Часть 3. Природа берет свое.
[5 сентября 1888г. Ористано]
Роселла весело смеется, подбрасывая вверх ворох надушенных бумаг, выведенные старательным почерком, потом собирает разбросанные листы, опять с веселым смехом подкидывает, подпрыгнув на кровати:
— Джеремо, Джеремо-о! — а улыбочка на ее светлом и гладком лице с озорными розовыми щечками отливает легким лукавством. Язычок легко очерчивает дорожку по нижней розовой губе, пока пальчики складывают из письма фигурку "кораблик". Роселла поднимает растрепанную рыжую головку и щурится от полоски утреннего солнца, жгущее через прикрытые деревянные ставни. Девчушка морщится и сползает с кровати с корабликом на ладошке, чтобы прикрыть окно. Давно уже пора вставать, но она — против этих правил и против тех, кто сказал, что вставать нужно утром, да в одно и то же время. Она так не хочет.
— Мое желание — закон! — весело выдыхает девочка, передумывая, наоборот — распахивая ставни и выглядывая наружу вместе с вытянутым корабликом, зажатым в пальцах. Она немножко целится, а после разжимает пальчики, наблюдая, как часть письма от ее жениха с самыми чувственными упражнениями в словесности упадут в глубокую лужу, наполненную ночным ливнем. Кораблик слегка покачнулся и завалился на бок, начав тонуть.
— Так и знала, — довольно заключает Роселла, прикрывая ставни и возвращаясь в свою кровать. И только она откидывает пышное одеяло, чтобы прыгнуть на перину, как давится беззвучным криком, зажимая рот ладошками, с ужасом всматриваясь в небольшое бурое пятно прямо по центру постели. Маленькое ледяное сердечко ощущает страх, нечто, что оно испытывает так редко. Роселла глазами начинает искать источник этого кошмара наяву, потом осторожно стягивает одеяло, обыскивая на предмет того, кто или что могло оставить "это". Бедро что-то защекотало. Девчонка опускает голову, прижимая край одеяла к своей груди и выдавливает из нее слабый стон, только понимая, что пятно на кровати осталось от... чего-то, что сейчас пускало тонкие багровые струйки по бедрам.
Роселла была не из той породы девочек, что пряталась и боялась, выжидая, пока ей помогут. Нет, отнюдь нет. Будучи хоть и подверженной множеству заблуждений в силу юного возраста и не очень прозорливой матери, она брала, как обычно, инициативу в свои мягкие и тонкие гладкие ручки, что сейчас держали подол ее уличного платья до пола, пока ножки быстро несли хозяйку по знакомому маршруту по дорожке, выложенной грубым камнем.
Ведь никто из встречных прохожих и не знает, что Роселла Буджардини умирает...
Девчушка пробегает мимо церкви Ористано, зная, где искать спасения — к часовне близ, где ее страх может утешить одно единственное сердце. И сердце это было умнее тупого камня в груди синьоры Буджардини.
— Сестра Беатриче!.. — наконец позволяет ужасу сорваться с губ, а паре капель — с глаз. Только увидев монахиню, Роселла не выдерживает и падает на колени перед ней, — я умираю, Беатриче, умираю!.. — и тянет руки к утешению, роняя горячие слезы по круглым и красивым румяным щекам.
За что так несправедливо страдать каждый месяц? За что это считается справедливостью? Но Сестра Беатриче, что стала ей духовной сестрой, отругала бы за мысли о том, что Бог — глупый. Только если бы Роселла сказала это вслух... а так, просто сжав кулаки на поле перепачканной багровым юбки, она стыдливо кинет эти тряпки в короб для белья, избегая столкнуться взглядом со служанкой, которая точно доложит о том, что сеньорина Буджардини позволяет себе ночью покидать отчий дом.
[13/9/1888 г., Ористано, Сардиния]
— "Прошу за мужа моего, Антонио Матуцци, герцога Тосканского, чья душа обрела покой в царстве твоем, Боженька", — легок и воздушен поцелуй девичьих губ, которые со дня погибели супруга не ведали ласки. Беатриче смеет целовать лишь маленький золотой крест, расшитый капельками гранатов, что свисает с тонкой шеи на тонкой цепи, а следом — собственные пальцы, сложенные в замок. Дева, что после письма из отчего дома отреклась от ведения хозяйства во Флоренции, от наследства мужниного, молится истово все эти черные годы, добровольно объявив траур своей юности, но молится дева без огня, следуя лишь велениям традиционного воспитания и многочисленных родственников, что достались в наследство старшей дочери сеньора Бужардини от покойного мужа. Что это, если не кара Господня, когда юная девица, едва успев стать женой и консумировать брак перед Господом, спустя месяц семейной жизни становится вдовой? Скорбеть и восхвалять память покойного мужа, носить черные платья и повязывать темный тюль на золотые волосы, что некогда целовало солнце. Беатриче Бужардини, став Беатриче Матуцци, вместе с богатством обрела только черную вуаль и утекающую, пропадающую зазря юность... и мысли, что преследовали ее последний год, от одиночества, от тоски по прекрасному супругу и теплу его тела, что впервые сделал женщиной невинную деву, Беатриче отчаянно хочет замолить.
Молодая вдова, чья фигурка согнулась в окружении незыблемого сияния свечей пред алтарем Святой Деве Марии, пробудет в женском монастыре родного Ористано до самого заката, а после, сорвав с золотой головы траурную вуаль, вернется в окружении служанок по некогда родным улочкам в родной дом. Мимо Церкви Святой Марии Ассунты, мимо дома Валерио Аббандандо, где некогда жила ее подруга Катарина, мимо дома Валейно... О, в доме Бужардини, где полным ходом идет подготовка к свадьбе Розеллы, ждут старшую дочь с нетерпением, ибо только старшая сестра сможет успокоить и утешить возбужденное сердечко младшей перед событием всей ее жизни. Но в монастырь молодая женщина еще вернется, вернется, чтобы спросить если не у Господа, что молчаливо внимал ее плачу, то у Пресвятой Богородицы — почему муж напоследок не даровал ей сына или дочь.
"Ибо говорят, спасение мира нашего считается не со дня рождества Христова, но со дня рождения Девы Марии, со дня явления свету славнейшего и чистейшего херувима, что смог бы выносить в чреве своем Сына Божьего."
— Какой ты наивный голубок, Роза, — Беатриче смеется, когда младшая сестрица рассказывает ей о своем женихе, и ласково глядит в отражение большого зеркала на деревянном туалетном столике, перед которым сидела юная Розелла Бужардини. Сестры, вестимо, так похожи, с алыми губками и золотыми волосами, но в душе, как отмечали сеньор и сеньора Бужардини, они совершенно разные. Маленькая игривая Розелла — будто невинный, едва распустившийся бутон, еще с капельками свежей росы на лепестках, но бутон этот уже алый от своей зрелости, и аромат его запретно притягателен для мужчин, в числе которых и оказался безнадежно влюбленный Джеромо Руффини. Беатриче замечает в глазах Розеллы не свойственную ее юному возрасту искушенность, которой сама едва ли обладала, и ей совершенно не удивительно, что помимо Джеромо просить руки цветущей юной девы с хорошим приданым в дом к Бужардини явились по меньшей мере с десяток юношей. Оттого и грустна была девчонка все те дни домашнего заключения по строгому наказанию Сеньора Буджардини. Единственное, что скрасило ее скуку — это весть о гибели бедной сеньорины Абандандо, да слухи, тянущиеся по Ористано. Но какие могут быть подтверждения слухам у маленькой 14-летней девчонки? Глупый Джеремо, все равно, ничего не сможет разузнать. А если ему что-то и поручать — разболтает на духу. А потому юная, но совсем не по годам сообразительная Роселла Буджардини дует губки, хмурится, когда отвечает на письма старательно и вежливо, тихо проговаривая про себя истину, что бы она и сказала, но... невесты так не выражаются, сеньорина!
— Он вообще не понимает, что такое — "леди"! Я вижу, что за него письма пишут его друзья, или что хуже — мама его! — Роселла не стесняется выражаться экспрессивно, всплескивая руками, потому как долгожданная встреча с сестрой сбивает с нее всякую сдержанность, — как будто на мне жениться хочет не он, а его мать! — скрещивает руки на груди и слегка жмурится, потому как один локон неприятно и больно зацепился за гребень, — хотя, если честно, уж лучше бы я вышла за сеньору Руффини, чем за ее глупого сына...
- "Матушка говорит, что помолвку Розеллы заключили, едва она уподобилась взрослой женщине. Но все равно ты еще дитя", — тепло думает Беатриче, разглядывая в отражении сестру, что за пять лет превратилась в самую настоящую красавицу. А некогда этот ангел, что даже будучи маленьким несмышленышем умел добиваться своего, не желал слезать с колен Беатриче на ее собственной свадьбе, и почти все празднование упрямая Розелла провела, сидя между невестой и ее женихом, — Разве ты не любишь Джеромо? — заметив сомнение на личике сестры, молодая женщина едва вздергивает бровь и с тенью улыбки ждет, когда любопытство сестры пересилит и она начнет сыпать вопросами. А пока Беатриче Матуцци статной фигурой будет стоять позади маленькой Розеллы, почти убаюкивающе проводить гребнем по волнистым рыжим волосам, струящимися едва ли не до колен. Девчонка поднимает глаза и смотрит в отражении в доброе и спокойное лицо дорогой старшей сестры, сжимает руки впереди себя в замок и потом смотрит в потолок:
— Я не знаю, он симпатичный, конечно, но... — опять легкая морщинка портит ее гладкий лоб, — не знаю, Беатриче... матушка говорила, что все, рано или поздно, проходит. Пройдет ли моя неприязнь к глупости Джеремо? Или его глупость пройдет прежде чем я устану? А если я стану некрасивой быстрее, чем пройдет его глупость? Я не знаю...
