14 страница16 июня 2025, 09:26

Глава 12.2 Должен

Кухня. Запах яблок и корицы теперь казался ему насмешкой.

Он сидел, сжав в руках стакан. Виски горело в горле, но не заглушало боль — оно лишь подчёркивало её, как рамка подчёркивает картину.

Элизабет молчала. Она сидела напротив, её пальцы медленно гладили край стола, повторяя один и тот же путь — туда и обратно, туда и обратно.

Они оба знали — никакие слова не помогут. Ни её «всё будет хорошо», ни его «я не знаю, что делать». Единственное, что он хотел сейчас — чтобы мир перестал существовать. Чтобы всё исчезло — кухня, дождь за окном, боль в груди, девочка на операционном столе...

Но мир был жесток. Он оставался. А вместе с ним — маленькое тело в морге, которое никогда больше не засмеётся, не побежит по траве, не обнимет своих родителей.

И его руки, которые больше не заслуживали права прикасаться к жизни.

***

Утро встретило его ледяным светом, пробивающимся сквозь щели жалюзи — тонкие, как лезвия, они рассекали комнату на полосы серого и бледно-голубого. Лихо не спал. Он пролежал всю ночь с открытыми глазами, впитывая каждый звук: тиканье старых настенных часов в гостиной, скрип половиц под порывами ветра за окном, ровное дыхание Элизабет, такое спокойное и беззаботное по сравнению с ураганом в его груди.

Его пальцы непроизвольно сжимались в темноте, сухожилия на тыльной стороне ладоней напрягались, будто все еще держали тот проклятый зажим, который соскользнул тогда — в роковой момент, длившийся всего секунду, но растянувшийся в его памяти на бесконечность.

Больница. Знакомые коридоры казались уже, будто стены медленно сдвигались, пытаясь раздавить его. Люди вокруг превратились в размытые силуэты — медсестры в белых халатах, санитары с каталками, пациенты в голубых пижамах. Все они двигались как в замедленной съемке, их голоса доносились сквозь толщу воды. Коллеги кивали при встрече, но избегали встречи глазами — новость о его провале разлетелась по больнице быстрее, чем запах хлорки в операционной. В их взглядах читалось не осуждение, а что-то худшее — жалость.

В операционной его ждал новый набор инструментов, аккуратно разложенный на стерильном столе. Скальпель лежал на синей салфетке, холодный, острый, безупречный — совсем не такой, каким он был в его руках тогда.

Лихо потянулся к нему.

И замер.

Рука дрожала.

Не сильно — едва заметная вибрация в кончиках пальцев, которую обычный человек даже не заметил бы. Но для хирурга, чьи руки должны быть точнее часового механизма, это был смертный приговор.

Лихо: «Нет...»

Он сжал кулак, впился ногтями в ладонь до боли — эта боль должна была вернуть контроль, напомнить телу, кто здесь хозяин.

Но когда он снова протянул руку — дрожь усилилась.

Перед глазами всплыло лицо той девочки — белое, как больничные простыни, с ресницами, опущенными на щеки, будто она просто спала.

Но она не проснется.

Никогда.

Савельев: Доктор Тегмен?

Голос главврача разорвал кошмар, как ножницы — резко и безжалостно. Лихо резко отдернул руку, словно обжегшись о металл инструментов.

Лихо: Я... не могу.

Он не узнал собственный голос — хриплый, надломленный, будто его вырвали из глубины грудной клетки.

Главврач — старый Савельев, прошедший с ним несколько лет бок о бок — вздохнул так, что его седые усы дрогнули. Он положил руку ему на плечо, и это прикосновение было тяжелее любого груза.

Савельев: Лихо, тебе нужен отдых.

В кабинете главврача пахло старыми книгами и дорогим коньяком — Савельев всегда держал бутылку в нижнем ящике для особых случаев. Сегодня она стояла на столе между ними, но ни один из них не сделал ни глотка.

Савельев: Я оформлю тебе отпуск. Месяц.

Лихо мотал головой, чувствуя, как височные артерии напрягаются под кожей:

Лихо: Нет, я... Я просто... Мне нужно пару дней.

Но внутри он знал — даже месяца не хватит, чтобы стереть этот момент из памяти. Даже года. Даже всей жизни.

Савельев: Ты не в состоянии работать. Это видно.

Савельев потянулся к телефону, его пальцы, покрытые старческими пятнами, набрали знакомый номер:

Савельев: Я сообщу твоей жене.

