желание сна. Он машинально выводил заметки в блокноте — вероятно, очередной лог погружений или наблюдений за акустикой.

— Доброе утро, господа, — сказал Рихтер, кивая обоим.

— Доброе утро, капитан! — вынырнул из своей койки Герих Штайнер, словно по команде. Поспешно застёгивая ремень, он добавил: — Как спалось?

— Как у нас тут спится — считай, не спалось, — буркнул Рихтер, но без злобы. — Пришла зашифрованная радиограмма. Скажи "Тифону" доброе утро.

Штайнер, приободрившись, взял лист, кивнул и исчез в радиорубке, где уже завывали слабые импульсы радиста. Его фигура растворилась в темноте отсека.

Рихтер, пригнувшись, опустился на лавку у стола. Пространства было катастрофически мало — втроём едва умещались, не говоря уже о четвёртом. Вытянув ноги под стол, он повернулся к Леопольду:

— Сколько у нас ещё солярки?

Леопольд поднял глаза, в которых читалась лёгкая ирония, и щёлкнул по циферблату своего планшета:

— Пару дней, не больше, капитан. Если не хотим быть буксиром до Ла-Рошели, пора задуматься о возвращении.

— Принято, — отозвался Рихтер, но неохотно. Он всегда тяжело переживал конец патруля — как будто оставлял поле боя незаконченным.

Ганс оторвался от блокнота и вставил, лениво потягиваясь:

— Хотя бы успели пошуметь напоследок. Танкер в 11,400 тонн — это вам не прогулка. Бахнуло как надо.

Рихтер усмехнулся, но затем лицо его слегка потемнело. Он покачал головой:

— Да, но всё равно... Упустили караван. Не догнали. Тип-4А — зверюга конечно, но в топливо ей не хватало. Скотная лодка, не иначе.

Он сплюнул в сторону мусорной ниши и потер шею.

— Если бы у нас была новая Д-ешка... или хотя бы модернизированный дизель, я бы вам показал, как надо охотиться.

Леопольд ухмыльнулся:

— Только не заводите, капитан, вы как начнёте про дизеля, так только к обеду закончите.

Рихтер глянул на него и усмехнулся — да, это был их обычный ритуал. На борту, где каждый день — как предыдущий, даже эти разговоры были спасением от рутины.

Из радиорубки уже слышался голос Штайнера:

— Капитан! Расшифровка есть. Лучше вам взглянуть.

Рихтер встал, расправляя плечи, и шагнул в сторону переборки. Интуиция подсказывала: это будет нечто важное.

В радиорубке царила полутьма, и лишь слабый свет лампы над консолью «Тифона» вырывал из тьмы лицо Клауса Рихтера, нахмуренное и сосредоточенное.
Герих Штайнер, всё ещё стоя у двери, тихо произнёс:

— Сообщение зашифровано дважды, и в нём пометка "только для капитана"... я такого ещё не видел.

Рихтер молча выхватил листок и, не дожидаясь, пока тот договорит, отодвинул его плечом, шагнул к консоли и выдернул «Тифон» с места. Металлический корпус с надписью KriegsMarine – Verschlüsselung тяжело опустился на койку Рихтера.
С глухим стуком капитан открыл шкафчик, аккуратно вдел в замочную скважину маленький ключик и достал запечатанный кожаный конверт. Внутри – таблицы, настройки и сложные коды.

— Секретные настройки уровня "Циклон", — пробормотал он, кидая взгляд на пометки, и начал настраивать роторы и щитки на «Тифоне».

Тем временем в кубрике, Штайнер вернулся к офицерскому столику, за которым всё шло своим чередом. Он присел, будто вернувшись с другого фронта, и, качая головой, проговорил:

— Вы не поверите. Это сообщение не просто дважды зашифровано в нём сказано, что оно только для капитана.
Он огляделся, будто ждал, что кто-то объяснит это.

Леопольд, всё с той же газетой в руках, лениво проговорил:

— А мы всё равно далеко не уйдём. Солярка на два дня. Хоть трижды секретно, а топлива от этого не прибавится.

Ганс, подняв голову от блокнота, бросил взгляд на механика:

— Это не шутки, Лео. Если это приказ, и мы его не выполним — считай, дезертирство. Устав, параграф восемьдесят девятый. Военное время.