Старшая чуть склоняется к младшенькой и руками заключит в кольцо ее плечики, прижавшись своей щекой к ее круглой щечке:
— Ты будешь самой красивой невестой не только в Ористано, но и во всей Италии! — подбадривающе говорит Беатриче, сжимая женственные плечики Розы, чуть покачивая и чмокая в щеку сестру и вместе с нею смеясь их отражению, — И Джеромо с ума сойдет, когда ты станешь его женой!..
- Ах, Беатриче! — девица смеется, охотно подаваясь назад, в объятия сестры, — я где-то читала, что безумие — это часть гения! Все!
— Ох, Роза! Даже из самых напыщенных и глупых мальчишек порой получаются замечательные мужья, — Беатриче ласково проводит тыльной стороной пальчиков по румяному бархату сестринской щеки и отходит с тихим шелестом длинной юбки, уже принимаясь расплетать свои светлые косы.
Роселла внимательно осматривает свою голову и прическу:
— Самая красивая невеста во всей Италии... — как-то задумчиво протягивает, прикрывая глаза, да выпрямляя осанку, наклоняясь чуть вперед, — ...я совсем не против, — на ее лице появляется не свойственная столь юному взрасту лукавая улыбка.
— Матушка права — пусть лучше муж любит тебя сильнее, чем ты его. А ты будешь любить ваших детей, — смеется и глядит через плечо вновь на сестру, вдруг запоздало понимая, что юной Бужардини такое счастье еще совсем не интересно. Беатриче вздыхает, чуть склонив голову, — Все будет хорошо, — уверяет она, словив едва заметное беспокойство на личике сестры — Розелла всегда была упрямицей и вполне могла пойти против воли родителей, в отличие от послушной некогда Беатриче. Матушка все жужжала старшей дочери на ушко с самого приезда из Тосканы, чтобы та оказала на Розеллу влияние, возбудила в юной душе симпатию к столь выгодной партии в лице единственного сына Руффини, а если и не к самому Джеромо — то, хотя бы, к таинству брака. Но Беатриче отчего-то трудно даются лукавые слова, в которые она сама верит едва ли... Кому захочется душить страсть к жизни, что так свойственна юным девицам?
Беатриче вспоминает одну страшную августовскую ночь, когда она уже была женой. Истинно одно — она бы не хотела для Розеллы подобной судьбы.
— Послушай меня, Роза. Джеромо, как бы тебе сказать, он... — высокая, по сравнению с миниатюрной ладной сестрицей, Беатриче медленно делает оборот, пройдя к своей постели, в которой не спала с момента, как покинула отчий дом и на которой теперь в кучу были сложены платья для примерки невесты. Задумчиво возводит глаза к потолку, вынимая из волос украшения будничным жестом, — он еще очень юный. Но стоит ему отойти от маминой юбки, как брак и ответственность сделают его взрослым мужчиной. Когда я впервые увидела Антонио, — чуть усмехается от воспоминания, опустив на мгновенье голову, — он был излишне напорист, ужасно неуклюж и случайно уронил мне на платье казу марцу! Представь, каким варваром он мне казался, при всей его родословной и богатых родителях. Бог свидетель, я не хотела его знать! Но спустя неделю я уже не могла представить свою жизнь с кем-то другим. К тому же, женатому мужчине совсем не обязательно красиво писать и слагать стихи, чтобы быть хорошим супругом и... любовником, — хитрая улыбка трогает девичьи губы, и Беатриче, поймав взгляд сестры, хихикает вместе с нею, поддавшись озорным искоркам в глазах той. Ее прохладные узкие ладони оказываются в теплых ручках Розеллы, но в следующее мгновенье веселость на лице Беатриче растворяется, и тень ложится на него.
— Но больше всего я хочу быть самой красивой на Твоей свадьбе. Опять, — Роселла сжимает ладошки Беатриче, — разве Бог запрещает жить дальше? Ты ведь так молода, моя дорогая сестра! Уж лучше тебя второй раз выдать замуж, чем меня! Я этого так не хочу. Я просто хочу танцевать на свадьбе. Как тогда.
— Нет, Боже, что ты такое говоришь! Я не... могу, — Беатриче вдруг взволнованно прячет глаза, опуская лицо, но тут же берет себя в руки, стараясь быть спокойной. Она усаживается на край постели, и Розелла теперь сидит перед нею, сложив руки на коленях старшей сестры, — Я чувствую, что Господь дал понять — я не заслуживаю счастья быть женой и матерью. Я... уже не так чиста душой, — только глаза выдают ее глубокую грусть. И тут же, будто бы опомнившись и не желая свою ношу взвалить на чужие плечики, треплет игриво сестру за кудри, — в отличие от тебя! И ты будешь счастлива. Только слушай свое сердце. И если оно скажет "нет", то пусть тогда Джеромо Руффини отправляется домой ни с чем!
Стук камешков о ставни окошка в спальню Розеллы отвлекает их обеих — Джеромо Руффини, стоя внизу у дома Бужардини, в нетерпении шепотом взывал к своей невесте, чтобы та выглянула на улицу. Беатриче, закусив губку, дабы сдержать смешок вместе с Розеллой, с ностальгической улыбкой оставляет сестру и отправляется в свои покои.
***
[20/9/1888]
Каталонские виноградные лозы извитой, неухоженной порослью обвились вокруг наглухо заколоченной калитки к опустевшему дому Валерио Аббандандо, подтверждая слухи о том, что убитый горем торговец покинул Ористано. Соль с моря ощущается в горячем, нагретом солнцем воздухе так ярко, вызывая в памяти молодой вдовы воспоминания о родном доме и детстве. Воспоминания о невинности.
Беатриче, оставив служанок дома, плывет по главной улице в Собор, что находится на пьяцце у рынка; взволнованное сердце ее забилось чаще, стоило оказаться на пороге прохладной, темной залы под высоким сводом. Сестра Тереза выходит на встречу с дитем на руках. Самая старшая из монахинь с испещренным морщинами, загорелым добрым лицом глядит снизу-вверх, чуть сощурившись от солнца, на молодую вдову Матуцци, что была высокой для обычных итальянок. И для обычных итальянок та была одета в платье из слишком дорогой ткани для Сардинского городка Ористано. Сестра Тереза глядит и не узнает в ней старшую сестру Розеллы, а потому не сразу говорит, что слухи правдивы. Бедняжку Катарину Аббандандо нашли слишком поздно в темных водах Тирсо, и единственное, что осталось от рыжеволосой дочки торговца вином, кроме пустоты в сердце ее вернувшейся подруги, это маленький сын.
— Это он? — следом сходит с дрожащих губ, и Беатриче едва выдыхает, сдерживая слезы. Она глядит на младенца с большими голубыми глазами и пухлыми аппетитными щечками, как на самое большое сокровище. Медовые пряди у ее лица разлетаются, а сердце невольно сжимается, когда маленький Аббандандо с улыбкой и агуканьем тянет к ней маленькие ручки. Беатриче осторожно берет его на руки, целуя в макушку со светлым пушком; малыш играется с крестом на ее груди, а когда натыкается на большие карие глаза молодой женщины, что смотрит на него с такой любовью, то смотрит в ответ так же внимательно, отчего Беатриче не сдерживает улыбки сквозь бурю захлестнувших ее эмоций.
— "Зачем же ты сделала это, Катарина? Как могла ты так поступить со своим сыном? Ты должна была жить для него. Ради него. Какую боль бы ты не испытывала," — думает она про себя, любуясь чистотой и жизнерадостностью ребенка, что теперь сунул в рот ее рубиновый крест.
— Она просила звать его Сандро... Нам передал так святой отец, — подала голос ее тезка, молодая Сестра Беатриче.
— Алессандро... Это имя должно принести удачу, — и вдруг чуть хмурится, непонимающе взглянув на монахинь, — Но постойте. Святой отец?
— Отец Абель Лорентис — добрейшей души человек. Из ордена флагеллянтов, что обосновали семинарию в церкви Санта Марии Ассунты. Катарина, по словам донны Сальтофармаджо, перед кончиной отправилась именно туда. И там же она... оставила дитя.
И Сестра Тереза, и Сестра Беатриче переглядываются, не смея осуждать грех погибшей души, и старшая затем крестится, прошептав напоследок молитву сухими губами.
***
[20/9/1888 Озеро Станджо ди Кабри, Ористано]
Утреннее солнце растекается теплым медом по лазурному небу, куполом распротертым над озером. Беатриче Матуцци легко спрыгивает с повозки деревенского рыбака, что любезно согласился подвезти ее к покрытой песком дороге вдоль полей и лесов. За густой зеленой листвой скрывалась та самая уединенная церковь, и дойти девице можно было лишь пешком. Матуцци благодарит старика, вложив ему в сухую ладонь несколько лир, а тот, погладив грязными пальцами рельеф монет с изображением короля Умберто, еще несколько мгновений провожает удаляющуюся девицу глазами, да уезжает по другой дороге, позабыв о попутчице в череде своих ежедневных забот.