***

Дом. Элизабет ждала у окна, обхватив себя за плечи — ее силуэт на фоне закатного неба казался хрупким, как бумажный.

Она ничего не спросила — просто обняла его, крепко, как будто боялась, что он рассыплется у нее на глазах. Ее пальцы впились в его спину, а губы коснулись височной артерии, чувствуя его бешеный пульс.

Лихо: Я... в отпуске.

Прошептал он в ее волосы, вдыхая знакомый запах шампуня с жасмином.

Она кивнула, не отпуская его:

Эли: Хорошо.

Одно слово.

Но в нем было больше понимания, чем во всех пустых утешениях мира.

Вечер. Лихо стоял перед зеркалом в ванной, разглядывая свое отражение при резком свете лампы. Глаза красные, с лопнувшими капиллярами, как карта разрушенных дорог. Кожа сероватая, будто покрытая тонким слоем пепла. Губы пересохшие, с трещинами в уголках — он не пил уже целый день. Он попытался удержать ложку с куриным супом — дрожь. Стакан воды — дрожь. Ручка, которой он подписывал отпускные документы — дрожь.

Лихо: «Боже...»

Он закрыл глаза, прижал ладони к лицу, чувствуя, как их тремор передается коже. Впервые в жизни — он боялся собственных рук. Он просто смотрело в зеркало — на человека, который больше не был хирургом. На человека, который больше не знал, кто он.

***

Первая бутылка казалась невинной — всего лишь тёмно-янтарный виски в хрустальном стакане, лёгкое жжение в горле, тепло, разливающееся по животу. Всего один стакан — чтобы уснуть. Чтобы на секунду перестать видеть эти глаза, преследующие его даже в темноте — широко раскрытые, стеклянные, упрекающие его из глубины кошмаров. Но сон не приходил. Тогда он налил второй, уже не отмеряя, чтобы жидкость плескалась о края бокала. Третий — на этот раз прямо из горлышка, потому что ждать было невыносимо. К утру бутылка была пуста, а на дне осталось лишь несколько капель, отражавших его перекошенное лицо, будто насмехаясь над ним.

Элизабет молчала. Она убирала стеклянные громадины с кофейного стола, проветривала комнату, открывая окна настежь, чтобы выгнать запах алкоголя, готовила ему кофе покрепче — чёрный, как его мысли, горький, как его вина. Приносила таблетки от головной боли, ставила их на тумбочку без слов.

Эли: Может, тебе стоит поговорить с кем-то?

Спросила она однажды утром, её голос звучал мягко, но в нём слышалось напряжение, как у струны, готовой лопнуть. Он уставился в свою чашку, где кофе остывал, покрываясь маслянистой плёнкой.

Лихо: С кем, например?

Эли: Я нашла хорошего психолога. Специализируется на...

Лихо: На неудачниках, которые убивают детей?

Перебил он, и тут же пожалел, увидев, как дрогнули её веки, как губы сжались в тонкую белую ниточку. Она не ответила. Просто положила визитку рядом с его телефоном, где розовый логотип клиники казался особенно ядовитым на фоне чёрного экрана.

***

Кабинет психолога пах дешёвым лавандовым освежителем, пытавшимся скрыть запах пыли и пота, и фальшивым уютом — плюшевые подушки, акварели на стенах, слишком яркий свет.

Психолог: Чувство вины — нормальная реакция, доктор Тегмен, но...

Лихо не слушал. Он смотрел в окно, на дождь, стекающий по стёклам, на серое небо, и думал о том, как этот человек — сытый, довольный, никогда не державший в руках умирающего ребёнка — смеет говорить о «нормальности».

Психолог: Вы меня слышите?

Лихо: Нет.

Резко сказал Лихо, вставая.

Лихо: Потому что вы не говорите ничего полезного. Ничто из того, что вы скажете, не воскресит её. Так зачем тратить время?

Он хлопнул дверью так, что задрожали стены, а лавандовый запах настиг его даже в коридоре, будто пытаясь загнать обратно. Больше он не приходил. А бутылки множились. Сначала — только по вечерам, когда Аня уже спала, а Элизабет смотрела на него с немым вопросом. Потом — с обеда, когда солнце ещё высоко, но мир уже казался ему слишком резким, слишком болезненным. Потом — с утра, прямо после того, как провожал Аню в школу. Он стоял у окна, наблюдая, как её маленькая фигурка скрывается за углом, и тут же тянулся к шкафу, где прятал запас. Он старался не пить при ней. Никогда. Даже когда мир плыл перед глазами, а руки тряслись так, что едва могли удержать стакан, — для Ани он всегда был трезв. Или, по крайней мере, делал вид, что горечь во рту — от кофе, а не от виски.

