3.4. Va tacito e nascosto (окончание)
***
Когда мы подъехали к дому, было уже совсем темно. Я вышла из машины и, поеживаясь от вечернего холода, смотрела на темные окна, ожидая, пока Жозеф заведет машину в гараж. Кругом было спокойно и тихо, только где-то в саду негромко скрипел сверчок. Почему-то вспомнилось, что у меня на родине считается, что сверчок поет к хорошей погоде. Я запрокинула голову и посмотрела на небо: небо было чистым и усыпанным некрупными вечерними звездами.
- Считаешь звезды? – спросил Жозеф, подошедший ко мне со связкой ключей в руках.
- Нет. Пытаюсь предсказать погоду по сверчкам.
- В самом деле? И каков прогноз?
- Завтра будет видно, – отшутилась я.
- На редкость здравое предсказание. – Он взял меня за руку. – Идем. Ты совсем замерзла.
Дом встретил нас теплой, сонной тишиной.
- А почему везде так темно? – вполголоса спросила я, расстегивая блейзер. – Мадам Руссель уже спит?
- У нее выходной, и я отпустил ее на сегодня. – Жозеф повернул выключатель, и холл озарился приглушенным электрическим светом. – Ты очень устала? – спросил он, снимая с меня блейзер.
- Ни капли, – бодро ответила я, и это было почти правдой.
- В таком случае, сударыня, не соблаговолите ли поужинать со мной сегодня? – преувеличенно светским тоном осведомился он.
Я расхохоталась.
- Всенепременно, сударь! Только чем быстрее, тем лучше. Я просто умираю с голоду.
- Тогда иди переоденься и спускайся вниз. – Он легонько подтолкнул меня к лестнице. – И действительно, чем быстрее, тем лучше. Я ведь тоже, знаешь ли, умираю с голоду...
Когда я спустилась в столовую, ужин был уже накрыт. По правде сказать, у меня уже начинали подкашиваться ноги: с самого утра во рту у меня не было ни крошки.
- Не жалеешь, что отказалась поужинать на побережье? – спросил Жозеф, глядя, как я расправляюсь с разогретым шницелем. – Там наверняка можно было найти что-нибудь получше.
Я помотала головой.
- Мне просто очень хотелось домой.
- Я заметил. Пока мы ехали, у тебя было такое выражение лица, будто ты совершаешь побег из тюрьмы.
- Ты не так уж далек от истины, – задумчиво сказала я, отставляя опустевшую тарелку. – Знаешь, этот «Сен-Мишель», в сущности, неплохая клиника... То есть я хочу сказать, они хорошо со мной обращались, пока я там находилась, но... это было просто невыносимо!
- Что именно?
- Сидеть взаперти. Это просто выше моих сил!
- Но ведь дома ты тоже постоянно сидишь взаперти, – резонно возразил Жозеф.
- Не имеет значения. Это же мой дом. К тому же я всегда могу уйти отсюда, если захочу, разве нет?
- Конечно, можешь, – Жозеф усмехнулся и, протянув руку, провел по моим волосам. – Я ведь не могу тебя удержать. Остается только надеяться, что ты не захочешь уйти слишком далеко. И надолго.
Я смущенно пожала плечами.
- А я и не собираюсь никуда уходить. Мне просто нужно знать, что я могу это сделать, вот и все, – я фыркнула и попыталась обратить разговор в шутку: – А в этой психиатрической богадельне никто мне таких гарантий не даст! Что бы там ни говорил доктор Веллер, держу пари, он спит и видит, как бы запереть меня и провести еще пару сотен тестов...
- Не беспокойся, никто тебя никуда не запрет. – Он наклонился ко мне и заглянул мне в глаза. – Я ведь тебе обещал, ты помнишь?
Я кивнула.
- Помню.
- Вот и умница. Принести тебе еще что-нибудь?
- Нет, спасибо... – я прищурилась. – Вот разве что чашку кофе и сигарету – это было бы неплохо!
- Между прочим, кое-кто из охраны получит хороший выговор, если и дальше будет снабжать тебя сигаретами, – заметил Жозеф, поднимаясь из-за стола.
- Это был карточный выигрыш!.. И вообще, разве не стоит хоть как-нибудь отметить удачное завершение сегодняшнего дня?
