Галерея забытых снов. Глава 5
Глава V. Первая плата
Когда мрак рассеялся, Эванджелина оказалась в длинном, тёмном коридоре, что тянулся в бесконечность, насмехаясь над законами бытия. Стены, увешанные картинами, дышали, словно живые, и каждый мазок краски пульсировал, отражая муки и ужасы, не поддающиеся словам. Свет свечей, тусклый, как предсмертный вздох, бросал тени, что шевелились, как призраки, танцующие в ночи. В их движении Эванджелина ощутила взгляд — цепкий, скрытый в тёмных углах, что следил за ней, не отпуская. Она шагнула к одной из картин, и сердце её сжалось: на холсте — девочка в голубом платье, чьё лицо пряталось в ладонях, а вокруг, как тени в бурю, вились демоны, чьи когти тянулись к ней, точно ветви мёртвого древа. Эванджелина отшатнулась, и взгляд её упал на другой холст — человек без лица, вырезающий своё сердце. Кровь, алая, как её мечты, стекала на землю. Третий портрет кричал беззвучно: женщина, чей вопль разрывал тишину. Каждая картина, как зеркало её души, отражала её страхи, её боль, её жажду бегства.
Рука, сухая, как ветвь мёртвого дерева, легла на её плечо. Эванджелина замерла, но страх, что должен был захлестнуть, не пришёл. Голос, хриплый, как шорох осенней листвы, прорезал тишину:
— Жизнь — странная штука, не правда ли? Сидишь в своём доме, мечтаешь о море, и вдруг — раз! — ты мёртв. Плачешь на крыльце, и некто, чьё лицо ты не помнишь, касается тебя, и — раз! — ты мёртв. Забавная штука, эта ваша жизнь...
Эванджелина обернулась, но там, где ждала фигуру, стоял лишь столик — стеклянный, хрупкий, как её душа. На нём лежали краски и кисти, а рядом — записка, кроваво-алым: «Заверши, и путь твой откроется». Она взяла кисть, и рука её, подчиняясь неведомой силе, двинулась к холсту, где старуха, чьё лицо искажал ужас, стояла среди теней. Глаза её, лишь наброски, молили о спасении, и в них Эванджелина узнала Марту — или, быть может, свою вину. Сердце её сжалось, но голос, холодный, как дыхание могилы, зазвучал в голове:
— Заверши её, и ты свободна. Но знай: жизнь её — плата за твою.
Эванджелина, разрываемая выбором, начала рисовать. Мазки её были хаотичны, как буря в её душе, и с каждым штрихом лицо старухи, морщинистое, как пергамент, обретало плоть. Глаза её загорелись, и холст, словно портал, выплюнул её в коридор. Старуха, живая, но обречённая, бросилась к Эванджелине с криком:
— Помоги мне! Спаси!
Но сонм детей, чьи лица, недописанные, искажённые голодом, налетел на неё. Их зубы, острые, как бритвы, рвали плоть, и крики старухи, как хор проклятых, заполнили коридор. Эванджелина, оцепенев, смотрела, как картина пожирает свою жертву, и ужас смешивался с виной: она дала жизнь холсту, но отняла её у Марты. Кровь, алая, как её мечты, стекала на пол, и голос, торжествующий, зазвучал вновь:
— Плата получена. Путь твой открыт.
Эванджелина, дрожа, перевела взгляд с холста, ныне пустого, на коридор, где эхо криков звенело. «Я хочу проснуться!» — закричала она, зажимая уши, чтобы заглушить вопли. — Это не реально!
Но голос, холодный, как могила, ответил:
— Ты выбрала, дитя. И выбор твой — твой крест.
Картина, где была старуха, преобразилась в зеркало, чья поверхность, пронизанная трещинами, сочила тьму. Эванджелина, влекомая неведомой силой, шагнула к нему и коснулась его разрушенного лона...
Она пробудилась в своей постели, но сердце её, пульсирующее в ритме кошмаров, не знало покоя. Полумрак, тяжёлый, как саван, окутывал комнату, и лишь луч рассвета, пробиваясь сквозь шторы, дрожал на покрывале, точно дух, боящийся тишины. Эванджелина приподнялась, и голова её, терзаемая видениями, закружилась, будто в бескрайнем космосе. Коридор, картины, вопли старухи — всё цеплялось за её разум, как цепи. Сон ли это? Или явь обернулась кошмаром? Взгляд её, затуманенный ужасом, упал на часы, чьи стрелки отсчитывали время — семь тридцать, час, когда долг звал её в мир, что она презирала.
Но в глубине души вспыхнул мятеж. Она не станет пленницей дома, что хоронит её страдания под тенью. Эванджелина прислушалась — шагов Марты не было. Тишина, невообразимая, могла утопить её в звуках, тяжёлых, как смерть.
Ночь окутала дом, и тьма проникала в её сердце, терзая его незримой хваткой. Тогда, как предвестник несчастья, вошёл отец. В его глазах — блеск тревоги, скрытый скорбью, шаги — тяжёлые, отягощённые невидимым бременем. Он остановился, и мгновение длилось вечность, без дыхания, без движения. Голос его, холодный и безжизненный, прорезал мрак, как могильный молот:
— Эванджелина... Мы потеряли её. Марты больше нет. Она... растерзана собаками, дикими чудовищами, что изрыли её тело. Никакая молитва не спасла её. Лишь яростная смерть поглотила её.
«Собаки...» — слово эхом отозвалось в её разуме, как нечестивый шёпот. Невозможно! Она не верила. Смерть Марты не могла быть столь приземлённой. В галерее она погибла иначе — от демонов, от её руки, от мазков, завершивших портрет. Это не собаки. Это она, Эванджелина, убила её. Но почему отец говорил так спокойно? Почему его голос не дрожал от ужаса?
— Собаки, — прошептала она, и слово хлестнуло её душу, как плеть. — Собаки?
Отец взглянул, его глаза — холодные, как камень, как вечера без звука и жизни.
— Да, собаки. Дикие, бродячие, — он отступил, будто его слова были знакомы, предсказуемы, но Эванджелина чувствовала, как её душа ломается.
Картины галереи замелькали в её голове, сливаясь в одно — демоны, рвущие плоть, чудовищные формы, кровавые руки детей, как собаки, терзающие её путь к безумию. Они стали слишком реальными, ворвались в разум, как буря, неся смерть и боль. Была ли смерть Марты частью галереи? Связаны ли собаки с демонами, которых она вызвала?
— Это не так, — сказала она, голос хриплый, но с силой. — Я не верю. Ты ошибаешься. Это... не правда.
Мысли её распадались, как осколки стекла. Всё, что было крепким, стало хрупким, и разум рушился под тяжестью правды.
— Я убила её... — прошептала она, и крик внутри терзал её душу. — Я... я убила её!
Но внутренний голос молчал. В мире, где смерть была игрой, не было места правде.