Элизабет терпела. Она ловила его, когда он шатался в прихожей, упираясь лбом в стену, чтобы не упасть. Укладывала в постель, когда он отключался на диване, его дыхание тяжёлое, пропитанное алкоголем. Однажды он проснулся от острого запаха рвоты — и увидел, как она на коленях оттирает ковер, её пальцы покраснели от моющего средства, а волосы прилипли ко лбу.

Лихо: Прости...

Прохрипел он, и это было так искренне, что у неё покатились слёзы. Она отвернулась, вытирая лицо тыльной стороной ладони:

Эли: Ты же не виноват.

Но он видел правду в её глазах — тени под ними, морщинки у губ, которых не было раньше. Она устала. Худшая ночь наступила после годовщины той операции. Он не пошёл на работу. Не ответил на звонки. Просто сидел на кухне, курил одну сигарету за другой, пил, пока комната не начала закручиваться в спираль, а стены — дышать. Элизабет пыталась забрать у него бутылку.

Эли: Хватит!

Он дёрнулся, оттолкнул её — сильнее, чем хотел. Она упала, ударившись плечом о край стола. Тишина.

Лихо: Боже... Эли, прости, я...

Он рухнул рядом с ней на пол, обнял, прижал к себе, шептал что-то бессвязное, умолял простить. Она не отталкивала его. Но в её глазах было что-то новое. Страх.

Утром он проснулся с ощущением, что внутри что-то сломалось окончательно. Аня смотрела на него за завтраком — не с осуждением, а с детской тревогой, которая резала больнее любого ножа.

Аня: Пап, ты сегодня пойдёшь на работу?

Он потрогал её волосы, такие мягкие, чистые, неиспорченные.

Лихо: Нет, солнышко. Но мы с тобой сходим в парк, хорошо?

Она улыбнулась, и в этот момент он понял, что уже принял решение. Он гнил. И скоро заразит их. В тот вечер он выбросил все бутылки — не в мусорное ведро, а в дальний угол гаража, где они разбились с глухим звоном. Не потому, что хотел остановиться. А потому, что знал — если не сделает этого сейчас, то однажды Аня найдёт его в луже собственной рвоты. И этот образ был невыносим. Он сел на пол кухни, прижал колени к груди, и впервые за долгое время — заплакал. Не от боли. Не от отчаяния. А от стыда. Потому что даже сейчас, даже в самом дне, он не мог перестать бояться, что они увидят его настоящего. Он лишь сжимал кулаки, чувствуя, как дрожь в пальцах постепенно стихает — но не исчезает. Никогда не исчезает.

***

Он сидел на кухне, сжимая в руках стакан воды — не алкоголя, просто воды, чистой, холодной, но даже её он не мог удержать без дрожи. Взгляд скользнул по комнате — по знакомым обоям, по фотографиям на холодильнике, по пустому месту на полке, где раньше стояла фарфоровая статуэтка, подаренная Элизабет её бабушкой.

Лихо: «Наверное, убрала»

Мелькнуло в голове. Но потом он заметил и другие пустоты. Исчез серебряный подсвечник с камина. Не видно было её любимого ожерелья с сапфиром, которое он подарил ей на пятую годовщину свадьбы.

Лихо: «Странно»

Подумал он, и в груди зашевелилось что-то холодное. Он поднялся, шатаясь, и пошёл в спальню. Её прикроватная тумбочка была приоткрыта. Обычно она запирала её. Лихо потянул за ручку, и дерево скрипнуло, будто жалуясь на вторжение. Внутри лежали папки с бумагами — счета, квитанции, выписки. И среди них — несколько бланков ломбарда:

«Залог ювелирных изделий»

«Выкуп до 30.09»

«Продан»

Его руки задрожали сильнее. Он листал страницу за страницей, и с каждой строчкой ком в горле становился тяжелее. Ожерелье. Серьги. Кольцо с бриллиантом, которое она носила каждый день.

Всё — заложено.

Всё — продано.

