3. Необратимость
3. Необратимость
В глазах рябило от точек, линий и букв. Я сидел в кресле профессора Геспероса, разложив перед собой несколько звёздных карт и воткнув наушники в оба уха, чтобы ничто не отвлекало от работы.
На мгновение мне послышались чьи-то шаги. День только начинался, и на этаже не было ни души - но я был слишком поглощён заданием, чтобы этому удивляться. Краем уха, где-то за волнами музыки, я уловил гудение открывающихся дверей - и всё равно не стал отрываться от своих карт.
Только когда на стол передо мной легла тень вошедшего, я нехотя вынул наушники и медленно поднял голову.
И тут глаза у меня полезли на лоб.
Нет, не так.
Лоб у меня полез на затылок. Вот так будет вернее.
Передо мной стоял Руни Ривер собственной персоной. Руни Ривер, наш лучший космопилот.
Сначала я не понял, в чём дело. Что-то с ним было не так, но я не мог определить, что именно. Потом сообразил: он поседел. Тридцатидвухлетний Руни полностью поседел. А вот лицо у него как-то неестественно загорело. Оно приобрело странный оттенок: смуглый с оранжевым, словно от воздействия неведомого излучения. Он был похож на негатив собственной фотографии.
- Что у тебя с лицом? - выдавил я наконец. - И с...
Я глупо замахал руками возле головы.
- И этот туда же, - голос Руни звучал непривычно грубо. - Сговорились вы все, что ли? Мог бы по меньшей мере поздороваться. «Добро пожаловать на Землю», например. Или, там, «С возвращением!»... Можно подумать, я тут из увеселительного тура. Из тура, чёрт его дери, выходного дня!
Я вскочил и поспешно протянул ему руку. Он достал из кармана свою: до ужаса похудевшую, с торчащими костями и жилами, обтянутыми высохшей кожей.
Конечно, Руни вернулся не из увеселительного полёта. Он вернулся с корабля «Каммерер».
Корабль «Каммерер» пилоты называли своим благословением и проклятием. Лететь на нём было огромной честью — но и огромной опасностью. Это был лучший аппарат, когда-либо созданный для Института. Устойчивый к радиации, способный видеть и слышать объекты на немыслимом расстоянии, оснащённый самыми совершенными электронными мозгами и практически неуязвимый. Если вам дают этот корабль — значит, вы на очень хорошем счету. Точнее, вы — лучший из пилотов. Готовьтесь принимать поздравления. Можете гордиться собой. Но помните: если вам дают этот корабль — значит, вас отправляют в самый ад.
Когда пилоты заявляют, будто завидуют очередному командиру «Каммерера» - они лукавят. В глубине души они с облегчением выдыхают: «Слава силам! Не я».
Мы пожали руки.
- Заходил в пару комнат на нижних этажах, - сообщил Руни уже спокойнее. - Там ко мне приближались на цыпочках, с дозиметром в вытянутой руке. Словно с серебряным крестом. Словно я — нечисть... Но не бойся. Разумеется, меня проверили. Ноль целых ноль десятых.
Я с опаской взглянул на оранжевую руку Руни, но предпочёл поверить. Руни никогда не врал.
- Да, - засуетился я, опомнившись. - С возвращением. Мы ожидали тебя на несколько дней позже... Устраивайся. Сейчас смешаю коктейль. Каплю этанола? Выглядишь кошмарно — уж прости, дружище.
Руни резко мотнул головой. Я успел заметить выражение ужаса на его лице — доля секунды, не больше.
- Хотел поздороваться с профессором Гесперосом, - пояснил он сухо. - Зайду позже.
Он развернулся и направился к дверям какой-то чужой, неуклюжей походкой: должно быть, он отвык от земной тяжести и теперь привыкал к ней снова. Я хотел что-то крикнуть, спросить, каково было там, на далёкой планете, попросить рассказать про корабль - но слова застряли у меня в горле. Даже вид его спины говорил: «Оставьте меня в покое».
*
Это закономерность: все, кто летал на «Каммерере», крайне неохотно распространяются о том, что они видели. Руни тоже предпочитал отмалчиваться. Любопытно, конечно, было всем — но другим, в отличие от меня, удавалось кое-как сдерживаться. Я же, едва заметив Руни в столовой или ингаляторной, бросался к нему с расспросами. Руни выглядел мрачнее с каждым днём. И всякий раз уходил от ответа.
*
Однажды, зайдя к профессору Гесперосу, я случайно взглянул в окно — и остолбенел.