Беатриче едва ли помнила отца Абеля, но в памяти ее начинал оживать образ монаха, что здесь обитал, высокого и крупного, с большими добрыми глазами и крупным римским носом. Воспоминания те были зыбкими, как и все детство в кругу Бужардини, и выветрились, как соль и запах сардин, сменившись лишь упавшими на девичьи плечи хлопотами по управлению большим хозяйством в Тоскане. Тетки, мать и сестры Антонио Матуцци, что был единственным наследником и кормильцем благородного, но утратившего свои привилегии и большую часть богатств после войны рода, роем все пять лет вились вокруг овдовевшей невестки, выказывали сочувствие, но сочувствие и забота эти были сродни кольцам, какими обвиваются вокруг своих жертв змеи. Женщины рода Матуцци втайне не желали отпускать Беатриче, опасаясь, что та найдет себе нового мужа и заберет половину наследства их покойного родственника. Беатриче, будучи рано повзрослевшей умом, всегда знала о тайных намерениях своих родственниц, знала и... не противилась, чинно нося черную вуаль, не смея взгляда поднять на других мужей, что интересовались ее свободным положением.
- "Я молюсь за мужа своего. За то, чтобы был принят он в Твои райские сады."
О, если бы только знали они — все те, кто боялся, что девица вновь обретет счастье с другим, — что стоит ей закрыть глаза, как во тьме представало перед ней лишь одно лицо. Антонио Матуцци был избалован своей грубой мужской красотой, которую вечно портил в драках, и будто Троянский царевич он легко брал то, что хотел, будь то чужая жена или сокровища. Антонио был ревнив, горделив, приземлен, и душа его была свободна от веры в Бога, потому как верил он лишь в то, что можно ощутить руками, увидеть глазами, попробовать на вкус... И он любил свою молодую жену, но как другие любят то, что делает их в чужих глазах лучше, выше и богаче. И делиться со своей собственностью он не желал, готовый испортить все, что ему дорого, лишь бы оно не доставалось другим.
Беатриче уже подходила к церкви, держа краешек бирюзового платка из тюля, что наполовину закрывал ее голову, видит острый пик часовни с колоколом над поцелованными солнцем кронами, когда в отдалении заметила двух юношей у самого входа: одного с темными короткими волосами, что стоял рядом с другим, обритым на лысо. Первый будто бы ругался со вторым. Молодая девушка отчего-то замедляет свой легкий шаг, не решаясь выйти из тени.
Говорят, Катарина была здесь в последний раз, искала что-то, но так и не нашла, раз оставила в этих священных, пугающих своей тишиной, стенах свое дитя от неизвестного отца.
- "Кто же растерзал твою душу так безжалостно? Любила ли ты, была ли счастлива, когда узнала о том, что ждешь Алессандро?" - Беатриче всем своим девичьим, сострадающим сердцем понимала, что нет. Счастливые жены и матери не бросают своих детей. Счастливые жены и матери не бросаются в пучину обманчиво спокойных вод озера. Но что скажет Беатриче святой отец, которому нельзя говорить с женщинами? Разве может он знать, кто надругался над душой несчастной Аббандандо? Разве может он увидеть истинную причину, по которой молодая вдова, что сорвала вуаль всего несколько дней тому назад, пришла к нему? На исповедь ли собственную... На отпевание души давно забытой подруги ли. Беатриче лукавит сама с собой, сокрыв в сердце своем запечатанную за семью печатями страшную тайну, с которой научилась жить все эти года. Разве может слуга божий узреть сам то сокрытое, глубоко упрятанное чувство вины и отпустить страшный грех, что лежит на ней?
Вздохнув, Беатриче отходит тихонько вновь к тени кипарисов, подбирая юбки платья, чтобы не быть обнаруженной послушниками — нет, она не готова задавать вопросы и не готова слышать ответы. Но стоит девице обернуться, как сердце ее гулко ухает и уходит в пятки, сорвав с приоткрытых губ испуганный вздох. Там, среди зелени под самым солнцем, черным палачом стоит фигура широкоплечего мужчины. Неподвижно он стоит, и лицо, навечно временем запечатленное в одном моменте, навечно нестареющее, его непроницаемо даже под взглядом широко распахнутых девичьих глаз. Беатриче, будто во сне, замирает на месте, когда под туфелькой хрустит тихо ветка. Синие глаза Антонио Матуцци смотрят на свою супругу не отрываясь. И с ужасом супруга мертвого видит, как губы его, едва шевелясь, произносят ее имя.
— Господи, помилуй, прошу, Господи... — уже сама шепчет, не в силах отвести глаза, — Кто ты? Видение или реальность?
По светлым пальцам, которые успели едва загореть под солнцем Сардинии, будто золотом припорошенным, стекает багровая кровь, пачкая платок и расцветая на ткани алым цветком. Беатриче ахает, потрясенная увиденным, но стоит ей на мгновенье моргнуть, не успев испугаться так глубоко и поднести ладони к губам, как видение пропадает, и на опушке уж никого нет. Нет, ей показалось, показалось... Руки ее чисты, и никакой крови нет — девица опирается ладонью о шершавый ствол дерева, прикрывает глаза, умеряя частое биение сердца. И когда открывает их вновь, то с облегчением вздыхает, списывая все на слишком жаркое солнце.
Ей нечего бояться. Муж ее точно мертв, мертв с той самой августовской ночи.
***
Темная и спокойная гладь озера терпеливо ждет, когда ее тронет своенравная рука дневного ветра с моря. Оно так близко здесь.
Раны стали заживать, напрочь лишив Абеля Лорентиса на несколько дней возможности заниматься привычными делами. Но Бог от него требовал, и слишком многое. Сеньор Аббандандо отказался принимать беременность своей дочери как данность, а потому это осталось слухом. Но не принять пару вещей было нельзя: Катарина Аббандандо мертва. При Ористанском Соборе появился еще один воспитанник, настойчиво требующий материнского тепла и молока. И вино семьи Аббандандо с 1889-го года сбора больше никогда не увидит свет на Сардинии.
Видимо, пальцы с детства приспособились к этому — Абель, будто бы, сам может царапать рыбью чешую, лишь сильнее стискивая ту в своей ладони. Жестокость — дочь неопытности. Страшная и эгоистичная дочь. Монах аккуратно вынимает из пасти трепещущей рыбы крючок, и опускает ту плескаться в небольшую сеть, прибитую к берегу.
- «Бедный Джианни. На него столько всего свалилось.»
Монах морщится от боли, когда закидывает удочку, садится на ствол сухого и мертвого дерева, и ждет, когда рыбы, ведомые желанием погреться в утренних верхних водах озера, разбудят Лорентиса от погружения в глубокие и мрачные мысли. Почему-то так тянет к месту, где нашли едва ли не уплывшее в открытое море девичье тельце. Тина отливает рыжиной в солнечном свете, будто бы рыжие волосы.
***
Тропа выводит растерянную девицу сквозь зеленые кроны к песчано-каменистому берегу озера. Беатриче Матуцци брела в задумчивости, все еще потрясенная недавним видением, и неожиданно для себя пришла к тому самому месту, где рассталась с жизнью Катарина. Ноги ли сами привели ее сюда, или невидимая длань чьей-то затерявшейся между Землей и небом души?
Найти бы ответ, Боженька, пролить бы твой свет на тьму, что окутывает теперь это место, обращенное в последнее пристанище. Золотящаяся гладь спокойных вод обманчиво умиротворена, как и сама природа, что продолжала жить в своем незыблемом, бесконечном цикле жизни и смерти. Катарина отдала жизнь собственную, но дала начало новой.
Беатриче чуть потряхивает головой, закрывает глаза и вдыхает носом терпкий запах соли и рыбы; теплый ветерок треплет переливчатую бирюзу ее платка, и она, будто поддавшись непонятному порыву, будто свободная ото всех своих обязательств перед семьей, от своего статуса в обществе и темного прошлого, что напомнило о себе кровавым пятном и синими глазами покойного мужа, подставляет пальцы солнцу, глядя как играют лучи на коже сквозь листву. Она свободна в это мгновенье даже от Бога, и лишь мать-природа способна слиться с душой молодой женщины, воспевая ее естественную женственность, лелея и взращивая человеческое начало. Вестимо, Катарина так же была здесь, на этот самом месте, в тот роковой рассвет, но чувствовала она совершенно иное: сердце ее, разбитое вдребезги, уже было безнадежно погибающим, а разум необратимо исковеркан невыносимой болью. Беатриче же со своей болью справилась пять лет назад, позволив той лишь тихо, почти незаметно гореть глубоко внутри.
— "Господь даровал тебе прекрасное дитя, но что дары Его для той, кто потерял всякую Веру и надежду?" — Беатриче Матуцци же верила и надеялась.
Женщина стаскивает с головы ткань и медную заколку, чувствуя облегчение от того, как тяжелые локоны рассыпались по спине и плечам. Она расшнуровывает свое простое платье, на которое сменила дорогие миланские наряды, снимает туфельки, погрузив ноги в нагретый солнцем песок. Будто Венера, что вернулась к пенному морю, что ее породило, будто нимфа, что была рождена речным царем, Беатриче тянется к воде, к желанной прохладе прозрачных у берега вод, что могут утолить жар тела и разума. Переступив через нижнее платье, Беатриче оставляет одежду на золоте песка, а сама бесстрашно, как в далеком детстве, ступает в воду — теперь та уже не кажется такой зловещей. Шаг за шагом по прозрачному каменистому дну — она водит пальцами по поверхности, волнуя ее, погружаясь в воду уже по пояс, но тонкий и гибкий стан ее от прохлады не дрожит.
Леску дергает, и Лорентис подсекает добычу, но вытаскивает ничего, сетуя на пропавшую наживку. И только он хочет закинуть удочку снова, как замечает на глади инородную рябь, которая гасит рябь, оставленную рыбой, сорвавшейся с крючка. Кто-то баламутит воду в столь ранний час и мешает тихому уединению. Лорентис опускает ветвь густого куста, мешающего разглядеть причину, и тут же одергивает руки от растения, выпучив глаза. Жмурится, вытирает глаза тыльной стороной ладони, снова открывает веки и, наклонившись, да присев обратно на ствол дерева, всматривается в небольшое пятно просвета через густую листву.