- Может быть, и стоит. Но на кофе и сигареты не рассчитывай. Если хочешь, могу предложить немного коньяку.
Я поморщилась, но, подумав, сменила гнев на милость.
- Ладно, это лучше, чем ничего. А что, мне и вправду можно его пить?
- В гомеопатических дозах. Достань из бара бутылку и бокалы, пока я соберу тарелки.
Я поднялась и направилась к бару.
- Честно говоря, не слишком люблю коньяк – но чего не сделаешь, чтобы почувствовать себя человеком... Вот эта бутылка?
- Нет, коньяк стоит слева. А это виски.
- Ну да, конечно... Все порядочные люди пьют неразбавленный виски... – рассеянно пробормотала я, прижимая к груди бокалы и пытаясь рассмотреть этикетку на бутылке сквозь собственное отражение на затемненном стекле левой дверцы шкафчика. – Все порядочные люди...
И тут я замерла.
Сигаретный дым. Рука, держащая бокал. Мой собеседник, развалившись в кресле, вытягивает длинные ноги на соседний стул и улыбается хорошо знакомой улыбкой: «Все порядочные люди курят сигары, Лоренца...» – «Конечно, а еще все порядочные люди пьют с утра неразбавленный виски. Как ты, например...»
Родное, знакомое лицо: темные, насмешливые глаза, прядь мелко вьющихся волос, упавшая на лоб, нос с горбинкой, вот-вот готовый сморщиться от смеха... Мы всегда любили дразнить друг друга, порой мы даже ругались – до крика и хрипоты – но тут же мирились, потому что мы так похожи, потому что он – это мое отражение в зеркале, потому что мир делится только на две части – все остальные и мы: я, он и...
- Лоренца, что с тобой?
- Кучерявый... – пробормотала я, глядя на осколки разбитого стекла у себя под ногами. Когда я успела уронить бокалы? Не помню. Красивые бокалы из тонкого муранского стекла – наверное, разбиваясь, они должны были жалобно звенеть, но я этого не слышала. Почему? Впрочем, это не важно. Важно совсем другое... – Где ты так долго был, Кучерявый?
- О чем ты? Что ты говоришь? – Жозеф схватил меня за плечи и развернул к себе. – Что с тобой?
Я не могла ему ответить. Я знала, что это следует сделать – разрубить этот узел, ответить вопросом на вопрос и самой потребовать ответа, чтобы покончить со всем этим раз и навсегда, но горло сжалось так, что я чувствовала, что не смогу сказать ни слова. И вдруг словно со стороны я услышала свой собственный голос – высокий, звенящий, захлебывающийся от ненависти.
- Почему ты не сказал, что у меня есть брат?!
Я не слышала, что отвечал мне Жозеф. Ярость захлестывала меня, в глазах было темно, горло продолжало сжимать, словно в тисках, но остановиться я уже не могла.
- Почему ты не сказал, что у меня есть брат? Зачем ты лгал мне? Я хочу его видеть! Я хочу увидеть своего брата!!!
Я выкрикивала это, запрокинув голову, чтобы смотреть ему в глаза – наверное, никого в жизни я не ненавидела так, как ненавидела сейчас этого человека, который склонился надо мной, держа меня за плечи, и что-то говорил, но я не разбирала слов. Горячечный пульс отдавался у меня в голове, словно удары колокола, я едва понимала, где я нахожусь, я знала только одно: он не имел права скрывать от меня то, что было важнее всего в моей жизни, я ненавижу его за это, я ненавижу любую ложь и еще больше ненавижу молчание, потому что молчание – это наихудшая ложь, которую только можно придумать... Но где-то между ударами пульса до моего сознания начал доходить смысл его слов, и я остановилась, захлебнувшись воздухом на вдохе.
- Это неправда... Ты снова лжешь...
- Это правда, Лоренца. Твой брат погиб три года назад. Он разбился во время уличных гонок.
...И объяли меня воды до души моей, и бездна заключила меня.
***
Февраль 1999 года
Письмо из частной школы «Institut Auf Dem Rosenberg» (орфография исправлена)
«...полный отстой. Ненавижу немецкий. Жратва (зачеркнуто) еда неплохая, но все остальное реально полный отстой. Каникулы только на Пасху, но ты не плачь: наверное, нас вытурят отсюда раньше. Козлиная Задница говорит, нам с Белобрысым место в исправительной тюрьме для несовершеннолетних. А я так думаю, ему самому место в дурдоме.