Леопольд хмыкнул, не отрывая взгляда от газетного шрифта:

— Ну что ж, значит, парус поднимем. Обвяжем перископ парусиной и пусть ветер ведёт нас к славе.

Штайнер фыркнул, но не выдержал — рассмеялся:

— Ты хоть представляешь, как будет выглядеть подлодка с парусом?

— Да, как акт отчаяния и инженерной мысли, — отозвался Леопольд с абсолютно серьёзным видом, и сам не сдержал улыбку.

Смех прокатился по столику, но всё равно в этом весёлом моменте чувствовалось напряжение. Они ждали, что Рихтер сейчас выйдет... и сообщит что-то, что может всё изменить.

А за переборкой капитан уже дочитывал закодированные строки. Его лицо потемнело. Его пальцы легли на край металлического корпуса «Тифона».
Приказ был ясен.
Он знал, что экипажу это не понравится.
Но выбора уже не было.

Рихтер быстро поднялся с койки. В глазах у него больше не было сомнений — только холодная решимость. Он отложил «Тифон» в сторону, аккуратно сложил лист с приказом, и, сунув его за подкладку кителя, прошёл через узкий люк в центральный пост.

Сразу же он заметил навигационного офицера, Германна Альцгеймера, стоявшего над морской картой и что-то помечавшего карандашом.
— Обер-лейтенант Альцгеймер, курс на новые координаты.  — Рихтер передал ему бумагу.
Альцгеймер кивнул и без лишних слов развернул карту, выхватил циркуль и начал срочно чертить линию на поверхности карты, сверяя координаты с текущим местоположением U-87.

— Понял, капитан. Курс будет проложен. — ответил он спокойно, словно и не удивившись.

Рихтер тем временем прошёл к панели внутренней связи, повернул ручку усилителя и нажал кнопку вызова. Металлический гул прошёл по переборкам, и через секунду динамики на всей лодке зашипели, собирая внимание экипажа.

Внимание, говорит капитан. Мы не возвращаемся в Ля-Рошель. Поход продолжается. В течение шестнадцати часов мы дойдём до точки встречи с судном обеспечения "Vasserliner". Там мы получим продовольствие и топливо. Это значит, что путь наш не окончен. На этом всё. Отбой.

Отпустив кнопку, Рихтер опустил микрофон и на секунду прислонился лбом к переборке.
Ветер под водой не дует.
Но он знал — их ждёт новый виток войны.

Леопольд с тихим раздражением бросил газету на металлический столик.
— Черт бы побрал этот "Vasserliner" и чёртовы приказы... — пробурчал он себе под нос, хватаясь за кружку, в которой остывало утреннее варево, больше похожее на тёплый гудрон, чем на кофе.

Штайнер, всё так же сидя с прямой осанкой, выдохнул сквозь стиснутые зубы, не проронив ни слова. Только тонкое движение пальцев по столешнице выдавало, что внутри у него тоже кипит.

Ганс Мюллер, в отличие от других, будто и не услышал объявления. Он продолжал писать в своей тетради, глаза его бегали по строчкам — то ли отчёт, то ли личные размышления. Только слегка поджатые губы выдавали, что он всё понял — и что ему это не нравится.

В тесном помещении офицерского отсека повисло густое молчание. Давящее. Его будто можно было нарезать ножом. Злость, усталость, тревога — всё перемешалось. Стук дизелей гудел в корпусе лодки как далёкий бой барабанов, сопровождая их снова вглубь Атлантики.

И никто не сказал ничего. Потому что все понимали: если рот откроется — может выйти больше, чем просто слово.

Рихтер прошёл обратно через узкий проход, его шаги глухо отдавались по металлу, лицо было хмурым, словно он уже знал, что не все офицеры воспримут его слова спокойно. Он остановился у стола, положив лист с расшифрованными указаниями рядом с пустой кружкой Леопольда и, тяжело выдохнув, заговорил:

— Задача ясна. Мы должны перехватить конвой. В составе два тяжёлых крейсера — один из них, по сведениям, повредил дредноут испанцев. Силы там приличные.

Леопольд вскинулся, не скрывая возмущения:

— Почему именно мы? В Атлантике ещё около восьмисот шестьдесят подлодок, не говоря уже о тех, что крутятся у Ирландии. У нас почти пустые баки и экипаж выжат как лимон.