На мгновенье Беатриче чудится шелест веток на берегу за спиною, она тревожно поворачивает свою головку, но, ничего там не обнаружив, вновь возвращается к тому благостному состоянию единения природы. Узкие ладони ее зачерпывают с плеском воду, омывая девичье лицо, прямые плечи и молочно-белую грудь — Беатриче проводит пальцами по влажной шее и ключицам, но не стыдливо, как если бы знала о том, что об этом узнается, но совершенно неосознанно, уверенная, что наедине с собою. Антонио Матуцци когда-то прикасался к своей молодой жене именно так.
Будто опомнившись, Беатриче убирает руки, прекратив омовение, будто бы проводила некий запрещенный ритуал, и заходит в озеро уже глубже, в свободном плавном полете простирая руки под водой.
Когда-то совсем еще ребенок, бегала по улицам Ористано, на прогулке вместе с матерью, с младшей малюткой сестричкой, скромное и тоненькое дитя — теперь в этом знакомом едва ли детском затылке узнается маленькая Беатриче Буджардини. Давно уже не Буджардини. Осталось ли что от той девочки, которую он знал? От заливающегося смехом на своей собственной свадьбе? Через призму светлых и теплых чувств с легкой тоской отпуская дитя с острова — она ли это теперь?
Лорентис отворачивает голову, стискивая замок пальцев перед собой. Пялится на слегка колышущуюся гладь затихающей воды, старается бесшумно проглотить комок, подступивший к горлу. Если он пошевелится — шум может привлечь внимание к нему. Абель аккуратно кладет удочку на песок, старается совладать с любопытством. Ладонью монах прикрывает рот и нос, будто бы это может помочь и дышать тише. Поворачивает голову обратно на своей деревянной шее и жадно всматривается в молочный обнаженный женский силуэт, плывущий по воде. С аккуратных голеней, плавных бедер. Грубый палец медленно спускается с носа к губам, ладонь сильнее сжимает рот. Не смотреть не получается. Не думать не получается. Его взгляд одновременно пуст и нагружен. Осталось ли что-то от того ребенка, которого он когда-то знал? Веки Лорентиса открываются еще шире, но оторвать глаз он не может, а потому, застыв камнем, продолжает смотреть на нее. Но, кажется, она не замечает своего тайного наблюдателя. Не замечает пары глубоко посаженных, обрамленных морщинами грустных глаз, что сокрыты за густой листвой озерной поросли.
Довольно давно в руках он не держал чужую, женскую руку. Не так, чтобы утешать, а так, чтобы просто ощущать теплую кожу. В последнее время подобные мысли посещают голову каждое утро, и сбросить с себя их можно одним, не очень угодным Господу образом. Но Лорентис все считает, и воздает Богу следом ударами по спине кратно тому, как он дал себе слабину. А если... то, что предстало перед ним этим утром — в сущности своей является настолько чистым, настолько прекрасным, что чувствовать ли на сердце вину за восхищение чистым и прекрасным?
- «Это, воистину, красиво. Это, воистину, доставляет удовольствие. Это то, за что я хочу благодарить Тебя. За сотворение сего. Я радуюсь, просто наблюдая. Ты — Творец Прекрасного. Прости мне эту слабость. Пожалуйста, прости меня. Это нормально — преследовать женщину.»
И едва девичья нога ступает на стык, где дно обрывается и начинается глубокий, незримый для очей ее омут, только руками всплеснув, будто крыльями, что хотят взлететь, но не могут, Беатриче пропадает в коварном омуте. Мгновенье естественного страха божьего существа — женщины, загнанной в ловушку непредсказуемых вод заставляет сердечко ее отчаянно заколотиться; Беатриче, успев широко распахнуть глаза под водою, не видит ни прозрачного дна, что отливал у берега медью, ни блеска серебристых стай рыбок, ни темных лент водорослей — лишь тьму, черную, как осенняя ночь, черную, как вуаль, что украла у нее годы цветущей юности, заставив деву рано созреть не только телом, но и душою. И страшно молодой вдове до гулкого стука в золотой головке, до отчаянного вскрика сквозь сжатые губы — как страшно умирать в этой тьме! Как страшно умирать, не видя солнца... Разве может быть горе, что способно толкнуть девицу на добровольную, но столько невыносимо мучительную смерть?
Господь указует ей на спасение, проливая свет на поверхность воды. Беатриче разводит руками тяжелую пелену темных вод, вырвавшись из тихого омута навстречу утреннему солнцу, и, стоило ножкам ее коснуться илистого дна и оттолкнуться, она легко всплывает, открытым ротиком вдыхая теплый воздух. И плывет обратно к берегу, с каскадом развевающихся за спиной медовых волос, плывет, не желая более обманываться мирностью Станджо Ди Кабри, что погубило уже одну юную душу.
Ощущение на языке — от пальца, принесшего неприятный вкус сырой склизкой рыбьей чешуи — Лорентис морщится и глубоко вдыхает носом воздух, провожая глазами погружающуюся в воду девушку. Ждет, пока она появится на поверхности, ожидает появления ее молочной мокрой кожи, чтобы хоть глазами, но, будто бы, трогать. А она все не торопится всплывать. Слишком странно и больно слышать эхо преследующего его демона. Утопленница...
Ноги сами несут его с зеленого укрытия: он спешно ступает к берегу, где в девичестве Буджардини оставила свою одежду. Торопится, черт возьми. Озеро Станджо Ди Кабри коварно. Возможно, промелькнула в головке Катарины Абандандо тогда маленькая мысль о том, чтобы сохранить свою разбитую жизнь, но обманчивое, поросшее вязкое дно утянуло ее.
Тревога сменяется стыдом, сцепившимся зябкой хваткой в позвоночник — вода снова расходится кругами, и уже показывается макушка Беатриче. Куда бежать? Прятаться? Абель оборачивается на безмолвный лес, потом обратно на всплывающую фигурку. Бог все видит, потому как Его Глаза не смазаны кровью кающихся. Попался. Прямо здесь.
Господь все видит, думает молодая женщина, коря себя за такую глупость и неосмотрительность, за столь мимолетное мгновенье беспечности. Господь все видит и напоминает той, что молит Деву Марию о женском счастье теплыми ночами у алтаря, что вдова Матуцци, породив однажды в душе одного мужчины погубившую его мучительную страсть, должна нести на плечах своих наказание и посвятить свою жизнь чужому благу, дабы искупить свою вину.
Господь увидел. Но увидел ли бритый на лысо немолодой монах в серо-охровой сутане, что, будто видение, ждал на берегу? Беатриче стыдливо прикрывает грудь руками, выжимая мокрые локоны свои, замирает по пояс в воде, не решаясь идти дальше. И глядит, будто напуганная лань, на служителя церкви Санта Марии Ассунты, ища в лице того тот же укор. Глаза его, большие и печальные, которые старшая дочь Бужардини вспоминает столь внезапно, опущены вниз, и девица, всплескивая ножками воду, выскакивает на берег, подбирая оставленную ею одежду и прижимая ее к мокрому телу, с которого стекали на песок прозрачные капли.
Монах проглатывает подступивший к глотке ком:
— Здесь опасно купаться, — почти закрыв веки, смотря лишь на песок у своих ног, говорит Отец Лорентис, сжимая пальцы за спиной в замке.
— Прошу, простите меня, Святой Отец, — просит она искренне, но спокойно, как подобает пусть и молодой, но зрелой женщине; губы ее дрожат от легкого озноба, когда она глядит на профиль монаха, что был выше ее ростом, — Право, если бы я только знала!.. - Беатриче поворачивается к нему своей худенькой спиной, дышит она часто и на лбу ее пролегла тревожная морщинка. Она облачается в нижнее платье, тонкий белый хлопок которого мгновенно потемнел и пропитался влагой с ее тела, облегая и просвечивая светлую кожу. Ох, она виновата. Покойный Антонио сумел внушить своей маленькой жене, что в гневе ли, ревности ли, или даже простом огорчении Адама виновна лишь греховная часть его — Ева.
Как огромный раненый зверь, ковыляя до спокойного уединения зализывать раны, Абель Лорентис проглатывает очередные все всплывающие мысли, неугодные Господу, держа в поле зрения только босые ноги Беатриче на песке, следя за тем, как она отвернется, покажет голени — взгляд скользнет чуть выше, и вовремя вернется обратно вниз, оставшись незамеченным. Только крепче стиснутые пальцы за спиной выдают нарастающее волнение.
— Отец Абель, — Беатриче взывает к тому, кого сразу же узнала, но почти не помнила. Сердечко ее перестало биться так испуганно, будто уже знало, что ему простят такую оплошность, — прошу, не корите меня. Женщинам порой так трудно удержаться от странных порывов... - наконец, она смеет поднять карие глаза на него, шнуруя влажное платье. Губы ее еще соленые, но уже не такие бледные, и щеки покрываются от тепла Ористанского солнца привычным румянцем. Или от тепла, что греет сердце, когда рядом истинный, просветленный Господом слуга божий?
В памяти оставшееся совершенно детское личико старшей Буджардини остужает наливающуюся кровью голову:
— Дочь Сеньора Аббандандо погибла здесь. Несчастный случай, — не веря сам своим словам, произносит Лорентис, а следом замолкает, поднимает голову на уже подвязывающую платье девушку, кивает своим мыслям, будто бы подтверждая что-то, а после разворачивается и быстрым шагом идет в сторону бывшего укрытия, за которым он наблюдал.
- Как?..
Вопрос он старается игнорировать, как и то, что девица решается следовать за ним.