Последний лист был не из ломбарда. Уведомление из банка:

«Просрочка по кредиту»

«Сумма задолженности: 427 890 рублей»

«Рекомендуем погасить до 15.10 во избежание передачи дела коллекторам»

Лихо закрыл глаза. Он вспомнил, как в последние месяцы Элизабет чаще молчала. Как она перестала покупать новые платья, хотя раньше любила побаловать себя. Как иногда задерживалась после работы, говорила: «нужно помочь с отчётами».

Лихо: «Она продавала свои вещи, чтобы платить за мои бутылки»

Он услышал шаги. Элизабет стояла в дверях, её лицо было бледным, а в глазах — не страх, не злость, а что-то худшее. Смирение.

Лихо: Я...

Он попытался что-то сказать, но слова застряли.

Эли: Я думала, ты не найдёшь

Её голос был тихим, ровным, будто она уже давно смирилась.

Лихо: Почему ты ничего не сказала?

Она посмотрела на него, и в её взгляде была вся правда: «Потому что ты был пьян» «Потому что ты не слышал» «Потому что ты убивал себя, а она пыталась спасти нас»

Он смотрел на жену — на её руки, на которых не было колец, на шею, где раньше сверкал сапфир, — и впервые за долгое время почувствовал нечто большее, чем собственную боль. Он обнял её. Не просил прощения. Не обещал исправиться. Просто держал, как когда-то, давно, до операций, до ошибок, до бутылок. И она не отталкивала его. Но её плечи дрожали. И это было страшнее любых слов.

***

На следующий день он пришел в ломбард задолго до открытия. Мокрый асфальт отражал тусклый свет фонарей, словно город плакал черными слезами. Двери открылись с глухим звоном, впуская запах пыли, старой кожи и чего-то безвозвратно утраченного. Воздух внутри был спертым, тяжелым, пропитанным отчаянием тысяч рук, протягивавших последние надежды через барьер холодного стекла. Он подошел к окошку, где сидел человек с лицом, напоминавшим недописанный документ — бесстрастным, выцветшим. Пальцы героя непроизвольно сжали край стойки, белея на костяшках. Голос, когда он заговорил, был чужим, хриплым от бессонной ночи и сдавленного кома в горле.

Лихо: Можно ли выкупить...

Слова застряли, будто цепляясь за осколки гордости. Он сглотнул.

Лихо: То, что заложила моя жена. Неделю назад. Элизабет Тегмен.

Человек за стеклом, не поднимая глаз от толстой книги учета, где судьбы сводились к колонкам цифр, медленно провел пальцем по странице. Движение было отлаженным, механическим. Тиканье массивных настенных часов заполнило тягостную паузу, отсчитывая последние секунды чего-то важного.

Мужчина: Срок выкупа истек вчера, в восемнадцать ноль-ноль.

Прозвучало ровно, без интонации, как объявление остановки.

Мужчина: Всё продано с утренним аукционом.

Герой наклонился чуть ближе, его дыхание затуманило холодное стекло, на мгновение скрывшее равнодушные черты клерка. В этом облаке пара была отчаянная мольба.

Лихо: Но...

Он попытался снова, и в этом одном слоге дрожала вся его израненная душа.

Лихо: Может, что-то... что-то осталось? Хотя бы... одно? Она... она очень дорожила...

Мужчина за стеклом, наконец, поднял глаза. В них не было ни любопытства, ни сочувствия, лишь усталая привычка к человеческому горю. Он пожал узкими плечами, едва заметно. Жест говорил громче слов: «Какая разница?»

Мужчина: Сапфировое ожерелье? В серебряной оправе, с двумя мелкими бриллиантами по застежке?

Уточнил он, словно сверяя каталог в памяти. И, не дожидаясь подтверждения, кивнул:

Мужчина: Уже в другом городе. Утренним экспрессом. Новый владелец заплатил щедро.

Герой замер. Перед глазами вспыхнуло воспоминание: холодная россыпь сапфиров на теплой коже ее шеи, ее смех, когда он застегивал капризную застежку в день их десятой весны вместе. Теперь эти камни, хранившие отсвет ее глаз, мчались куда-то вдаль в чужих руках. Навсегда. Физическая боль сжала грудь, резкая и жгучая. Он лихо, почти неестественно резко кивнул. Словно отдавая честь невидимому гробу. Ни слова больше. Развернулся и вышел на улицу, где лил тот же безутешный дождь.