Прежде чем Рихтер успел ответить, Ганс резким голосом вставил:

— Приказы не обсуждаются. Мы военнослужащие, не парламент.

Он повернулся к Леопольду, намереваясь продолжить, но Рихтер заговорил, остановив обоих:

— Я не давал приказа устраивать разнос. — его голос был ровным, но в нем сквозила сталь. — Напряжение и так на пределе. Мы делаем, что должны,  и делаем это как команда. Без лишнего трёпа иначе будем кормить рыб, достаточно одного идиота чтобы утопить подлодку со всем экипажем.

В отсеке опять повисла тишина, нарушаемая только тихим гулом дизелей и хлюпающей каплей воды в углу. Леопольд отвёл взгляд, Штайнер потёр лицо ладонью, Ганс закрыл свою тетрадь.

U-87 продолжала движение, пронзая холодные воды Атлантики, а внутри неё мужчины снова погрузились в молчание. Только теперь в нём сквозило ещё и чувство обречённости.

Из глубины подлодки донёсся стук шагов, и в следующую секунду из-за переборки показался кок — молодой, вечно не выспавшийся парень в застиранном фартуке, с тяжёлым подносом в руках. На этот раз завтрак был щедрее обычного — омлет, дымящийся на каждой из тарелок. Он молча раздал их офицерам, расставляя по одному перед каждым, и тут же удалился обратно на свою вахту.

Рихтер молча достал табуретку и опустился на неё, вяло глядя на свою тарелку. Он не спешил. Рядом Леопольд, всё ещё со следами раздражения на лице, почти механически крутил вилку в пальцах. Штайнер зевнул и откинулся чуть назад, будто пытаясь сбежать от реальности хотя бы на пару секунд.

По уставу, есть можно было только после того, как капитан попробует еду. Но на этот раз всем было всё равно — все, кроме Ганса. Он, как всегда, сидел прямо, руки аккуратно сложены у края стола, взгляд прикован к Рихтеру.

Рихтер, заметив это, сдержанно усмехнулся, взял вилку и отломил кусок омлета, не говоря ни слова он тут же положил кусок в рот. Ганс тут же, с чувством исполненного долга, кивнул себе и начал есть. Остальные последовали его примеру уже без лишних церемоний.

С первыми тёплыми кусками напряжение как будто стало отступать. Еда — простая, но горячая и сытная — заставила забыть про радиограммы, караваны и пустые баки. Даже Леопольд, сначала ковырявшийся без аппетита, теперь ел с задумчивым выражением, будто что-то прикидывая. Штайнер чуть расслабился, откинувшись спиной к переборке. А Рихтер, не глядя на остальных, просто ел в тишине, наслаждаясь, возможно, последним спокойным моментом перед тем, как снова начнётся охота.

Ганс отодвинул от себя почти пустую тарелку, вытер губы платком и посмотрел на Рихтера.
— Гер капитан, разрешите обратиться? — проговорил он формально, даже чересчур строго.

Рихтер взглянул на него искоса, с неким сожалением в голосе сказал:
— Ганс, ты со мной уже сколько? Три похода? Не спрашивай разрешения, просто говори...

Ганс кивнул, поправил очки и заговорил:
— Я просто подумал... — начал он чуть осторожно, — Помните дредноут в Моонзунде? Как мы его пустили ко дну. Тот порт был защищён куда лучше, чем караван, что нам предстоит атаковать. Думаю, этот будет легче.

Леопольд чуть приподнял бровь, а Штайнер на секунду замер с вилкой в руке.

Рихтер усмехнулся, но с ноткой иронии:
— О, смотрите-ка, наш святой рыцарь наконец-то заводится. Неужели начал поднимать боевой дух, а не просто сверяться с уставом?

Это вызвало лёгкий смешок у Штайнера и Леопольда. Но тут же капитан добавил, уже более серьёзно, глядя на Ганса:
— Тогда это были русские. Храбрые, но часто предсказуемые. А здесь — Альбионцы. Их охранные ордера — это не просто сопровождение, это ловушки. Надеяться, что всё пройдёт гладко — значит зарываться.

Он резко отодвинул тарелку, встал, подошёл к Штайнеру.
— Сколько у нас торпед осталось? — спросил он, будто желая сам себе напомнить, насколько у них ещё осталась "удачи".

Штайнер, уже по-деловому, ответил:
— В передних аппаратах — 6. В кормовых — 3. Все проверены, но... качество оставляет желать лучшего.