- «Молчи-молчи-молчи. Забирай удочку, заматывай прибитую колышком к берегу сеть, дай понять, что именно делал здесь. Вполне неплохо, сойдет за оправдание.»
— ...озеро следует чистить, как это делают на материке, тогда оно не будет таким опасным, — наконец, хоть что-то, но выдавливает из себя Лорентис, выпрямляясь со связкой еще трепыхающихся рыбешек в сети в своей руке, — Беатриче, ты можешь помочь, если больше людей узнает о необходимости очистки Станджо ди Кабри...
- «Прошу, оставь меня в покое.»
За сжатыми плотно губами, за широкой спиною монаха Беатриче не замечает ни беспокойства, что доставляет тому, кто хотел уединиться с собой и Богом, ни немой просьбы оставить в покое. Едва ли она задавалась вопросом, чем занимался благопристойный служитель уединенной церкви на берегу, видел ли он что-то еще, ибо ее собственная глупость, с какой она позволила себе предстать перед священнослужителем нагой, сцепленные в замок крупные мужские руки и глаза его, опущенные потом, много позже будут мучительным стыдом резать ей сердце. Беатриче Матуцци одергивает себя, но тут же задает вопросы, с какими страшилась входить в обитель Господню. Выпаливает она их так внезапно для самой себя, что теперь ожидание ответов кажется еще более тревожным:
- Вы слышали нехорошие слухи о семье Аббандандо?
Сеть слегка передавливает пальцы, и приходится сменить руку по пути по земляной сухой дороге. Невидимой ниткой привязанная, за широкими шагами Лорентиса поспевает Беатриче Матуции, разбивающая благостную монаху тишину:
— Слухи таковы, что дочь Валерио Аббандандо в последний раз видели в церкви с дитем. Так как мне дорога судьба Алессандро, я возомнила, что могу узнать у вас, говорила ли что-нибудь напоследок Катарина о том, кто обесчестил ее, или оставил?
Он молчит... И имеет право на то. Беатриче подбирает подол платья, поспевая следом за отцом Лорентисом, что шел впереди с рыбацкой сетью в руках, с мокрых волос ее стекают капли, но молодая женщина забывает про все свои неудобства и про неудобства монаха, что не должен говорить с женщиной. Острый пик Санта Марии Ассунты виднеется вдали над кипарисами и персиковыми деревьями... пристанище тех мужей, что Христу уподобившись, проповедуют учение Его — глаза ее внимательные, мягкие, взволнованные, задерживаются на рукояти плети на поясе у отца Лорентиса, и вновь возвращаются на грузную высокую фигуру перед нею, будто смотря по-новому, будто ища подтверждение своему пробудившемуся за долгое время вдовичества доверия к святому отцу. К мужчине, о чем она не могла забыть после своей глупости на берегу. Но он был мужчиной другим, сильной волею обуздавшим свои страсти, и для молодой вдовы это открытие отчего-то стало так внезапно и постыдно...
- "Уж лучше бы ты сидел и рыбу ловил, старый дурак. Черт тебя дернул посмотреть, хотя ты и так знал, что там?"
Мимо пробежали две маленькие девочки, явно играющие в какую-то игру с лентами. Одна из них обернулась, нахмурила бровки и побежала дальше. Ребенок еще не умел читать испуганное выражение на взрослом знакомом лице. Как и Матуцци, от которой Абель отвернулся. Он боялся этих вопросов. Почему-то на душе висел тяжелейший груз, который свалился на него за чужие души. За души, которые он обещался ставить на путь истинный, дабы те спаслись. Молодая женщина равняется с мужчиной, наконец нагнав его, ловит мимолетным взглядом голубые ленты в волосах девочек, двух сестер, но радость эта проходит мимо нее, когда она вновь думает о судьбе Катарины Аббандандо.
Что я люблю, должно ведь умереть.
Что я любил, загублено и смято.
За счастьем, дружбой — ударяет плеть.
За все прекрасное должна быть плата...
Что я люблю?
Должно ли?..
— Тот, кто оставил Катарину Абандандо, оставил все, что связывало его с прежней жизнью и Сардинией... Но твои помыслы чисты и откровенны в своей светлой сути. Бог это видит, Беатриче, — он слегка оборачивается на девушку и немного грустно улыбается, — не нагружай свою светлую голову и доброе сердце этим, оно тебе ни к чему, дитя мое, — отворачивается, — оставь в них место для радости об Алессандро. Он растет под опекой самого Господа, окруженный людьми, что любят его.
Беатриче распахивает свои большие глаза, и сердце ее сжимается, когда отец упоминает о маленьком Алессандро:
— Прошу, святой отец, не облегчайте тяжесть на моей душе, — он слишком добр к ней, будто отец, что любит детей своих и в горе, и в радости. Беатриче опускает золотую голову, опускает ресницы, сдерживая печаль свою. От того, что не знает он, какие призраки преследуют ее, какие мысли мешают молодой Матуцци спать по ночам; от того, что навечно одинока она, не в силах исповедаться даже тому, кто способен отпустить ей грехи. Беатриче поднимает голову вновь, лелея в себе мужество, — право, я... Мужа моего не стало всего спустя месяц после венчания. Я уже не так чиста, как прежде, не так беззаботна, — она оборачивается, с едва заметной улыбкой глядя вслед детям, что убежали по дороге, — Господь все видит, вы правы. Могу я исповедоваться в Вашей церкви? Помолиться за Катарину, за маленького Алессандро. И за мужа моего, — она останавливается, в повороте случайно и мимолетно коснувшись ладонью сухой, испачканной рыбой руки монаха, когда они доходят до развилки, и поднимает впервые глаза на мужское, немолодое лицо так прямо, будто глядя на солнце. И видит только глаза, но не старость, не печаль, не тяжесть черт его. Женское сердце, что вдруг замерло на мгновенье, не терпит объяснений. Не терпит оно сухих доводов разума, лишь чистой, непорочной эмоцией, рожденной в душе, расцветая.
Бог смотрит на тебя из красивых цветов, смотрит из наивных, не знающих страстей людских детских глаз, из каждой травинки, из каждого проблеска света через листву деревьев восходящего ока-солнца. А смотрит ли он через прикосновение?
Абель Лорентис тоже останавливается, оборачиваясь на просьбу вдовы Матуцци. Осознает ли она, насколько разрушительна ее красота и молодость для мужчины? Осознает ли, действует ли по неосторожности, испытывая монаха, или же через эти детали и неловкие обстоятельства говорит сам Бог?
— Отец Джианни сможет выслушать тебя, дитя мое, — он перекладывает тяжелую сетку в другую руку, вместе с удочкой, — принять твою исповедь. Ты должна его знать, ведь именно он благословил твой брак с сеньором Матуцци... Господи, яви Свое безграничное милосердие и прими его в Свою славу. Через Христа, Господа нашего. Аминь, — поминает усопшего Лорентис, — а, впрочем, вместе дойдем, я найду его сам, — и снова двигается с места, лишь бы девушка не заглядывала в его глаза и не видела там что-то, что так боялся мужчина, она увидит. Будто бы там можно заметить стыд, желание и восхищение. Ему казалось, что он будет как на ладони, а потому снова закрылся широкой спиной.
— И вы... помните мою младшую сестру, Роселлу? Она выходит скоро замуж, наши родители заключили помолвку с Руффини, и будет большой праздник, с танцами, песнями... Приходите со своими учениками, молодым людям там понравится. Им необязательно разговаривать с другими. Будет хорошо, если они споют, — она улыбается, просто, бездумно.
— Хорошо, — сердце сжимается странно, и, будто бы, больно, — они споют.
Небольшая церквушка Санта-Мария Ассунта приветствует привычной тихой суетой. Послушники, все, как на подбор, с заспанными лицами, стройной колонной выдвинулись для утреннего чтения писания и последующего занятия по богословию. И каково же их было удивление, когда они обратили внимание на тропинку, что вела к озеру Станджо Ди Кабри, на Абеля Лорентиса и тоненькую женскую фигурку, скромно показывающуюся за его крупной и грузной фигурой. Монах примерно молчит в обществе его послушников, лишь проходя мимо и обращаясь только к Джианни, завершающего колонну:
— Отец Джианни, будь милосерден, — он делает шаг в сторону и кивает на Матуцци, — прими на исповедь дитя. А я заменю тебя на уроках, — с этими словами он последний на сегодня раз, как надеется, смотрит на Беатриче и, к легкому страху и приятному ожиданию, встречается с ней взглядом. Даже позволяет себе улыбнуться, бездумно, не осознанно, просто потому что захотелось. И, вроде бы, старик этого не замечает...
Что-то теплое и светлое зарождается. С каждой секундой, с каждой минутой растет и крепнет, охватывает, согревает. Теплое, светлое, приятное. Физическая боль становится слабее. Боль о Чезаре не кажется такой глухой и тяжелой. Тяжелое бремя флагеллянства, как учения, не кажется теперь таким безвыходным.
Он думает о ней.
Воодушевленно неся толкование Священного Писания, снисходительно вникая в ошибки учеников... Лорентис всегда отличался своим добродушием и незлобивостью. А теперь эти его качества, придушенные бегством любимого послушника, снова расцветают.
***
Природа берет свое, и по истечению времени Лорентису у местного Ористанского лекаря той же ночью приходится рвать два зуба. Боль ослепляет не хуже, чем любовь. Мысль о том, что ради этого можно и выпить чего по-крепче, особенно по рекомендации врачевателя, в обход его монашеского сана, кажется не такой плохой.
***
Свадьба Розеллы Буджардини была запланирована на октябрь. Но одновременно комичное и трагичное обстоятельство передвинуло все на несколько месяцев вперед.
