4 страница27 августа 2020, 19:40

4. Не давай мне видеть снег

4. Не давай мне видеть снег

Он видел снег постоянно. Апрельским утром, летней ночью, в комнате без окон, даже с закрытыми глазами. Снег был перед ним каждую минуту. Снег никогда не исчезал.

Он начал видеть снег в тот день, когда ушла А. Как только она объявила своё жестокое решение, у него зазвенело в ушах, голову сжало чем-то горячим, а всё вокруг вдруг покрылось тысячами мерцающих крупиц, стало зернистым и подвижным, как экран испорченного старого телевизора.

Так, сквозь слой помех и шума, он и увидел, как уходит А.

А. ушла, а шум не ушёл.

Шум остался с ним.

Шум накладывался на всякую картинку, перекрывал всё, что было перед глазами. Иногда ему казалось, будто он видит атомы и молекулы, хаотическое движение частиц. Но он тут же отметал эти детские мысли.

Порой в отчаянии он обращался к мистике и спрашивал себя: не бесплотные ли это души, не таинственная ли энергия, не неизвестная ли науке материя?

А в некоторые дни он и вовсе оказывался на волосок от безумия: им овладевала бредовая идея, что он – и не человек вовсе, а скверно собранный робот, прибор со слабым сигналом, машина, в которую зачем-то поместили человеческое сознание... Он заставлял себя не думать об этом, ведь за такими мыслями – бездна.

Хуже всего были белые стены в сумерках и чёрная поверхность кухонной плиты ночью. Они кишели желтовато-зелёными точками, как планктон в океане.

И он больше не мог смотреть на звёзды.

Шумело не только в глазах – шумело и в ушах. Дома он просто ставил тихую музыку, чтобы не замечать этого. И был счастлив, если начинался дождь.

Иногда смотреть на голые стены квартиры, выкрашенные светлой краской, было до того невыносимо, что он говорил себе: нужно поскорее заклеить их пёстрыми обоями, завесить восточными коврами, покрыть узорчатой плиткой... Но так и не находил на это сил.

То же было с одеждой. Он радовался, когда говорил с человеком в цветастой рубашке, радовался полоскам, горошку и клеткам. На них снег становился бледным, почти прозрачным, он не мешал видеть. А вот модные тогда чёрные водолазки выводили его из себя. Глядя на них, он буквально смотрел мультфильмы, он был похож на одурманенного наркотиками, рассматривающего свои галлюцинации...

И он терпеть не мог чистых досок. Он предпочитал, чтобы доски были сплошь в меловой пыли и разводах, плохо вымытые, с остатками нестёртых формул... Чистые доски нестерпимо шумели.

Ни один врач не обнаружил у него никакой патологии. Разве что небольшую близорукость. Но близорукость была у половины института, если не у половины города - и, конечно, ничего не объясняла. Глаза его были в полном порядке. Глаза были совершенно обычными. В них не изменилось ничего.

Он пытался искать ответ сам. Подбирал слова, ломал голову, думая, как описать то, что с ним происходит. Читал всё, что мог найти. Рылся в кипах медицинских журналов. Но всё было не то.

Потом стало ещё хуже. К шуму добавились тени и вспышки, следы и отпечатки предметов. Ему стало больно смотреть на свет.

По ночам, в тумане, всегда в третьем часу, ему казалось, будто кто-то ходит под его окнами с газонокосилкой. Он смотрел наружу и ничего не видел. А звук газонокосилки продолжался, отчётливый и угрожающий. Он возвращался в постель и слышал, как прямо над домом пролетает самолёт. Звук был таким громким, словно самолёт почти касался крыши...

Но никаких самолётов над городом не летало.

Тогда он шёл в ванную и подолгу сидел там, уставившись в пол. В какой-то момент на полу появлялось маленькое насекомое и начинало медленно ползти мимо него. Он осторожно брал его в руку – и оно тут же становилось кучкой пыли...

Потом, когда он лежал в постели, пытаясь уснуть, в голове его звучали слова. Он не помнил или не знал, откуда они, и это пугало его больше всего.

«Кто-то придёт. Не знаю, кто именно, но человек этот уже в пути».

Эти слова казались ему самыми страшными на свете. Он готов был орать и умолять неизвестно кого, чтобы никто не приходил. А в следующую минуту уже шептал: пусть, пусть поскорей придёт, ждать невыносимо, скорее бы увидеть это и умереть наконец от ужаса...

Однажды ночью его почти парализовало от внезапного понимания: всё плохое, что с ним происходит, происходит потому, что что-то случилось с его срезанными волосами и ногтями. Где бы они теперь ни были, понял он, он всё так же с ними связан. Что, если ногти его гниют прямо сейчас в тесных грязных трубах, под асфальтом, в тёмных люках – а потому страдает и он сам? Что делали парикмахеры с его волосами? Почему он никогда не придавал этому значения, почему не спрашивал, куда они выбрасывают волосы, почему позволял им?.. Почему не забирал себе и не хранил бережно, как делали это в древности мудрые зороастрийцы? Где теперь его волосы, метры и метры срезанных волос? В Дунае, в Рейне, в Сене? А может быть, были сожжены вместе с мусором на огромной свалке? Или задыхаются в клаустрофобической панике, навсегда закупоренные в каком-нибудь пластиковом контейнере за тысячи километров от его дома? Выпачканы нефтью, залиты кровью, съедены птицами?.. Как отыскать их, как проследить их путь, как вернуть всё обратно, как всё исправить, спрашивал он себя?

И отвечал: невозможно...

Просыпался он ещё до рассвета, и снег немедленно давал о себе знать. Он смотрел, как шумит стена перед ним, как шумит зелень за окном, как страшно шумит бледное небо. Закрывал глаза – и шум продолжался под веками. Он призывал А. и видел её там же, на внутренней стороне век. Только это и помогало ему на время отвлечься от шума. Иногда он забывал о шуме на целые минуты, однажды это даже удалось ему почти на целый час...

А ещё он начал писать.

И одна и та же строка приходила во все его стихи, повторяясь как заклинание:

Не давай мне видеть снег.

Это были стихи того рода, что могут писаться только мужчинами, но почему-то пишутся ими очень редко. В них не было, в сущности, ничего, кроме боли и слёз – и всё же они звучали благородно, звучали умно и просто хорошо. И никогда не скатывались в пошлость и глупость. Это были такие слова, какие обычно приписываются женщинам – и всё же в женском исполнении они потеряли бы всякое очарование, оказались бы скучными, плоскими, безвкусными и были бы, скорее сего, сочтены обыкновенным нытьём.

Не давай мне видеть снег.

Не уходи и не давай мне видеть снег.

Он чувствовал себя средневековым миннезингером, и персидским суфием, и немецким романтиком в бакенбардах, и гитаристом с длинными ресницами, певшим в те годы про грустных клоунов и пепел.

Все они пели теперь вместе с ним.

И в такие минуты его незаметная миру и людям болезнь уже не казалась ему такой невыносимой, как раньше.

Не давай мне видеть снег.

Не уходи и не давай мне видеть снег.


4 страница27 августа 2020, 19:40