Рихтер кивнул, сжав губы:
— Командование хочет, чтобы мы выпустили каждую. Каждую. Как будто они из золота, только наоборот... — он вздохнул,

Он снова сел, потер лицо ладонью. Воздух в кубрике стал чуть тяжелее, снова повисла тишина, но теперь она была не угрюмой — а собранной. Они знали, что скоро начнётся.

Леопольд, не дождавшись разговоров, доел омлет, аккуратно отодвинул тарелку и почти машинально вновь потянулся к своей газете. Развернул её, как старый роман, прочитанный уже до дыр, и всё же — начал читать вслух, скорее для себя, но достаточно громко, чтобы услышали остальные:

«Восточный фронт стабилизирован: наши войска закрепились на новых позициях. Подлодки продолжают наносить чувствительный урон торговым путям Альбиона. Экономические потери противника растут...» — он остановился, хмыкнул с лёгкой усмешкой и продолжил:
«...Тем временем в Средиземном море итальянский флот потерпел тяжёлое поражение. В ходе боя с Альбионским флотом, Королевский военно-морской флот Италии потерял три дредноута, включая флагман 'Андреа Дориа'...»

Он опустил газету и замер на секунду, удивлённо глядя в пустоту.
— Три дредноута... Они что, шли в бой на слепую веру и пасту из Неаполя? — пробормотал он. — Как вообще можно было так провалиться...?

Штайнер покачал головой,
— Это ж итальянцы, Лео. Красиво заходят, шумно тонут.

Ганс только сдержанно буркнул:
— А мы, похоже, за них теперь воюем в их морях.

Рихтер ничего не сказал — только нахмурился сильнее.

Штайнер, выслушав новости и реакцию Леопольда, усмехнулся, покрутил в руке ложку и, глядя в потолок, лениво добавил:

— Ну, если нас перебросят в Средиземку, то вернёмся обратно в Германию такими загорелыми, что родные нас не узнают. Будем как те обезьяны из Африки, что на бананах сидят. Только в форме и с орденами.

Леопольд прыснул, покачав головой,
— Скорее, с орденами в зубах — если нас на юге так же примут, как Альбион итальянцев...

Ганс посмотрел на Штайнера с лёгким укором, но промолчал.

Рихтер, несмотря на всё, что было — и на усталость, и на груз приказов — всё же выдавил скупую ухмылку.
Он откинулся чуть назад и сказал хрипловато:
— Только бы вернуться. Хоть чертями в аду станем — лишь бы всплыть в Киле, а не на дне с орденами.

Мгновение — и тишина снова вернулась в тесный офицерский отсек, тяжёлая, как стальные переборки.

Российская Империя, Российская Пруссия, 56 км к северо-востоку от Варшавы, 
29 января 1912 года, 13:33

Где-то под серым, снежным небом польского леса, траншея, больше похожая на промёрзлую яму, чем на настоящее укрытие, служила временным пристанищем для Михаила Коршунова. Он сидел, прислонившись к стенке, закутавшись в шинель, хмурый и молчаливый, как сам фронт.

Вдруг послышались чьи-то шаги, негромкие, осторожные, и знакомый голос пробился сквозь хруст снега:

— Ну что, Миша... через день будем есть вареники в Варшаве, — с улыбкой сказал Василий Чумаков, аккуратно спускаясь в траншею. Он был непривычно чист — как шинель, так и лицо, будто только со штабного фото вернулся.

Михаил скептически фыркнул, не поворачивая головы:

— Если Варшава не повторит судьбу Львова, то повезет. Поглядим, сколько недель мы за каждую улицу положим.

Чумаков на мгновение притих, лишь кивнув, и присел рядом. Порыв ветра свистнул над траншеей. Затем он будто вспомнил о чём-то важном, оживился и с довольным выражением лица вытащил из-под пол шинели новенькую винтовку, бережно держа её на коленях.

— Гляди, новинку мне выдали. Винчестер. Специальная модель для армии — импорт, да не простой!

Михаил усмехнулся, прищурившись:

— А твоя старая Берданка где? Та самая, с которой ты в Сибири бегал, клялся, что она тебя дважды спасала?

Василий отмахнулся с насмешкой:

— Да брось ты, Миша. Эта штука — другое дело. Мягкий спуск, меньше отдача. Не то что эти мосинские жерди... Бах — и в плечо, как из пушки.