- Что это? - спросил я работавших за экранами студентов.
Посреди двора Института громоздилось странное прозрачное сооружение из трёх сфер. Две сферы, поменьше, лежали на земле. Третья, большая, переливалась в воздухе.
Студенты заулыбались. Кто-то фыркнул. Кто-то - преувеличенно-театральным жестом - закрыл лицо ладонью.
- Нравится? - спросил меня один из них.
- Но что это?
- Руни Ривер. После полёта совсем помешался. Потратил на эту штуковину половину своей премии.
- Но что это? - повторил я тупо.
Мне объяснили, что Руни, будучи на планете, дал себе клятву: если вернётся домой невредимым, непременно поставит памятник... воде. Конструкция, как мне было теперь ясно, изображала молекулу: два атома водорода и один атом кислорода. Вода спасла Руни жизнь, когда он несколько суток подряд пересекал пустыню. Других подробностей от него было не добиться. Вернувшись на Землю, он сдержал слово. Не обращая внимания на вопросы и возражения, Руни соорудил памятник воде.
*
Когда через несколько дней рядом с гигантской молекулой появилась новая, я почти не удивился. На этот раз она была похожа на непомерно большую, несуразную гантелю. Чудом выживший пилот поставил ещё один памятник: кислороду.
*
Заговорить с Руни мне удалось только через месяц. В тот день мы работали в одной комнате, и Руни был, как мне казалось, не в самом дурном расположении духа. Я осторожно начал с посторонних тем. Мы поболтали. Темы иссякли. Тогда, набравшись смелости, я снова заикнулся о его полёте на «Каммерере».
В первый и единственный раз в жизни я увидел, как человек побледнел сквозь загар.
Он дико посмотрел на меня и ничего не сказал.
*
Разговорился Руни сам. Неожиданно и безо всяких на то причин. Однажды он просто влетел в комнату и выпалил:
- Сказать тебе, Йул, что страшнее всего на свете? Необратимость. Нет ничего страшнее необратимости. Вспоминай об этом всякий раз, когда собираешься что-нибудь сделать.
Я не успел спросить, что он имел в виду. Он исчез так же быстро, как появился.
*
На следующий день он был гораздо спокойнее. Периоды бурной деятельности стали чередоваться у него с периодами невообразимого уныния. Мне удалось уговорить его выпить синтетического кофе. Когда он протянул руку за стаканом, я с удивлением заметил два незнакомых слова, выведенных чёрной краской поперёк его левого запястья. Он быстро потянул рукав вниз — не то надеясь, что я не замечу татуировку, не то давая понять, что не хочет о ней говорить. Но я успел запомнить слова. Как только он ушёл, я ринулся в сеть, раздираемый любопытством и подгоняемый страхом их забыть. Эта была латынь. Слова значили: «Помни о необратимости».
*
Дальше становилось только хуже. Однажды мы с Руни допоздна засиделись в лаборатории, и я предложил прерваться и смешать по коктейлю - для восстановления сил. Он отказался. Я, тем не менее, достал, поглядывая на Руни, коробку настоящего органического молока, пачку сахара и несколько банок с пряностями — невероятный шик, который мы позволяли себе пару раз в год, по особым случаям либо по совсем уж нестерпимой прихоти. Подражая движениям мастеров, я принялся тонкой струйкой вливать молоко в сосуд с чёрным кофе — как вдруг меня остановил дикий вопль Руни.
Его прорвало.
Он начал кричать что-то бессвязное о необратимости. О том, что, смешав молоко и кофе, их уже нельзя снова отделить друг от друга, и в этом - ужас нашей Вселенной. О том, что кубик сахара, растворённый в жидкости, уже никогда не сделать прежним кубиком. О необратимо смешанных желтке и белке, которые невозможно вернуть в исходное состояние. О том, что необратимость подстерегает нас на каждом шагу, грозит нам каждую минуту...
- Нас с детства приучают к необратимости! - хрипел он. - Учат, что это — закон, с которым нужно мириться! «Смешаем в стаканчике жёлтую краску с синей — что получим? Зелёный!» Но как вернуть жёлтый и синий обратно? Никак! Йул! Разве это - не отвратительно? Мы не можем вообразить мир без необратимости. Она — такая же его часть, как «начало» и «конец», «причина» и «следствие», «пространство» и «время». Она - везде! А ведь это чудовищная несправедливость! Это — позор космического масштаба! И мы даже не боремся с ним!..