Дверь ломбарда захлопнулась с окончательным щелчком. Он не сразу пошел. Стоял под потоками воды, не чувствуя холода, сквозь мокрую ткань пальто проникавшего до костей. Вода стекала с волос по лицу, смешиваясь с чем-то соленым и горячим. Взгляд его, пустой и прикованный, упирался в вывеску на запотевшей витрине. Капли дождя ползли по стеклу, искажая, размывая нарисованные золотом буквы в жалкие потоки грязи: «Мы даём вторую жизнь вашим ценностям»

Надпись плыла, распадалась, как последняя иллюзия. За ней, в мутном отражении, мелькнуло его собственное лицо — изможденное, потерянное. А потом, на миг, ему показалось, что он видит ее улыбку, такую же размытую и неуловимую, как само счастье. Губы его шевельнулись беззвучно. Мысль ударила с ледяной ясностью, острее ножа:

Лихо: «Нет. Вы хороните её».

Имел ли он в виду ожерелье? Или ту частицу Элизабет, что умерла для него вторично сегодня, за этим равнодушным стеклом? Он не знал. Знало лишь его сердце, которое теперь ныло пустотой под шум бесконечного дождя, хоронившего прошлое под потоками холодной воды. Он повернулся и пошел прочь, шаг за шагом, растворяясь в серой пелене, унося с собой лишь невозвратность и тихий стук собственной крови в висках — похоронный марш по утраченной жизни.

Дождь кончился, но город словно выдохнул влажное, тяжёлое дыхание. Воздух висел густым сиропом, пропитанный едким запахом разогретого асфальта и прелой осенней листвы, сладковато-гнилостным ароматом увядания. Лихо шёл. Ноги, тяжёлые, словно налитые свинцом, влачили его по мокрому тротуару, выбирая путь сами — не к пустому дому, не к больнице, где тень ещё витала в стерильных коридорах, а в серое никуда. Туда, где можно было раствориться, как последняя капля в этом океане бетона и тоски.

Тротуар был пустынен. Изредка, как призраки из другого мира, пробегали прохожие — сгорбленные, спешащие, лица их были полосами усталости и житейской озабоченности, но живые. Настоящие. Он ловил их взгляды, скользящие мимо, не задерживаясь, и каждый раз, как удар хлыста, в витрине модного бутика или заляпанном окне кафе мелькало его собственное отражение. Призрачное. С впалыми щеками, запавшими глазами, в которых горел лишь пепел. Отражение того, во что он превратился. Остов человека.

И вдруг — бумажный островок в море серости. Листовка.

Она болталась на жалком клочке скотча, прилепленная к влажному столбу фонаря, один уголок уже отклеился и жалобно трепетал на холодном ветру. Размокшая от дождя, бумага пошла пузырями, чернила расплылись, но слова, выведенные неуверенной рукой, ещё можно было разобрать:

«Требуются кассиры. Гибкий график. Звонить по номеру...»

Лихо замер. Ноги вросли в мокрый асфальт. Он не планировал. Не смел даже думать, что в нём ещё теплится искра, способная на что-то большее, чем дно стакана и самобичевание до кровавых снов. Но в этот миг, глядя на эти кривые, расплывающиеся буквы, он не увидел вакансию. Он увидел Аню. Её смех, звонкий, как колокольчик, в осеннем парке, когда они гоняли голубей. Яркие резиновые сапожки, шлёпающие по лужам. И её детский, доверчивый вопрос, брошенный через плечо, когда она бежала в школу: «Пап, ты сегодня пойдешь на работу?» Вопрос, от которого он каждый раз прятал глаза. И Элизабет... Её усталую спину, сгорбленную над бесконечными счетами. Её пальцы, нервно теребящие край кофты, когда она молча смотрела на пустую тумбочку в гостиной — ту, где раньше стояла её любимая фарфоровая статуэтка танцовщицы, проданная в прошлом месяце. Её дрожащие плечи под тонким свитером.

Лихо: Я должен...

Мысль оборвалась, не сформировавшись до конца, но в груди что-то сжалось. Не знакомая грызущая боль, не леденящее отчаяние — что-то иное. Твердое. Колючее, как семечко, пробивающееся сквозь асфальт. Что-то, что он давно не чувствовал. Остаток воли. Обломок ответственности.

Лихо: Я могу хотя бы попробовать...

Резким, почти грубым движением он сорвал листовку. Холодная, мокрая бумага прилипла к пальцам. Он смял её в комок, сунул в глубокий карман пальто, где она стала маленьким, горячим угольком надежды, обжигающим бедро.