На той неделе нас возили в Цюрих на какой-то балет. С балета мы смылись и весь вечер шлялись по городу. Купил тебе на Пасху фонарик, а Белобрысый – диск с какой-то занудной хреновиной. Говорит, тебе понравится. На выставке видел классные байки. Хочу себе такой.
Посылаю свое фото с Фионой. Снимал Белобрысый, поэтому половина моей рожи не в кадре. Но фото все равно классное. Правда, с Фионой мы уже расплевались, потому что она дура и пусть идет в ж... (зачеркнуто) в задницу.
Ну, вот, вроде, и все. Не понимаю, какого хрена нас заставляют писать эти дурацкие письма. Лучше бы по телефону лишний раз поговорить дали, а то никогда не знаешь, о чем еще писать.
В общем, целую, обнимаю и все такое.
Твой дорогой (зачеркнуто) любящий братец.
P.S. Совсем забыл. Скажи этому засранцу (зачернуто) Кики, что если еще раз тронет твой велосипед, я приеду и ноги ему нафиг повыдергиваю.
***
Ле-Локль, 19 мая 2010 года
- Я не хотел тебе об этом говорить. Наверное, это была моя ошибка.
Все повторяется. Все снова повторяется. Я сижу в кресле в кабинете – там же, где сидела сутки назад с пакетом льда, прижатым к лицу. Снова саднит рука. Кажется, я порезалась осколком стекла, но где и когда? Не помню. Не имеет значения.
- Вы были очень привязаны друг к другу. Ты тяжело переживала его смерть – я не хотел, чтобы ты узнала об этом до того, как полностью поправишься.
Я механически киваю. На самом деле это тоже не имеет значения. Холодно. Очень холодно. Я смотрю в пространство сухими, воспаленными глазами: в комнате темно, и только лампа за моей спиной освещает стены неярким оранжевым светом. Это хорошо, что сейчас не видно моего лица. Хотя я не плачу. Мне бы очень хотелось заплакать, но это бессмысленно.
- Он был старше тебя на пять лет. Любил экстремальный спорт: прыгал с мостов, ездил на горном мотоцикле, катался на крышах вагонов... Ты всегда за него боялась.
Я снова киваю и закрываю глаза. Мотоциклетный шлем, болтающийся на худой руке подростка, наколенники, кожаная куртка, порванная на рукаве. «Ну, что ты, малявка, это же совсем не страшно! Думаешь, упаду? Фигушки!» – «Не смей называть меня малявкой!..»
- Как... как его звали?
Голос не слушается меня: слова застревают в пересохшем горле, словно не хотят выходить наружу. Но мне нужно это знать.
Жозеф какое-то время молчит, так что я вдруг пугаюсь: может быть, я действительно не сумела произнести это вслух, и эти шелестящие слова – всего лишь голос, раздающийся в моей голове?
Но наконец он отвечает:
- Джулиано.
Да, это правда. Джулиано. Джулиано Анджело Франческо Лучано. Наши родители, в восторге от рождения первого ребенка, дали ему целый ворох имен – какая-то семейная традиция, не помню, неважно... Со мной обошлись скромнее: меня назвали Лоренца Анджела. У нас с ним было общее второе имя – в честь матери, но он редко вспоминал об этой череде имен, погребенных в свидетельстве о рождении. Мы его звали просто: Кучерявый...
Холодно. Очень холодно. На плечах у меня одеяло, в руках горячая чашка с травяным чаем, но тепло бежит от меня, растворяется в этой полутемной комнате, где в углу горит оранжевая лампа и где я напрасно пытаюсь заставить себя спросить: где теперь мой брат? Впрочем, какое это имеет значение. Даже если я приеду на кладбище, где он похоронен, что меня там ждет, кроме бездушной могильной плиты? Мой брат Джулиано, мой Кучерявый, веселый, бесшабашный, не боявшийся ничего в этом мире – его больше нет. Моя проклятая память, бросившая мне в лицо проблеск воспоминания, словно милостыню нищему, поманила меня надеждой, но забыла сообщить, что надеяться мне уже не на что.
Не бойся, малявка, это совсем не страшно...