Михаил тихо хмыкнул:

— Главное, чтобы в бою не заклинило. А то красивая — да может и капризная, как петербургская девка.

Они оба слегка усмехнулись, но за смехом всё равно пряталась усталость. Над головой проносился вой ветра, далеко где-то хлопала артиллерия — Варшава ещё ждала впереди.

Сначала — еле уловимый гул. Затем — тот самый, давно знакомый звук, который вонзается в кости: артиллерийская канонада. Михаил и Василий даже не переглянулись — просто одновременно рухнули на дно траншеи, прижимаясь к земле, сжавшись, будто сами пытались стать меньше, незаметнее. Руки инстинктивно стиснули винтовки, словно те могли отразить стальной шквал.

Раздался громкий свист — тот, от которого дыхание перехватывает в груди. И сразу за ним — взрыв, как удар бога. Земля тряхнулась, будто её кто-то толкнул снизу. Ещё один свист — ещё один разрыв, и ещё, и ещё. Воздух рвался, земля плясала, траншея превращалась в зыбкое кладбище.

Один из снарядов угодил слишком близко — всплеск грязи, камней и земли засыпал обоих. Их придавило сверху комьями мерзлой земли. Грохот стоял такой, что невозможно было понять — это уже рвётся рядом, или где-то глубже в ушах. Потом — тишина. Неестественная, будто мир вымер, будто всё вокруг замерло в одной длинной паузе.

И только писк. Противный, давящий, пронзительный. Коршунов моргнул, шевельнулся, не сразу понимая — жив ли он вообще. Руки двигались, тело отзывалось болью, но он был цел. Нащупал под собой тело Чумакова, потряс:

Вася... Василий...

— Живой, блядь... — послышалось глухо, сдавленно, но с живым голосом. Василий приподнял голову, отплёвываясь от грязи.

Они оба, шатаясь, поднялись, стряхивая с себя землю. Над ними было серое небо, и где-то далеко — уже уходящие отголоски разрывов. Коршунов с трудом встал на ноги, глядя на линию траншеи.

— Ну и дал же нам сегодня концерт...

— Ага... оркестр из преисподней, — пробормотал Василий, потирая ухо.

Они начали идти вдоль укреплений, встречая таких же обсыпанных, перепачканных, но живых солдат. Кто-то держался за плечо, кто-то с треснувшим шлемом, кто-то просто молча курил, сидя в снегу.

Повезло. Основные укрытия уцелели. Раненые были, но не убитые. Огонь прошёлся мимо, как безумный молот, не дожавший до крови.

Михаил выдохнул. Пока жива траншея — жива и Варшава впереди.

Королевство Альбион, Лондон, Штаб королевской армии Альбиона, 29 Января 1912 года, 10:12

В зале дворца стояла удушающая тишина, несмотря на блеск золота и сияние люстр. За длинным столом собрались лучшие умы Альбиона — генералы, адмиралы, министры, все в выправленных мундирах, с наградами, но с потухшими глазами. В воздухе чувствовалась усталость, отчаяние... и страх.

Наконец, адмирал Джордж Рэндольф, главный командующий флотом, решился нарушить молчание. Голос его звучал хрипло, но твёрдо:
— Ваше Величество... быть может, пора задуматься о мирном соглашении? Мы в меньшинстве. Мы истощены.

Король Георг V даже не сразу поднял голову. Лицо его было каменным, но внезапно он ударил кулаком по столу так, что бумаги разлетелись:
— Вы предлагаете мне ползать на коленях перед шакалами? Никогда! Пока я жив, Альбион не встанет на колени!

Но за адмиралом встали и другие — Генерал Монтегю, министр снабжения, даже контр-адмирал Уитмор.

— Флот на пределе, мы не сможем защитить торговые пути ещё один год...
— Промышленность выдыхается...
— Народ уже шепчет о поражении, Ваше Величество...

Король сжал кулаки. Его голос сорвался на крик:
— Довольно! Мы не можем договариваться со львом, когда наша голова в его пасти!

Он быстро встал, отодвигая кресло с резким скрипом, и направился к дверям. Прежде чем выйти, он бросил через плечо:
— Мы будем стоять. Мы не сдадимся. Это приказ.