***

Дом встретил его гулкой тишиной. Элизабет ещё не вернулась с работы в детском саду, Аня — на продлёнке в школе. Лихо стоял в прихожей, сбрасывая промокшее пальто. Знакомый запах ударил в ноздри — пыль на забытых книгах, вчерашняя горьковатая гуща в кофеварке, и едва уловимый, почти призрачный шлейф её духов. Того дорогого французского парфюма, который она больше не покупала. Запах ушедшего благополучия. Он вытащил из кармана смятый листок. Разгладил его ладонью на кухонном столе, прижав края стаканом с водой. Бумага коробилась, буквы плясали.

Требуются кассиры.

Он — доктор. Доктор Тегмен. Его руки, эти точные инструменты, держали скальпель, творили почти чудо в операционной, останавливали кровь, спасали извилистые лабиринты человеческого мозга. А теперь... Теперь они предательски дрожали, когда он просто наливал себе стакан воды. Руки предателя. Руки неудачника.

Лихо: Но я могу попробовать...

Прошептал он в тишину кухни, и слова повисли в воздухе, как вызов. Лихо закрыл глаза. Не к больничным сводам потолка, а к картине, которую нарисовало измождённое воображение. Утро. Звонок будильника не в пятом часу на экстренный вызов, а в семь. Он встает. Одевается не в белый халат, символ былого величия, а в простую, немаркую рубашку. Целует Элизабет в щеку — быстро, смущенно, но целует. Провожает Аню до угла, слушая её болтовню о школьных делах. И идет. Не в храм медицины, где каждый уголок напоминает о падении, а в маленький, ничем не примечательный магазинчик на окраине. Где его никто не знает. Где он просто «новый кассир». Где прошлое — это закрытая книга на чужом языке. Где можно... начать. С чистого, пусть и потрёпанного жизнью, листа.

Стационарный телефон на столе казался монолитом. Тяжёлым, холодным. Он взял трубку. Вес её отдался в дрожащих пальцах. Набрал номер. Услышал протяжные гудки, бившие в такт его учащённому сердцебиению.

Лихо: «Что я скажу?»

Пронеслось в голове панической мыслью.

Лихо: «Здравствуйте, меня зовут Лихо Тегмен, я бывший ведущий нейрохирург Центральной больницы, теперь хронический алкоголик с трясущимися руками, но я очень хочу сканировать штрих-коды на ваших баночках с тушенкой? Пожалуйста?»

Горькая, кривая усмешка исказила его губы. Самоуничижение подкатило комом к горлу. Но когда на том конце провода раздался нейтральный, чуть сонный женский голос: «Слушаю вас», — его собственный голос прозвучал на удивление ровно. Спокойно. Почти уверенно. Маска скользнула на лицо сама собой.

Лихо: Здравствуйте. Я по поводу вакансии кассира. Видел ваше объявление.

Он говорил. Коротко, по делу. Отвечал на уточняющие вопросы: «Опыт? Нет, но я быстро учусь. График? Любой». И пока звучали его слова, Лихо ощущал, как эта невидимая маска затвердевает. Это была не маска обмана. Это был щит. Панцирь для раненой души. Защита для того хрупкого ростка «должен», что пробился в его груди. Маска человека, которым он мог бы стать. Просто кассира. Просто отца. Просто мужа, который пытается.

Он положил трубку. Тихий щелчок прозвучал как хлопок стартового пистолета. И в этот момент в дверях прихожей возникла Элизабет. Она сняла промокшие туфли, в её глазах — глубокая усталость, синяки под ними казались фиолетовыми в тусклом свете. Её взгляд скользнул по его лицу, задержался на разглаженной, мятой листовке на столе, на телефонной трубке, лежащей рядом.

Эли: Ли?

Её голос был хриплым от усталости, но в нём прозвучал вопрос. Он повернулся к ней. Прямо. Встретил её взгляд. Маска держалась.

«Лихо Тегмен»: Дорогая, я нашёл работу, накрывай поляну!

Сказал он пафосно. Без оправданий. Констатация факта с лёгкой шуткой. В её глазах, таких знакомых и таких далёких сейчас, мелькнуло что-то. Не ослепительная надежда — ещё нет. Слишком много разбитых обещаний лежало между ними. Но... облегчение. Тяжёлый, едва заметный вздох, будто камень с плеч. Хотя бы это. Хотя бы попытка.