— Джеремо! — вопит Розелла, — Джеремо-о-о! Кто-нибудь! Помогите ему!!... — она глядит своими круглыми и испуганными глазами со второго этажа дома Буджардини вниз, на распластавшегося на каменной мостовой жениха. От головы которого медленно пошла струйка темной крови. Девочка боится, поднимает в страхе глаза наверх, на темное, усеянное яркими звездами итальянское небо, и мысленно кается, хватаясь ладошкой за нагрудный крест. Жалеет о том, что не пускала Джеремо к себе в комнату. Пускай даже, что через окно. И, вот результат — он лежит без движения после падения с такой высоты на спину...
И пускай бы залез!
И пускай бы натворил то, что у него на уме!
Дева Мария, прости меня!..
Внизу собирается народ. Сеньор Буджардини в ночной рубахе да в колпаке подбегает к лежащему внизу парню, проверяет его пульс:
— Живой! — звонким голосом оповещает он и запрокидывает голову, видя светлую и растрепанную любопытную головку младшей дочери. А дочь прянет прочь от распахнутого окна, закрывает лицо руками и чувствует, как горячие слезы градом падают с ее больших глаз:
— Я не хотела, чтобы вышло так!.. — если бы не подоспевшие объятия сестры, Розелла бы упала сама на подкосившихся ногах, — я не хотела, правда, Дева Мария, я не хотела! — рыдает девчонка, сворачиваясь калачиком и прижимаясь к теплому ангелу. Она ничего не видит из-за толщи воды, что застилает ее глаза, из-за черноты от ладоней, прижимающихся к лицу. Кто этот ангел? Ей плохо. И хочется, чтобы не было ни свадьбы, ни Джеремо, ни этой дурацкой прогнившей лестницы, ни замужества, ничего.
***
Воистину не было тех наслаждений, что нельзя было отведать в Риме, даже принимающем под указом короля Умберто новый лик, священное, древнее облачая в одежды и запахи нового времени. Однако, прогрессивный жаркий Неаполь, что казался юному послушнику не менее величественным; его, что столь скоро заменил единственно и горячо любимого отца-учителя на более выгодного и понимающего покровителя, город принимает неласковыми, но цепкими объятиями. Чезаре Ди Вьери, оказавшись в рутинной суете жесткого учебного графика и кропотливой работы по совершенству своих знаний, что с легкостью и жадностью впитывал он в себя, изо дня в день изучая, наблюдая, теперь выточен из грубого камня в еще более изощренное умом, совершенное существо.
Отец Исаак — будто библейский царь Дарий, что швырнул пророка Даниила в пещеру со львами, теперь вправе быть гордым, подпуская юношу к себе ближе и ближе. И Чезаре, преисполненный природной силой, что, вестимо, была ниспослана ему с рождения не иначе как самим Лукавым, теперь вряд ли способен был остановиться.
Учения проходят чинно и непримечательно. Необузданность горячечного юношеского нрава Чезаре выплескивает в занятиях по известному неапольскому фехтованию, который стал одним из главных институтов юноши помимо богословия и месс. Соборы здесь — не менее роскошны, неапольцы — не менее шумны и веселы, и женщины не менее порочны, чем в Священном городе, о чем Ди Вьери незамедлительно узнал спустя неделю служения. Святая обитель, во главе которой находился престарелый Епископ, пребывающий на грани между жизнью и смертью со своей затяжной болезнью — теперь очередной шаг на пути к алчному желанию коснуться к этой недосягаемой привилегии, что дарует ему право быть наместником Божьего прощения на земле. Или же Дьявольской кары?
Физическая боль, столь ненавистная, забыта им, как страшный сон. Из юнца превратившись в мужчину, Чезаре, обласканный теперь, окрепший, забывает, каково было плакать на отцовских коленях, каково было вздрагивать всем телом от жгучих отваров по открытым ранам, и ощущать, как шершавые ладони с любовью гладят его по черным кудрям. Отец Исаак касается его не так, как отец Лорентис - без отеческой заботы, но подобострастно, лишь невидимым импульсом давая понять, как истинно он дорожит столь блестящим учеником.
Первая исповедь сталкивает Чезаре вновь с магической, колдовской женской красотой, когда в исповедальную будку по ту сторону за сетчатым окошком, во тьме, изрешеченной тусклым сиянием утреннего солнца в храме, заходит монна Сантино, что молила отпустить ей грех — неудовольствие мужским бессилием постаревшего супруга. Лица его, способного ввергнуть истинно верующую душу в эстетический экстаз, не видать привлекательной молодой даме. Если только он сам не позволит. Ди Вьери уходит из гостиничного палаццо, в котором монна назначила ему встречу, ближе к полуночи — усталый, но не позволяющий мужскому желанию отнять все его силы, что пригодятся ему с новым утром в церкви.
***
Монах из ордена Доминика ранним утром глашатаем проповедует на шумной городской площади, пропагандируя аскезу, кичится своими лохмотьями, смея обвинять епархию в излишествах, не присущих слугам божьим. Монах, что развенчал о себе слух, что он, будто бы, провидец, теперь смеет поднять перст на Ди Вьери, завидя в толпе молодого священника в сутане из черного бархата. Ди Вьери помнит другого монаха из этого же ордена, но в Риме, и от того и задерживается на площади... знакомым чувством ненависти пропитываясь.
— А ты, незнакомец, ты? — потрясает старец кривым пальцем, обращая внимания горожан на юношу. Сплетни, будто мерзопакостные тараканы, уже как месяц расползлись по городу; сплетни о некоем молодом священнике, ради которого монна Сантино подала прошение о разводе самому Папе Римскому, и тем самым обрекла некоторые маленькие церкви, в том числе и ордена Доминика, которым меценатствовала, на голодное существование в немилости, — чист ли ты в своих помыслах, отпуская чужие грехи? Достоин ли ты слово Господне доносить до нас, когда сам едва ли честнее кардиналов, что ложатся в ночи со своими наложницами, а утром идут на мессу? Избалованный мальчишка, протеже святого отца Риччи... Вот, кого Церковь подсовывает нам! Нечестивцев, лжецов, прелюбодеев!
Чезаре наблюдает за трясущимся, едва не осыпающимся песком старцем неотрывно, возгораясь жаждой мести. Но лишь кривит в усмешке тонкие губы — единственный признак ярости его. О, он бы растерзал дерзкого старца в тихой теплой ночи чинкуэдой, как мог бы сделать всего полгода назад. Он бы толкнул того на самый край бездонной пропасти, заглянул бы в мутные полуслепые глаза, когда бы тот молил его на коленях о пощаде своими дряхлыми руками. Но Чезаре более не нужно ничье бренное тело. Слаще даровать страждущей душе ласку, пользуясь шуткой Дьявола — своей схожестью со святым мучеником, а затем — силой, холодно — отнять ее, заставив гореть душу в агонии. В святой обители неаполитанской епархии можно отпустить грех святым словом лишь, раскаянием... не кровью и огнем, которым будет гореть скорчившееся от ран тело. Свобода.
Чезаре обводит лучистыми глазами толпу, возведя подбородок вверх:
— Грешно судить по слухам, святой отец, — издевка в последних словах столь мимолетна, что ее узрит лишь монах. Толпа недоверчива, злобна, запутанная чужими речами. Бледные пальцы юноши растегивают верхние пуговицы одеяния, — Я был испытан... Господом. И более сильными в вере, чем ты, — под вздохи женщин и возгласы мужчин, что близко стояли к нему, Чезаре, с клокочущим от негодования сердцем, сдергивает с плеча ткань, обнажает его, являя любопытным глазам затянувшиеся розовые полосы, безобразно рассекающие гладкую кожу. И едва удерживается, чтобы не явить миру еще и самодовольную улыбку на дрожащих от буйной эмоции губах. Пусть городские сплетни заменятся теми же, что блуждали по улицам Рима, о том, кто будто Иисус, был растерзан, — Теперь же я — здесь. Чтобы быть ближе к вере, — он ведет плечом, вновь накидывая ткань, застегивает пуговицы. Поднимает горящие глаза, видя, как захлебывается возмущением старик, — И помочь донести ее до заплутавших душ, ибо я горел и действительно страдал.
Ди Вьери покидает пьяццу с тщательно скрываемым чувством торжества, покуда за спиной его люди возбуждаются от увиденного, и монах безуспешно пытается их перекричать.
***
[02.02.1889, Неаполь]
— Это будет сюрприз, — Риччи, откинувшись на стуле, протягивает Ди Вьери, облаченного в сутану священника, письмо-приглашение, — видимо, Сардинским не особо доверяют, раз приглашают Неапольского священника, — а в почерке точно узнается рука Лорентиса, — как раз есть повод показать себя. Вдобавок, думаю, тебя будут рады видеть на родине... — и довольно улыбается, — я просто ответил согласием, что пришлю своего человека. Но имени они не знают. Будь добр, мое дитя, не подведи Епископа Риччи, — он не может себе позволить находиться в домашнем халате до пола и принимать в таком виде остальных посетителей и просителей. Но с Ди Вьери история немного иная — этот мальчишка был на особом счету.
— Перед тобой уже исповедовались, но никто из них не видел твоего лица, — Исаак легко машет кистью подзывая юношу к себе, и когда тот подходит, обходя стол, берет того за руки, смотря снизу-вверх, — я вижу тень на твоем прекрасном лице. Ты не хочешь возвращаться на Сардинию? — придерживая ладони, гладит своими пальцами, мягко водя подушечками по тыльной стороне, да слегка наклоняя голову, заглядывая в глаза Чезаре. Новоиспеченный Неапольский Епископ всегда любил красивые вещи. Ненавидел боль, и когда его вещи ломают. Когда делают больно его... вещам.