И хлопок тяжёлой двери завершил собрание, оставив командование в немом оцепенении. Только один вопрос витал в зале — как долго Альбион сможет "стоять"?

Российская Империя, Краинский край, Львов, 29 января 1912 года, 13:51

Во Львове стояла привычная для фронтового города глухая тишина, прерываемая только отдалёнными отголосками артиллерии и мерным шорохом шагов Савчука. Он двигался по засыпанной пылью и щебнем тропе, петляющей меж остовов сгоревших домов. На спине у него были аккуратно перевязаны ремнями пять новеньких винтовок "Винчестера" — тяжелый, но желанный груз.

Подарки для стрелков второго отделения, — размышлял Савчук, не сводя взгляда с разрушенной улицы впереди.
Если, конечно, у них остались патроны. А то опять скажут: "Вези в Трецятку, там лучше разберутся".

Город был серым, будто лишённым цвета, и от этого всё выглядело неестественно спокойно. Даже вороны каркали не так, как обычно — тише, глуше. И всё же одна из них вдруг выкрикнула резко, резко и одиноко. Савчук инстинктивно замер.

Проклятье, — мелькнуло у него в голове. — Предвестник беды...

Резкий хлопок. Щелчок. И удар — не в тело, а в спину, в груду металла и дерева. Савчука дёрнуло вперёд, будто кто-то схватил его за плечи. Он инстинктивно бросился в сторону, пересёк улицу бегом и нырнул за ближайшие завалины, дыша тяжело, сжавшись в комок.

Упав на колени, он сдёрнул с себя винтовки и осмотрел их. Одна была полностью разворочена — металл погнулся, дерево треснуло. Остальные вмятинами и царапинами напоминали, как близко прошла смерть. Пуля пробила верхнюю винтовку и ушла куда-то в сторону, так и не достигнув его тела.

Он выдохнул, почти беззвучно:

Спасибо, старуха-удача...

Но радость длилась недолго. В этом был выстрел. Один. И значит — где-то есть стрелок. Где-то в тени, в разбитых окнах или за проваленной крышей. Савчук уже медленно отползал, не выпуская из рук винтовку, глаза его метались по линиям крыш, чердакам, темнеющим дверным проёмам.

Где ты, сукин сын? — пронеслось в мыслях, когда он начал отсчитывать расстояние до следующего укрытия.

Савчук, не отрывая взгляда от окон и крыш, быстро просчитывал: направление выстрела, высота, угол. Мысли мелькали, как кадры в кинокартине. "Мясная лавка... второй этаж... там всегда было окно на улицу." Всё сошлось. Он знал этот район, как свои пять пальцев — не первый раз ходил здесь с разведкой, ещё до обстрелов.

Он скользил между домами как тень, двигаясь быстро, но бесшумно, пользуясь каждым проломом в стене, каждым провалом в потолке, как будто сам когда-то строил эти дома. Пробравшись сквозь остатки кухни с закопченными стенами, он вынырнул в последний проём перед улицей.

Он резко метнулся вперёд. Ветер хлестнул в лицо. На секунду всё стихло — потом прозвучал выстрел. Пуля ударила в стену позади, выбив крошево кирпичей. Но Савчук уже скользнул внутрь мясной лавки. На полу лежали сгнившие доски прилавка, запах давно выветрившейся крови был перемешан с сыростью и гарью.

В полумраке он выхватил нож. Беззвучно выдернул его из ножен, держа низко, лезвием вверх. Больше шума от заточки, чем от его дыхания.

Он медленно шагал по скрипучему полу, каждый шаг — осторожный, точно рассчитанный. Лестница наверх была впереди, он знал, как она поскрипывает, знал, где пролом между ступенями.

Он был готов. Готов к схватке. К рывку. К последнему, если понадобится.

Крик.

Крик был не человеческим — скорее животным, рваным воплем, будто кто-то выплеснул всё, что у него внутри. Тяжесть тела с глухим ударом обрушилась на Савчука, сбивая его с ног и вдавливая в прогнившие доски пола, от которых поднялся облачко пыли и затхлой сырости. Треск дерева, тяжёлое дыхание, запах пота и старой кожи — всё смешалось в один коллапс реальности.