Потом примчалась Аня, ворвавшись, как ураган, с растрёпанными косичками и портфелем, болтающимся на спине. Запыхавшаяся, сияющая.

Аня: Пап! Пап! Мы сегодня рисовали в школе! На тему «Моя семья»!

Она выдернула из папки лист бумаги и сунула ему в руки. Детский рисунок. Кривой домик с трубой. Три фигурки: большая — папа, поменьше — мама, маленькая — Аня. Ярко-жёлтое солнце в углу. У всех — улыбки до ушей. Идиллия. Невинная ложь цветных карандашей. Лихо взял рисунок. Старался дышать ровно. Концентрировался на каждом мускуле руки, чтобы пальцы не выдали мелкой, предательской дрожи. Солнце на бумаге жгло ему ладонь.

«Лихо Тегмен»: Красиво, солнышко!

Выдавил он, и голос не подвёл.

«Лихо Тегмен»: Очень красиво.

Он нашёл магнит. Подошёл к холодильнику, завешанному старыми фотографиями счастливых времён, счетами, памятками. Нашел место. Прямо над пустым квадратиком на полке, где до недавнего времени стояла та самая изящная фарфоровая танцовщица — любимица Элизабет, проданная, чтобы заплатить за его последний запой. Прицепил рисунок Ани. Яркое пятно детской веры поверх пустоты утраты.

На следующее утро он встал раньше всех. Темнота за окном была густой, непроглядной. Он оделся тщательно, даже педантично — чистая, хоть и поношенная рубашка, аккуратно заправленная. Выпил кофе один, стоя у окна, глядя, как город медленно просыпается в серых предрассветных сумерках. Без стопки. Просто кофе.

И вышел из дома. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком. Он ступил на мокрый тротуар и сделал первый шаг. Не шаг доктора Тегмена, некогда уважаемого нейрохирурга. А шаг просто человека. Затерянного, израненного, но упрямо ставящего одну ногу впереди другой. Человека, который, стиснув зубы и пряча дрожь в кулаках, пытался начать всё сначала. С самого низа. С кассы маленького магазина. Впереди была не победа, а долгая, изматывающая битва за каждый шаг обратно к себе. Но он вышел. И в этом уже была титаническая сила.

***

Горячий пар висел в ванной густым, обволакивающим саваном, затягивая стены, потолок, зеркало в мокрую пелену. Отражение растворилось, превратившись в размытое, бесформенное пятно — словно его самого, Лихо, стерли из реальности. Он стоял под душем, подставив спину почти обжигающим струям. Вода хлестала по затылку, по плечам, стекала по позвоночнику ручьями, смывая липкий пот прошедшего дня, но бессильная против памяти. Она въелась глубже грязи, в самую кость.

Руки. Они предательски дрожали у бедер. Сильнее, чем вчера, когда он ронял монеты на прилавке магазина, вызывая нетерпеливое сопение очереди. Сильнее, чем неделю назад, когда едва удержал стакан воды перед Элизабет. Он сжал кулаки до хруста в костяшках, впился коротко остриженными ногтями в ладони — боль, острая и ясная, но дрожь не унималась. Она была глубже, нервной волной бегущей от локтей к кончикам пальцев. Шум воды заполнил уши, гулкий, монотонный, почти заглушающий внутренний вой. Почти.

Лихо: «Я должен...»

Мысль, как клятва, как мантра. Но она разбилась вдребезги, когда за веками, в черноте, всплыло лицо. Бледное. Детское. Слишком маленькое для больничной подушки. Полуоткрытые глаза, стеклянные, невидящие, но почему-то смотревшие прямо в него. Сквозь время. Сквозь дымку виски. Сквозь годы саморазрушения. Всегда. Всегда той девочки.

Лихо дернулся, резко распахнул глаза. Кафельная стена перед ним была живой от капель. Они стекали, сливались, расходились причудливыми дорожками, напоминая то ли ветви старого дуба, то ли... то ли извилистые кровеносные сосуды на мониторе нейрохирургической навигации. Он провел мокрой ладонью по лицу, смахивая воду и что-то другое — горячее, соленое, подступившее к глазам и осевшее на губах. Но вода тут же возвращалась, смешиваясь.

Лихо: Я не могу так больше.