Сейчас, стоя перед отцом Исааком, он не кажется уж провинциальным юнцом, опьяненным великолепием монументального Вавилона и возведенным в искусство развратом. Ведь быстро учится — читать тайные желания, сокрытые за обыкновенными словами и деяниями. Лоск бережного, почти трепетного отношения к нему делает его лицо, что было привычно к крестьянскому загару, теперь белым и нежным, как слоновая кость, и глаза, не покрытые пеленой дурмана и парами терпкого верментино, пресыщенные и искушенные, сияют кристально чисто, вглядываясь в довольное лицо теперь уже полноправного Епископа перед ним. Чезаре улыбается лишь уголками алого рта, сдерживая свое нетерпение, что зрело в нем последний месяц — он ждал посвящения в сан, и сие желание его должно было осуществиться в самом скором времени. В пальцах юноши оказывается сухой пергамент, уловимо пахнущий... морем? Рыбой.
Так пахли ладони отца.
Так пахли отеческие объятья.
И этим же запахом, что взбудоражил внезапно память его, была насквозь пропитана ненавистная ему провинция.
Чезаре чуть хмурится, пробежавшись глазами по выведенным чернилами буквам несколько раз, и взгляд его темнеет, будто синее море настигла пасмурная непогода. Он, холодно и недовольно глядя на отца Риччи, уже желая воспротивиться, неосознанно едва не сминает пожелтевшую бумагу в пальцах... но только отворачивает слегка голову, разжимает руки, позволив письму упасть на стол. Чезаре отвечает, уткнув взгляд куда-то в окно за тяжелыми занавесками:
— Я лишь думал, что мое обучение имеет куда более благородную цель. И Вы знаете, что я желал бы вернуться в Рим, — с отцом Риччи Чезаре уже давно говорит откровенно о своих желаниях, как откровенно говорил о своей боли с отцом Лорентисом. Но Епископ не терпит уродства как душевных страданий так и физических... и Ди Вьери вспоминает об этом вовремя, чтобы справиться с рвущимся наружу негодованием. Как и о том, что его обучение подходит к концу, и даже несмотря на то, будучи негласным фаворитом, он позволял себе довольно многое в городе, последнее слово все еще было за отцом Исааком.
— Что же... Если так того желает Епископ, — Чезаре сдержанно выдыхает носом, взглянув на отца свысока, но тут же опускает глаза в будто бы печали. И в той же печали отнимает руки от чужих, показывая, что ласковых прикосновений на этот раз уже недостаточно, чтобы утешить его. Или утихомирить разрастающееся с подачи Риччи эго. Чезаре, сколько помнил себя за это осенне-зимнее полугодие в Неаполе, всегда был необъяснимо возбужден и воодушевлен, раз за разом оказываясь в этих ставших почти родными пенатах некогда Пресвитера. Стоя перед тем, кто получает похвалу за старания своего протеже, и питает к нему некое... влечение, что прежде юношей было спутано с жаждой созерцать лик Христовый, как неприкосновенное чудо. Но коснуться отцу Исааку, вестимо, хочется, и не только лишь губами к впалой щеке да к тонким юношеским губам. И Чезаре сменяет негодование на милость, когда, будто бы покорившийся высшей силе падший ангел, склоняет голову, опускаясь на колени перед сидящим Епископом, ладонью касаясь гладкого атласа халата и целуя в нефритовый перстень на руке того. Риччи не успевает встревоженно нахмуриться, чтобы прочитать во все прячущихся глазах Чезаре нечто, что стоит за его печалью. Не успевает, слегка оторопев на своем стуле, да слегка вжавшись в его спинку, обтянутую бурой кожей:
— Ты делаешь разительные успехи, и... Чезаре, — подносит руку к юноше, чтобы поднять его. О таком он мог только помышлять в тихих фантазиях своих, дабы столь похожий на Спасителя лик находился на уровне его колен. Приходится проглотить ком, подступивший к горлу — если он что-то и скажет, то явит свой нервный и дрожащий голос. А потому Исаак сжимает губы, отрывая спину от стула, наклоняется вперед, одновременно разворачивая ладонь и давая Ди Вьери поцеловать ее.
О, Ди Вьери уже давно разгадал, чье отражение плещется в светлых глазах Исаака Риччи, и то был вовсе не грязный, израненный, спесивый юнец в лохмотьях, что возвышался в окружении еще более грязных шлюх. То было совершенство, воспетое в молитвах, чистая, благородная душа, которая пожертвовала собой... Дьявольщина просыпается в нем с обостренным чутьем чужого немого желания. Порочного, греховного, порицаемого Господом и Церковью, и грозящее страшным судом не только на небесах, но и на человеческой земле. Чезаре едва ли забудет их первую с Пресвитером встречу в душном борделе, где Ористанский грешник развлекал себя, подобно языческий божок. И разгадка того, с каким отчужденным презрением тогда еще Пресвитер наблюдал за пытающейся соблазнить его пышногрудой нагой женщиной, уж давно была у юноши на ладони. И теперь эта ладонь, сжимая мужское бедро, будто невзначай, скользнула выше, заставив чужое тело отозваться пока еще невидимо:
— И я благодарен, святой отец, — негромко отзывается юноша, прильнув едва щетинистой щекой к раскрытой ладони, и поднимает наконец на вздрогнувшего едва святого отца светлый лик свой, гладкий, не испорченный ни единой черточкой печали или обиды. Глаза его, что юная Катарина сравнивала с сатанинскими, взирают на Епископа так благодарно, открыто и будто бы доверчиво. Да чтобы подобный Иисусу Христу сам целовал его руки... Риччи отводит глаза на деревянное лакированное распятие и попустительствует жгучему желанию, намеренно и настойчиво прижимая большой палец к уголку губ юноши, и тот теплым алым ртом цепляет аккуратно чужой палец, лишь кончиком языка коснувшись того.
Исаак Риччи избегает осуждения самого себя, заглушая сии мысли, привитые с отрочества Церковью, порицаемую главную слабость его, брешь бренной плоти, нашедшей свою бездну, манящую отправиться в свободный и сладкий полет свободного падения. Поглядывая молодым юношей с подозрением на красивые девичьи волосы и на их красивые лица, плавные тела — он видел лишь насмешку над мужчиной — проклятие, что толкает мужчину на грех. И на преступление. Женщину придумал Господь... но, лишь после Человека.
Риччи щурится и мягко проталкивает палец в рот юноши, прикрывает глаза, когда губы того смыкаются. Истинное воплощение красоты и юности — у его ног. Он слегка отставляет ногу в сторону, позволяя чужой ладони скользнуть немного дальше. Ощущение резко налившихся сил бьет и в голову — Риччи распахивает глаза и вынимает палец изо рта Чезаре, этой же ладонью погружается в волосы, берет за затылок:
— Порицаемое не только перед Господом, но и мирским судом... что творишь ты? Со мной... — и с сожалением смотрит на прекрасный точеный лик какое-то короткое время, что тянется слишком долго. И, не сдержав более болезненной осуждаемой страсти, словно прокаженный, принявший болезнь свою как должный крест, притягивает обеими руками к себе голову юноши, начиная целовать прекрасное лицо, шею, вдыхать запах вымытого и ухоженного молодого тела. Гореть в адском пламени, если то существует не только лишь в черном омуте воспаленного разума, Чезаре будет не один. И обретенное знание этого столь упоительно, что он сам едва не возбужден чужим желанием — так упоительно было для него отбирать чужую свободу, рвать в клочья чужой покой. И ощущать дикую, подобную пытке, любовь, пусть даже в столь извращенной форме.
Глаза Риччи закрываются, оставляя лишь ощущения и вкус. Кожи, мягких, но отзывчивых губ и...
...спустя сладкую нетерпеливую вечность — крови.
Крови!...
Щурясь, ныне Епископ Неаполитанский отстраняет голову Ди Вьери от себя и видит, как по губам того и подбородку стекают струйки крови, размазанные уродливой кляксой посередине. Делает рваный выдох, сам проводит пальцами по своему лицу и выставляет перед собой. Мужчина слегка пошатывается на ровном месте, едва ли не потеряв сознание. Закатывая глаза, тот мученически выдавливает из себя стон. Он ощущает липкую кровь на себе — на пальцах, на лице, ее металлический и инородный привкус на языке. Отпечатки вожделенных поцелуев Епископа, от страсти потерявшего свою сухую, сдержанную хватку и представшего перед своим учеником в совершенно ином теперь, настоящем обличии, еще горят на губах Чезаре, замаранных кровью. На языке его — багровый привкус железа и чужого горячего рта, что Ди Вьери слизывает со своей нижней губы, когда Исаак Риччи со вздохом отстраняет его от себя. И юноша, что стоял на коленях, в противовес подавшись вперед да сминая настойчиво в пальцах ворот атласного халата Епископа, вдруг едва, почти одними глазами лишь торжествует. И едва не надменно улыбается сквозь потяжелевшее дыхание... ибо видит в глазах Риччи едва не мольбу, внезапно треснувшую слабостью старую душу. Юношу, что проклят был родиться безжалостным, чужая немощь будоражит еще сильнее. Последний больной взгляд Епископ кладет на дьявольскую картину лица Святого, измазанного кровью, прежде чем, проговорив в мыслях начало молитвы, рассудок вот-вот провалится в тошнотворное забытье. Исаак Риччи вздыхает лишь, прикрыв глаза, и обмякает в объятьях юноши с ликом Христа; рука его, ослабев, выскальзывает из взъерошенных мягких кудрей Чезаре и бессильно повисает с ручки стула. Жест, что останется в памяти Ди Вьери, как нечто прекрасное.