Я сжимаюсь в кресле, чтобы не закричать от вновь нахлынувшего чувства одиночества, и вдруг понимаю, что по лицу у меня текут слезы. Я инстинктивно пытаюсь их сдержать, но они прорываются потоком, заставляя меня содрогаться от всхлипываний. Я плачу навзрыд – как плакала, наверное, в детстве: безудержно, взахлеб, не пытаясь ни от кого скрыть свои рыдания, потому что теперь это уже не имеет никакого смысла. Я осталась одна, совсем одна, больше у меня в этом мире никого нет...
- Лоренца... Лоренца...
Жозеф прижимает меня к себе, гладит по плечам, по голове. Я зарываюсь лицом в его рубашку, не переставая рыдать и едва понимая, что он говорит. Он теплый, от его рубашки едва уловимо пахнет мужским одеколоном, и я пытаюсь сквозь рыдания вдохнуть этот запах глубже, чтобы убедиться, что он действительно здесь, что в мире есть еще хоть что-нибудь, кроме этого страшного холода и одиночества.
- Ну что ты, маленькая... – Жозеф пытается поднять мне голову и вытереть пальцами текущие по лицу слезы. – Не плачь, не плачь, любимая моя, mon enfant chéri... Ты не одна, ты никогда не останешься одна, слышишь? Я с тобой, я никогда тебя не оставлю...
Я чувствую, как он целует мои волосы, щеки, шею, плечи.
- Лоренца...
И все еще ничего не видя от слез, я цепляюсь за него, как утопающий цепляется за спасательный круг: я не хочу умирать от холода в темноте, не хочу больше испытывать это леденящее одиночество, я не хочу больше оставаться одна...
***
Поздней ночью мы лежим рядом, прижавшись друг к другу. Он ласково перебирает мои волосы, отводя их со лба.
- Ты простишь меня? – спрашивает он.
Я молча прижимаюсь лицом к его груди.
– Я знаю, сейчас это был не твой выбор. Тебя пригнали ко мне страх и одиночество, а я... Я просто не смог сдержаться.
Я поднимаю голову и долго смотрю ему в глаза. Затем спрашиваю:
- Ты жалеешь об этом?
- Не знаю. Я долго держал себя в руках, я боялся напугать тебя. – Он прикрывает глаза и улыбается – нежно и немного печально. – Наверное, всякому терпению есть предел, mon enfant chéri.
Я переворачиваюсь на спину и кладу голову ему на плечо.
- А я не жалею ни о чем.
- Правда?
- Правда. Я никогда не лгу.
- Знаю. Ты не умеешь лгать, моя любовь. – Он наклоняется и целует меня в висок. – Я люблю тебя, Лоренца. А теперь спи. Завтра, когда ты проснешься, тебе станет легче. И помни: ты никогда не будешь одна. Я не оставлю тебя, что бы ни случилось.
Я крепко зажмуриваю глаза, чтобы снова не дать волю слезам.
- Ты обещаешь?
- Я обещаю. А теперь – спи.
И я засыпаю, обхватив его руками за шею. Я не хочу ни о чем думать, я не хочу ни о чем вспоминать. Я просто хочу заснуть вместе с ним – без страхов, без тоски, без тревожных сновидений – так же, как я заснула в этой постели в прошлую ночь.
***
Ответное письмо из Рима, февраль 1999 года (орфография исправлена):
«...а дядя еще не вернулся, сегодня говорила с ним по телефону, спросила, когда вы приедете, он говорит, очень скоро, так что, наверное, вас и вправду выгонят. Эта новая няня, я еще не выучила, как ее зовут, нашла твое прошлое письмо и сильно ругалась, сказала, что детям такие слова читать нельзя. А твоя Фиона, по-моему, очень страшная, надо в следующий раз найти покрасивее.
Мой велосипед уже никто не трогает, наверное, боятся, что ты приедешь и повыдергиваешь ноги, только мне все равно некогда кататься. Я очень много занимаюсь, потому что если я буду много заниматься, то потом буду петь в настоящей опере со взрослыми, и ты увидишь, как это будет красиво.
Я вас очень жду, потому что очень вас люблю и очень скучаю. Поскорее бы вас оттуда выгнали. Просто я больше никого не люблю, только тебя, Ролана и дядю Марко. Ну и еще музыку.
Целую и обнимаю крепко-крепко. Пока!»
***