Слова прозвучали не в голове, а вслух, хрипло, потерявшись в шуме душа. Он посмотрел вниз. На свои руки. На эти инструменты, что когда-то творили почти священнодействие в операционной, вызывая немое благоговение коллег. Теперь они не могли удержать стакан. Не могли уверенно провести сканером над банкой горошка. Те самые руки, что... убили ребенка. Не скальпелем. Нет. Халатностью? Усталостью? Пьяным туманом, застилавшим критическую секунду? Неважно. Итог был один.

Вода становилась холоднее. Резко. Ледяные иглы впивались в кожу. Он не потянулся к крану. Не повернул его в сторону тепла. Пусть болит. Пусть режет. Пусть сводит мышцы. Он заслужил эту боль. Каждую ее секунду. Каждое ледяное жало.

Лихо: Но они — нет.

Картина вспыхнула ярко, перебив ледяной шок: Элизабет, осторожно снимающая с шеи тонкую золотую цепочку — последнее, что осталось от ее приданого. Ее пальцы, гладящие пустое место на тумбочке. Аня, с гордостью протягивающая свой рисунок — кривой домик, три улыбающиеся фигурки под неестественно желтым солнцем. Они заслуживали того человека. Того Лихо Тегмена, чей смех был искренним и громким, кто носил Аню на плечах по парку, кто смотрел на Элизабет с обожанием и верой, что вдвоем они могут если не спасти мир, то хотя бы сделать его светлее для своей дочери. Они заслуживали его до падения.

Лихо: «Значит, я стану им.»

Мысль прозвучала не как надежда, а как приговор. Самому себе. Твердый. Неоспоримый. Он сделал глубокий, судорожный вдох, наполняя легкие ледяным паром. Выпрямил спину под хлесткими, теперь уже почти ледяными струями. Дрожь в руках не прекратилась. Она пульсировала, как отдельное, живое существо. Но он больше не пытался ее скрыть. Не сжимал кулаки с бешеной силой. Пусть трясутся. Он все равно поднимет их утром, чтобы обнять Аню. Пусть ночью он будет просыпаться в леденящем ужасе, в холодном поту, с криком той девочки в ушах — утром он обнимет Элизабет, пусть даже мимолетно, пусть с натяжкой. Пусть каждый глоток воды, чистый, безвкусный, будет горечью напоминанием о виски — он будет пить ее. Глоток за глотком. Пока не забудет вкус алкоголя. Пока не научится снова чувствовать воду.

Лихо резко дернул рычаг душа. Шум оборвался. Наступила оглушительная тишина, нарушаемая только тяжелым дыханием и редкими, гулкими каплями, падающими с его тела на мокрый кафель. Плоть гудела от холода, но внутри что-то замерло, закрепилось. Он вышел, грубо вытерся жестким полотенцем, растирая кожу до красноты. Подошел к зеркалу. Пар уже редел. В проступающем отражении он видел усталость, вбитую в глубокие морщины у глаз и рта. Видел седину, агрессивно лезущую на висках. Видел тень той девочки в глубине собственного взгляда.

Он поднял уголки губ. Сознательно. Медленно. Потом еще. Мышцы лица сопротивлялись, привыкшие к маске отчаяния или пустоты. Но он заставил их. Пока в мутном зеркале не возникла улыбка. Неуклюжая. Натянутая, как плохо сидящий костюм. Но со стороны... со стороны она могла сойти за почти настоящую.

«Лихо Тегмен»: Хорошего дня, солнышко...

Прошептал он, репетируя. Шепот сорвался, был хриплым. Но в нем, сквозь хрипоту, пробилось что-то теплое. Почти забытое ощущение. Почти как раньше. Он накинул старый халат, вдохнул поглубже, вбирая запах мыла и сырости, и открыл дверь ванной. В кухню ворвалась жизнь: аромат свежесваренного кофе, легкий звон посуды и — самое главное — беззаботный, чистый смех Ани. Что-то сказала Элизабет, и смех прокатился снова, как перекатывающиеся бусины. Лихо сделал шаг навстречу этому звуку. Не к исцелению — оно казалось далеким, почти мифическим. Но к чему-то другому. К битве. К попытке. К утру, которое, возможно, однажды станет просто... хорошим утром. И когда он переступил порог кухни, его натянутая улыбка, встретив сияющие глаза дочери и усталый, но вопросительный взгляд жены, вдруг... потеряла часть своей искусственности. Она все еще была хрупкой. Все еще была усилием. Но края ее смягчились. Почти.

14 страница16 июня 2025, 09:26