Выпалив эту тираду на одном дыхании, Руни уронил голову на стол. Некоторое время он просто лежал так, не издавая ни звука. Потом с трудом поднял голову и поглядел на меня мутными глазами.
- Всё, что мы делаем, Йул, - проговорил он. - необратимо. Думай о последствиях, что бы ты ни делал.
*
Необратимость сделалась его манией. Он начал говорить о ней постоянно. В некоторые дни он просто бродил часами по коридору и бормотал одно слово: «Необратимость, необратимость, необратимость»... Его стали считать чудаком. Он не обращал внимания. Некоторые решили, что он сходит с ума. Ему было всё равно.
Он стал панически бояться любых действий. Самые незначительные, самые ничтожные решения давались ему теперь с ужасным трудом: он просчитывал возможные последствия любого своего поступка.
Его идеи дошли до абсурда. Им завладел бесконечный страх причинить кому-нибудь даже малейшее зло. Единственным выходом для него стало вообще ничего не делать. Он уже не мог нормально работать. Теперь он целыми днями сидел в своём кресле и, закрыв глаза, шептал какие-то слова.
- Там необратимые, - повторял он еле слышно, как в бреду. - Опять идти туда... Они смотрят на меня, смотрят... Выходят и смотрят... Везде необратимые...
Я так никогда и не узнал, что напугало его на той планете и кого называл он необратимыми. Сколько я ни прислушивался — я не смог ничего понять.
*
Однажды Руни неожиданно возник перед профессором Гесперосом и попросил о трёх вещах: выделить ему отдельную лабораторию с непрозрачными звуконепроницаемыми стенами, позволить работать в одиночестве и ни в коем случае не спрашивать, чем он занят. Вероятно, говорил он более чем убедительно, потому что профессор Гесперос, к всеобщему удивлению, выполнил все его просьбы.
Руни поселился в своей новой лаборатории. Он проводил там дни и ночи, лишь изредка спускаясь в столовую или ингаляторную. Вскоре он и вовсе перешёл на капсулы и инъекции, чтобы свести перерывы в работе к минимуму. Мы почти перестали его видеть. Кое-кто утверждал, что время от времени он куда-то выходит, но всегда — поздно ночью. Я звонил в его дверь несколько раз, и каждый раз он умолял оставить его в покое и не приходить, пока он не позовёт сам.
Проходили недели. «Гантеля» и «Треугольник» (так прозвали мы сооружения во дворе) покрылись снегом. Говорили, что Руни помешался. Что он изобретает машину времени. Конечно, это были только домыслы: никому не удавалось толком с ним поговорить. Только догадки, одна безумнее другой. Что должно прийти в голову человеку, решившему победить необратимость? Над каким изобретением может он биться вот так - заперевшись один в лаборатории?..
Чем больше я об этом думал, тем чаще чувствовал, как волосы у меня на голове встают дыбом.
*
А потом Руни исчез. Мы так привыкли к его затворничеству, что заподозрили неладное лишь на четвёртые сутки.
Профессор Гесперос взломал двери его лаборатории. Она оказалась совершенно пуста. Что бы Руни ни делал здесь — если он вообще что-нибудь делал - он унёс всё с собой.
Но ещё более странным казалось другое: любые наши попытки установить его местоположение неизменно проваливались. Это было немыслимо. Не мог же он вырезать свой чип вместе с мясом?..
Или — мог?
У Руни не было семьи. По правде говоря, только такие закоренелые холостяки и становятся лучшими пилотами. Не припомню ни одного семейного человека среди последних десяти командиров «Каммерера». Оно и понятно: разве тот, кого ждут на Земле, согласится лететь прямиком в ад? Была, правда, одна девочка. Вернее, один-единственный снимок одной девочки. Руни тогда вернулся, держа его в скрюченных пальцах, с Йоррта. После того полёта к нему полгода боялись подходить. Это после Йоррта он сделался таким диким и таким болезненно бесстрашным. И это после Йоррта он стал требовать, чтобы его называли Руни. Никаких Рудольфов, сказал он тогда, отныне - только Руни... Грустное синеглазое личико. Она с равной вероятностью могла быть его возлюбленной, его сестрой и даже — чем только не шутят чёрт и мутация! - его дочерью. Мы не узнали ничего. Он не назвал даже её имени.
*
Всё это происходило много лет назад. Я был совсем ещё подростком и одну за другой генерировал самые дурацкие версии — чем немало надоедал всему Институту.