Ди Вьери не сразу осознает, что произошло, опьяненный странным, доселе незнакомым ему, но безумно приятным волнением от того, что преступил новую грань запретного. Он стирает тыльной стороной ладони теплую кровь с подбородка и из-под носа, аккуратно высвобождается от другой руки мужчины, что успел в порыве страсти раскрыть черную сутану его, и встает во весь рост, приводя в порядок ухающий толчками крови разум. Застегивает спокойно пуговицы, скрывая розовые следы чужих пальцев и губ. В пальцах его снова оказывается письмо из Ористано, и Ди Вьери прячет его в карман перед тем, чтобы удалиться за подмогой врачей. Отец Риччи, разумеется, совершенно точно жив, и о его здоровье побеспокоятся сию же минуту лучшие лекари, а сам Чезаре еще целых несколько суток перед тем, как отплыть с кораблем в Кальяри, а после — в родную провинцию, будет навещать святого отца Риччи, как преданный и искренне обеспокоенный послушник. И почти откровенно торжествовать, глядя, как мучительно Епископу теперь смотреть на него после мгновенья вскрытой насильно тайной слабости.
Мучительно ли отцу Абелю будет вновь увидеть своего сына названного, к сердцу столь доверчиво им подпущенного, когтями впившегося в старое доброе сердце и пустившего корни страдания в него?
***
Чезаре Ди Вьери возвращается в Ористано, храня неудовлетворение свое глубоко в сердце, обиду на Господа за проклятье свое, но испытывая себя теперь на новую прочность перед — нет, не Всесоздателем, - самим собой. Он, столь неистово ища благодать веры в Риме, а позже — в служении под началом Исаака Риччи, только отдалил Божественное от себя еще дальше. Чезаре Ди Вьери возвращается на родную землю, пропитанную запахом сардин, к родным садам с перезревшими персиками и сочными апельсинами, к деревенским шлюхам, что будут теперь смотреть на него не только как на красивого ненасытного юнца, но едва ли не как на кардинала. И к братьям в родной церкви, что только завидев его, лишь пожелают себе судьбы подобной, с горечью ощутив на себе едва уловимый бриз, которому будет подобна теперешняя свобода их некогда брата.
Он вернется в Ористано самым страшным ночным кошмаром, одной тенью своей покрыв мраком любящие сердца, в которых успел стать будто позабытым. И будто Феникс, он в них же и возродится.
***
Последующие дни наполнены тяжелеющей старостью, дорогими свечами, которые Риччи с омерзением ко всему устаревшему и неудобному выбрасывает в деревянный ящик, что приготовили именно для этого — для эмоций, обретающих свой сломанный физический смысл. В груди еще тлеет призрак того ужаса, который вынул из него душу — запятнанный кровью лик Христовый. Живой, изуродованный. Как будто страшное видение, посланное болезненной галлюцинацией.
- «Почему я не могу взять прекрасное. Просто подержать в руках своих. Почему Ты всегда пачкаешь Прекрасное кровью?»
***
[Давно]
Совсем еще юноша, не привыкший к холоду, подбирающемуся к выбритому наголо затылку — ежится и чихает, едва не уронив огромный и ветхий труд. Прошитый трухлявым золотом каптал опасно скрипнул. Желтый лист полетел на пол. Мальчишка корит себя за неаккуратность и мысленно просит Господа простить его за то, что он испортил Священную книгу. Наклоняется, поднимает лист и обращает внимание на рисунок. На гравюру. "Грех и Спасение. Закон и Благодать".
— О, я, как раз... — начинает юноша, но осекается, вспоминая, что его брат по сану уснул. Проглатывает свой вопрос и ищет, откуда выпал лист.
***
— Хейден. Это ведь означает — язычник. Отступник. И бунтарь. Верно? — звук молотка уже приелся настолько, что кажется обычным монотонным шумом для беседы, — тебе подходит, брат, — Иссак усмехается, стараясь не смотреть на опухший фиолетовый глаз товарища по труду.
***
- «Почему-то помнится больше снег. Как он тихо шел. Когда было холодно. При церкви вообще не топили, если по календарю не наступала зима. Вот тогда каждый мог ощутить результат своей летней работы по заготовке дров для монастыря.»
***
— На ровный простой распев вступаешь сразу после брата Хейдена, — Монах с сухим лицом жестом указывает юному Исааку отойти в сторону. Тот повинуется, спешно перелистывая страницы, находя нужные строчки, которые он наизусть не помнил, — звучит лучше. Давайте. Брат Хейден?
Пение Хейдена вызывает у Риччи прозрачную улыбку, затаившуюся глубоко в душе. Он смешон. Это не похоже на пение — тот будто бы боится своего голоса:
— Возьми ниже, — тихо, прикрыв рот тетрадью, дабы монах не заметил переговоров в хоре, обращается к брату юноша. Хейден глубоко вздыхает животом воздух и старательно делает по подсказке. И Риччи уже улыбается по-настоящему, но, все же, скрывая это ото всех за бумагой.
— Неплохо, — удивится наставник, почесав черную бороду, — Риччи, пропустил, хватит отвлекаться. Заново.
***
- «Вроде, трава уже была зеленая. Почему помнится именно снег?»
***
— Единокровный отец мой всегда мне говорил, что я похож на собаку. Заживает на мне так все как на псине.
Риччи хмурится, не понимая, о чем ему говорит его друг. Поворачивает голову, отвлекаясь от заметок в своей тетради и видит, как на холм поднимается Абель Хейден, придерживая одной рукой монашеское одеяние, облачающее только одно плечо. Тот выглядит уставшим, но искренне умиротворенным.
— Тебя в очередной раз побили попрошайки? — припоминает недавний случай с подбитым глазом того юноша, делая шаг навстречу. Брат же только поднимает свои счастливые глаза на Исаака и... смеется:
— Я нашел, брат. Я нашел это. Наконец-то нашел. То — истина, — и опускает край одеяния, подвязанного веревкой в поясе, обнажая окровавленное левое покатое широкое плечо. У Риччи же в глазах темнеет — он роняет тетрадь, спохватывается и приседает за ней, чувствуя отсутствие сил, чтобы встать обратно.
— Ты не избавишься от своей болезни, пока не попробуешь, брат мой, — тяжелая ладонь Хейдена ложится на тонкое и обессилевшее плечо Исаака, сжимает его и тянет вверх, заставляя встать.
- «Как ты ошибаешься. Как ты глубоко ошибаешься!...» - горькая обида язвой поселяется в сердце, заставляя отвернуть голову и только не смотреть в сторону чужой крови.
— Только, пожалуйста, не говори никому, — голос Абеля Хейдена низкий, тихий, у самого уха, — я не буду пропускать никакой работы. Я могу за тебя выйти завтра и послезавтра, если захочешь. Только не говори.
Риччи кивает, прижимая к груди тетрадь, да рукой растирая веки, ожидая, пока дыхание не придет в порядок.
***
- «А, вот, почему именно снег... Я вспомнил.»
***
- «Ты просто сбежал. Но я не доносил. Флагеллянтов не преследуют на юге,» - нос мерзнет, падает тихий снег на белую землю с белого, затянутого однородной пеленой, неба, - «Помню, как ты ушел босым, а я еще думал, как быстро ты сляжешь с простудой в такой холод. Еще дверь не закрыл. И простудился я из-за какого-то сквозняка. Какая ирония. Язычник и еретик — почему ты не можешь принять Бога таким, каким его привыкли видеть и знать? Зачем выдумывать заново колесо? Почему нельзя довольствоваться малым и тем, что ты имеешь?»
Не сразу он понял, насколько глубоко его одиночество. Когда в очередном "брате" он не находил того светлого и интересного образа. Они все были скучны и неинтересны. Некоторые были слабыми — ими было очень легко манипулировать. И не важно, каков был возраст — они просто были слабыми. Кто-то не хотел работать. Кто-то лгал и боялся всего подряд, но делал вид, что он — храбрец. Кто-то пытался угодить, делая вид, что интересуется. Им.
- «Дураки. Вами никто не интересуется.»
Вот почему такой холод. Вот почему снег идет.
***
[Сейчас, Неаполь]
— Патуччо, — властным голосом, убирая прядку волос с лица, наконец выпрямляется Исаак, проходя обратно к письменному столу, — ты, вообще, когда-нибудь снег вблизи видел?
— Видел, — звонко, но скромно отвечает стриженный послушник, держащий в руках завернутую в бумагу посылку — книги.
— А замерзал когда-нибудь на снегу? Ходил по нему? В снежки играл?
— Нет, Святой Отец, Вы же знаете, я покидаю Неаполь только по вашей воле. А родители никогда не покидали Королевство...
— Да, да, это ясно... как-нибудь увидишь, — мягко улыбается Риччи, — подойди, — ждет, когда мальчишка осторожно подойдет и отдаст тяжелую ношу. Исаак с нескрываемым удовольствием кладет посылку на стол, распаковывает и проводит мягко голыми пальцами по тисненной обложке внушительной кожаной папки. Вдыхает запах кожи и бумаги, открывает обложку. Опять ведет пальцами по заглавию и рельефу отпечатанной краски. Еще пару страниц спустя — любуется гравюрой, копией, — иди сюда, — подзывает мальчишку. Тот подходит еще ближе и кладет заинтересованный взгляд на печатные картины, — ты никогда не задумывался, почему девятый и самый суровый круг ада — это вечная мерзлота? Итальянцы... — вздыхает Епископ, поворачиваясь к мальчишке, — не привыкшие к холоду. Можешь посмотреть, они красивые, — он кивает на папку с гравюрами, а сам проходит мимо, намереваясь лично дойти до пункта телеграфа и отправить одну короткую телеграмму.
«Ты ушел в январе? Или в феврале?»