Немец сверху навалился всем телом, и лишь инстинкт спас Савчука — он резко дёрнулся вбок, и лезвие ножа со звоном вошло в доску, пройдясь опасно близко у шеи. Даже почувствовался лёгкий порез от края стали — тёплая струйка скользнула вниз по коже. Но времени на это не было. Савчук, напрягая всё тело, рывком сбросил нападавшего, чувствуя, как мышцы рвутся, будто он вытаскивает самого себя из могилы.

На секунду оба были на спине, но немец бросился снова, как пёс. Лезвие было уже прямо у груди Савчука, тёплое дыхание противника било в лицо, пахло потом, табаком, железом. Савчук сцепил руки на запястье врага, мышцы дрожали, пальцы скользили по потной коже. Сила противника давила, и нож медленно, неумолимо приближался, пока их взгляды не столкнулись.

В этих взглядах было всё — страх, ярость, воля, первобытная жажда выжить. Они были не людьми, а зверями, запертыми в клетке из гнилых досок и темноты. Каждый сантиметр клинка приближал смерть, и Савчук чувствовал, как уходит воздух, как ослабевают руки...

И вдруг — слабина. Немец дрогнул. Глаза его помутнели на миг, возможно, от усталости, возможно — от отчаяния. Этого было достаточно. Савчук вырвал руку и со всей силы врезал кулаком в скулу. Немец застонал, пошатнулся, нож выпал с глухим звоном. Без промедления Савчук прыгнул сверху, наваливаясь всем телом, чувствуя, как под ним хрустит что-то — нос? челюсть?

Он бил, и бил, и бил. Кулаки срывались, пальцы скользили в крови. Немец дёрнулся, пытаясь дотянуться до ножа, но Савчук перехватил его руку и ударил по запястью, с силой. Снова и снова. Лицо под ним превратилось в месиво, неразличимое, без черт, как будто сама война выжигала его.

Он не чувствовал пальцев. Не чувствовал боли. Только удары. Только хрип под руками. Только тупая, вязкая ярость, вытекающая из него с каждым ударом, как гной из раны.

Пол был липким. Воздух — тяжёлым и глухим, как в погребе. Хрипы, исходившие из того, что когда-то было человеком, казались громче, чем любые выстрелы. Они заполняли не только лавку, но и голову Савчука. Он стоял, дрожа, будто всё внутри него начало разваливаться.

Он смотрел на окровавленные кулаки. Кровь уже начала подсыхать, чернеть, но всё ещё стекала по запястьям, пропитывая рукава. Он поднял взгляд на лицо немца — если это можно было назвать лицом. Изуродованное, обмякшее, почти без глаз, без губ. Только хрип, боль и звуки, которые будут сниться ему ночами.

Савчук не чувствовал себя победителем. Он чувствовал, как земля под ним уходит. Как будто он тоже лежит на полу, хрипит, распадается. И что-то внутри... умерло.

Он сделал шаг назад. Потом ещё. Сердце стучало в висках. Хрип немца звучал теперь, как собственный. Всё внутри будто кричало — "прекрати", "беги", "спаси себя". И он послушал.

Развернулся. Пошатнулся. Пошёл прочь. Забыл о ноже. Забыл, зачем шёл сюда. Просто бежал, спотыкаясь, вываливаясь из лавки на улицу, будто изо рта дьявола. Слёзы сами стекали по лицу, но он не вытирал их. Он даже не осознавал их. Не было в нём больше ярости. Осталась только пустота.

Он вернулся в дом, откуда выбегал, схватил винтовки, будто это якорь к реальности. Повернулся. И пошёл, почти не разбирая дороги — дальше по тропе, в сторону "Дротцкого". Не оборачиваясь. Словно если повернётся — увидит сам себя, оставленного умирать в той лавке.

Итальянское Королевство, Гренобль, Корчма "Piacere e vapore", 29 января 1912 года, 17:32

Пар стелился плотным молочным туманом по деревянным скамейкам, как будто пытаясь укрыть солдат от правды внешнего мира. Влажные стены бани потрескивали, будто дышали вместе с ними. Алехандро сидел, облокотившись на стену, глаза полуприкрыты, в голове — тишина, редкость в эти времена. Только слабое пульсирование в висках напоминало, что он ещё здесь, что ещё жив.