Сначала я решил, что Руни угнал один из наших звездолётов и просто рванул куда глаза глядят: подальше от Земли, поглубже в Галактику. «Люди делают так, когда у них сдают нервы, - твердил я. - Берут и уходят из дома. А Руни мог взять да и удрать подальше в космос — на то он и Руни!» Профессор Гесперос покрутил пальцем у виска, но всё же проверил наш парк. Все корабли до единого были на месте.
Тогда мне подумалось, что Руни попросту покончил с собой. Не знаю, что именно он видел на той планете, но клянусь: я бы на его месте засадил себе инъекцию сразу по возвращении. Все видели, что сделалось с Руни после полёта: он был вымотан и помешался на этой своей необратимости. Что, если он решил таким способом победить её? Кого не пугает необратимость? Того, с кем уже ничего не произойдёт. Кто не боится будущего? Тот, у кого его нет. Кто свободен от страхов? Тот, кто уже мёртв. Я начал внимательнее просматривать газеты, ожидая заголовков вроде «Таинственное самоубийство отчаявшегося учёного». Но ни о чём подобном газеты не писали.
А что, если Руни погиб по неосторожности? Собрал что-нибудь вроде аннигилятора, повернул не ту ручку — и машина убила своего создателя, превратив его в атомную пыль? Профессор Гесперос велел не болтать ерунды и объяснил, сколько материалов и энергии требуется для постройки одного-единственного аннигилятора. Мне стало стыдно.
Но может быть, не унимался я, Руни действительно нашёл способ перемещаться во времени? Что, если он вернулся в тот день, когда согласился лететь на «Каммерере», и на этот раз сказал решительное «нет»? Или вообще уволился из пилотов? Или вернулся далеко-далеко назад и сделал так, чтобы никогда не попасть в Институт? Когда я, в полном восторге от самого себя, изложил всё это профессору Гесперосу, тот посмотрел на меня глазами, которые лучше всяких слов говорили: «Объяснить тебе, почему ты идиот, или догадаешься сам?». Убедившись, что сам я ничего не пойму, он отрезал: «В таком случае мы бы сейчас об этом не разговаривали». Мне пришлось согласиться.
*
Чем призрачнее становилась надежда узнать о Руни хоть что-нибудь, тем более дикие мысли рождались у меня в голове.
«Как победить необратимость? Как избавиться от неё? - рассуждал я. - Что мог придумать Руни? Что он мог сделать? Думай, Йул. Итак. Чтобы исключить любую возможность необратимости, нужно остановить все процессы на Земле - остановить всё движение, все волны, малейшие колебания. Заморозить всё, что движется. Нет, не только на Земле. Погасить Солнце. Погасить звёзды. Только статичное, только мёртвое, только вечное не боится необратимости. Если эти мысли пришли в голову мне — не мог ли думать о том же Руни? Что, если он уже начал идти — шаг за шагом - к этой цели? Что, если он прямо сейчас с методичностью безумца истребляет всё, что видит? Выводит из строя машины, потрошит лиц с искусственным интеллектом... А потом переключается на живое. Стреляет в бешеных животных. Стреляет в животных вообще. Стреляет в человека. Во второго. В третьего. Теперь ему уже не остановиться, теперь он сам — жертва необратимости, теперь он должен довести задуманное до конца, иначе всё сделанное прежде будет бессмысленно. Он избавит мир от всего несовершенного, от всего непостоянного, от всего, что движется - а потом погасит звёзды и умрёт сам!.. И тогда необратимость будет побеждена! А вместе с ней будут побеждены хаос и второй закон термодинамики, наше проклятие и позор Вселенной!!!»
На этом мои идеи иссякли. А Руни Ривер так и не нашёлся.
Через полгода его перестали искать.
Через год о нём перестали вспоминать.
Через два года о нём напоминала только потемневшая доска с именами всех командиров «Каммерера».
*
Я сидел в кресле — уже не в кресле профессора Геспероса, а в своём личном кресле. Теперь у меня была собственная комната, и некоторые студенты даже называли меня по фамилии, прибавляя «господин», чем безмерно меня смущали.
Мои окна выходили во двор. Там по-прежнему переливались «Гантеля» и «Треугольник» - увековеченные в стекле и металле молекулы. В тот зимний день возле них с самого утра шатался какой-то длинноволосый субъект. Я знал, что к нам нередко забредают любопытные: всё-таки не каждый день увидишь памятник кислороду или воде. Эти штуковины успели стать чем-то вроде символа Института, и я не удивлюсь, если когда-нибудь они появятся на его эмблеме... Но с этим типом что-то было не так. Он ходил как-то странно. Бесцельно, как помешанный.
Я не мог сосредоточиться. Я постоянно видел его - углом глаза, виском, затылком... Не выдержав, я схватил пальто и, ругаясь сквозь зубы, выскочил во двор.
- Вы заблудились? - крикнул я. - Вам помочь?
Обычно после этих слов праздношатающихся сдувает как ветром. Стоит крикнуть — и люди уже думают, будто что-то нарушили, забрели куда не нужно, в чём-то провинились и тотчас же будут переданы карателям... Смешно, но это правда. А этот... Он широко улыбнулся — вернее будет сказать, оскалился — и заковылял мне навстречу, расставив руки. У него было помятое, целую вечность не бритое лицо, несколько гнилых зубов и грязные, сальные патлы. Даже в такой холод он был без перчаток, и руки у него... Руки у него были тёмно-оранжевые. Я ещё раз взглянул на его лицо — и чуть не сел.
*
- Что это будет длинная история, я догадываюсь, - заметил я, протягивая Руни дымящийся сливочный коктейль, изрядно сдобренный этанолом. - Но уж будь добр, приятель, расскажи всё как есть.
Руни обхватил горячий стакан трясущимися оранжевыми пальцами. Странное дело: его космический «загар» совсем сошёл с лица, но в руки, казалось, въелся намертво. Сначала он пил молча. Я не торопил, зная, что этанол рано или поздно сделает своё дело. Так и случилось. Руни начал говорить: сначала неуверенно, потом всё смелее...
Когда он заперся в лаборатории, он действительно задался грандиозной целью победить необратимость. Он продумывал свою немыслимую машину и ставил сотни мелких экспериментов. На это ушло несколько месяцев. Всё то время, что он не показывался нам на глаза, он работал как одержимый. Он мечтал спасти человечество от его страшнейшего врага. Ему казалось: ещё немного — и он найдёт решение, ещё немного — и изобретение его будет готово... Когда я спросил у Руни, что именно должна была делать его машина, он махнул рукой и уныло произнёс:
- Теперь это уже не важно. Все мои построения, все труды — всё обессмыслилось в один момент. Рухнуло как карточный домик от лёгкого толчка. Всё оказалось глупостью именно тогда, когда я, как мне показалось, вплотную приблизился к решению...
Руни сделал большой, отчаянный глоток, поперхнулся и закашлялся. Этанол делал его разговорчивее. Успокоившись, он продолжал.
- Окна моей лаборатории выходили в парк. Днём там часто играли дети. Иногда я подолгу наблюдал за их играми и как будто на время молодел сам. И однажды я увидел картину, которая перечеркнула всё к чертям. Двое ребят играли в шахматы, но это были странные шахматы. Похоже, они просто не знали правил. Они передвигали фигуры и съедали их как вздумается. Они меняли свои ходы и возвращались на несколько ходов назад, когда им этого хотелось. Они совершенно не понимали смысла игры, но, казалось, получали от неё огромное удовольствие.
Рядом сидел паренёк постарше. Некоторое время он с недоумением наблюдал, а потом, не выдержав, вмешался и заговорил. Он всего-навсего объяснил им суть игры. Но когда я это слушал, мне казалось, что он обращается не к ним, а ко мне. «В чём смысл игры, если ты можешь отменить свой ход и переиграть его заново? - повторял он, размахивая руками. - Такая игра — уже не игра. В любой игре должны быть правила. Как же можно без правил? В том-то и суть, чтобы действовать по правилам. Как можно хитрее, как можно умнее — но по правилам. Без них всё теряет смысл».
Тут он начал объяснять, как ходит конь, и как — слон, а я стоял, окаменевший, и всё повторял про себя: «Без правил всё теряет смысл. Без правил всё теряет смысл»...
Понимаешь, Йул? Природа, мир, жизнь — это что-то вроде одной большой игры, а необратимость — что-то вроде одного из её правил. Мы не можем просто так взять и убрать правила. Удалим необратимость — и обрушится всё уравнение. Необратимость — это благо, Йул. Правила — это благо. Правила придают смысл. Правила придают всему хоть какой-то смы...
Не договорив, Руни расплакался. Если бы кто-нибудь, не зная Руни, увидел его тогда, всё это могло бы показаться ему диким фарсом, пьяной истерикой или глупым розыгрышем.