Скрипнула дверь — тяжело, как старая память. В помещение ввалился Лоренсо Мендоса, молодой и чересчур разговорчивый солдат, с подносом, на котором дрожали деревянные кружки, полные холодного, мутноватого пива. Пахло хмелем, чуть кисловато, но это было лучше, чем кровь и гарь. Лоренсо со смехом начал раздавать пиво всем, скинув полотенце на скамейку, хлопая товарищей по плечу и отпуская грубоватые шутки. Когда кружка добралась до Алехандро, тот поднял её, посмотрел на золотистую жидкость, как на нечто далёкое, чуждое, но затем сделал глоток. Горькое, дешёвое, ледяное — и всё же в этот миг это было похоже на эликсир из какого-то далёкого мифа.

Он уже собирался снова замкнуться в своей тишине, как вдруг его окликнули:
— Эй, Алехандро, — раздался голос из пара, — а ты что думаешь? Про войну?

Он не открыл глаз сразу. Только выдохнул, по-звериному медленно, а потом ответил:
— Мне она ничем не сдалась. Ни эта война, ни немцы. У меня мать одна осталась в Толедо. Я тут никому ничего не должен.

Пара секунд — и атмосфера в парной словно сдвинулась. С одного из нижних ярусов скамеек раздалось:
— Просто трус ты, Алехандро. Вот и всё.

Голос принадлежал Хосе Дуарте, упрямому, горячему, с лицом, будто высеченным из гранита. Алехандро чуть привстал, в его взгляде промелькнула искра, но вмешался командир отделения — сержант Мануэль Карвальо, пожилой, лысеющий, с глазами, видевшими слишком много.

— Довольно, — спокойно, но твёрдо сказал он. — Алехандро прав. Эта война ничем не отличается от той мясорубки в ноль втором. Когда мы сражались с итальянцами, и наши генералы посылали нас на убой, будто мы пешки на чужой доске. Знаешь, кто нас тогда вытащил из дерьма? Немцы. Вот кто помог устроить переворот. А теперь что? Мы снова на чужой земле, снова ради каких-то слов и знамений. Только тела другие, лица другие. Суть — та же.

Пар загустел. Наступила тишина. Даже капель с потолка будто стало меньше. Каждый, кто был в бане, смотрел в одну точку, в никуда, вспоминая своё. Пиво в кружках больше не казалось божественным.

Шипение раскалённых камней, облитых водой, пронеслось, как выстрел — пар взвился плотной стеной, и баня наполнилась глухим ревом жара. Кто-то громко выругался, кто-то закашлялся, кто-то смеясь хлопнул соседа по плечу. Деревянные доски пола скрипнули под спешными шагами — самые невыносливые выбежали наружу, прикрывая лица полотенцами, как от пули. Остальные остались, обняв пар как вызов.

Алехандро даже не шелохнулся. Только приоткрыл один глаз и лениво ухмыльнулся, бросив:
— Эх, плесните ещё. В Толедо теплее было.

Солдаты с юга, услышав знакомый город, тут же загоготали. Кто-то из них хлопнул Алехандро по плечу, мол, вот уж правду сказал. В этих стенах, где всё было пропитано потом, дымом и разговорами, каждое слово о родине становилось святее. Особенно, если сказано с такой ленивой теплотой.

— А было бы тут ещё пару сеньорит — вообще бы как на курорте, — раздался голос Микеля Варгаса, щуплого, но самого громогласного из всех. Он всегда вставлял свои шутки не к месту, но с какой-то почти детской искренностью.

— Да у нас уже одна есть! — тут же поддел его кто-то из дальнего угла. — Вот она, с бокалом в руке, вся вспотела и даже грудь не прикрыта! — вся баня взорвалась смехом.

Микель театрально изобразил реверанс, расправив полотенце как воображаемую юбку:
— Ах, сеньоры, не все же быть красавицами, кому-то и чару надо подать!

Смех стих только через пару мгновений, кто-то даже закашлялся от пара, глотая жар вместе с весельем. Но Алехандро, хотя и выдал шутку первым, уже снова откинулся назад, безучастный, с тем же лёгким выражением на лице. Его вера, католическая до костей, не позволяла ему скатываться в пошлость. Не осуждал — просто отделял себя. Легкая тень прошла по его лицу, когда прозвучали сальные шутки. Он даже не взглянул в сторону говорящих. Для него это была не баня, не отдых — а временное убежище для души, пусть и среди потных тел и хмельных голосов.

Только сжал в руке кружку и смотрел в пар, как в дым ладана, как будто видел там что-то большее.

20 страница12 апреля 2025, 14:57