- Итак, - продолжал он, смахивая слёзы, - я понял, что занимался абсолютно бесполезным делом. Я уничтожил всё, что было в лаборатории. Стёр свои записи и расчёты. А потом ушёл.
- Тебя искали, - заметил я. - Ты избавился от чипа?
Руни молча показал уродливый шрам на левом плече и кивнул.
- Значит, ты примирился с необратимостью? - спросил я осторожно.
Руни пожал плечами.
- Как сказать... - протянул он. - В вашем смысле — да. Примирился.
- Что значит «в вашем смысле»?
- В вашем. Вы учёные. В научном смысле...
Я поднял левую бровь, стараясь, чтобы вышло повыразительнее, и уставился на него.
- «Вы»? Что значит - «вы»? А ты, получается, больше не учёный?!
- ...А в каком-то смысле я её победил.
Я поднял вторую бровь.
- В каком таком смысле?
Руни поднял с пола свою рваную сумку. Водрузил на тощие колени и долго в ней рылся. Потом извлёк из её недр что-то прямоугольное, завёрнутое в несколько слоёв бумаги, и протянул мне.
- Посмотри.
Я с недоверием потрогал обёртку.
- Смелее, смелее. Разворачивай.
Я быстро взглянул на него, словно предупреждая: «Знаю — это какая-то дурацкая шутка», и осторожно, слой за слоем, развернул бумагу.
Там оказался кусок холста.
- Что это? - медленно спросил я.
На холсте были немыслимо изогнутые шахматные кони, длинношеие, с развевающимися гривами, похожие на ожившие изваяния. Мимо них плыли тонкие королевы с алыми губами под руку с рыжебородыми королями в сверкающих доспехах. И всё это — на какой-то до рези в глазах неправильной, волнообразной, расплавленной, выгнутой чёрно-белой поверхности, зависшей в воздухе между землёй и небом. Там были лепестки маков и брызги океана. А ещё - ярко-красные яблоки и белые клочья облаков...
- Что это, Руни? - повторил я. - И... и... и... искусство?
Я выплюнул это слово как мёртвую устрицу.
Клянусь: я почувствовал, как у меня перекосилось лицо.
Руни спокойно кивнул.
- Вот чему я посвятил это время, - сообщил он с достоинством.
Я нервно сглотнул.
- Руни Ривер, ты стал х.. худ... художником? - от этих слов во рту у меня сделалось металлически-сладко, словно кто-то одним точным движением кулака ударил меня в челюсть.
Руни смотрел невозмутимо, с каким-то новым, незнакомым мне выражением.
- За эти годы я написал сотни картин, - сказал он, и на лице его заиграл странный восторг. - И всякий раз чувствовал, что побеждаю необратимость. Посмотри: фигуры здесь живут своей жизнью, они живые, они свободные! Здесь, внутри этой картины, нет законов необратимости. Здесь нет никаких законов вообще! Да, без законов всё теряет смысл — и все мои картины бессмысленны. Я уже знаю, что ты хочешь спросить. Ты хочешь спросить, зачем всё это нужно. Затем, Йул, что свобода — только здесь. Это отвлекает — хотя бы ненадолго - от того, что вокруг: от страшного, неизбежного, неотвратимого... Ты больше не бьёшься с законами — ты создаёшь свои. Но вы... Вряд ли вы... Вы ведь так преданы вашей науке...
Было странно и жутко слышать это «вы» от Руни — того самого Руни Ривера, когда-то нашего лучшего пилота.
- Когда меня не станет, - продолжал он, - продашь на аукционе. Смерть всегда привлекает. Придумаешь историю потрагичнее, где нужно — приукрасишь... Или - знаешь, что? Подари эту картину следующему командиру «Каммерера». А вообще - делай как знаешь. Это подарок. Спасибо за коктейль.
Он встал, подобрал свою сумку и зашагал прочь. Уже выйдя в коридор, он вдруг резко остановился и высунул голову из дверей.
- И удачи вам! - шепнул он. - Бейтесь дальше!
В этих неожиданных словах было столько снисходительности, столько насмешки, столько самодовольного превосходства, что я не ответил.
*
Руни Ривер помешался окончательно — это было ясно как день.
Но знаете, что странно?
После той встречи с ним я просто ходил по Институту и заглядывал в лица людей. И ни на одном из них я не увидел и тени того безграничного восторга, какой был на лице Руни, когда он говорил о своих картинах.