8 страница29 июня 2025, 20:28

VI. Глава: Горечь зелёного яда.

Ночь, 1476 год, год правления императора Чэнхуа.

Цзинь Хуа ступала по каменной дорожке, где между плитами прорастал мох, пахнущий сыростью и старыми легендами. Узкий коридор, отделённый от жилых залов высоким глинобитным забором, вёл вдоль служебного флигеля, и в это время суток здесь царила тишина. Только сверчки на заднем дворе стрекотали в лад с далёким постукиванием ветра о решётки деревянных ставен.

Цзинь была осторожна. Её движения были размеренными, как у наложницы, идущей к покоям императора - каждая мелочь под контролем, каждый шаг выверен. Она носила простое ханьфу - синий тон без пёстрых украшений, разве что серебристая вышивка в форме журавля угадывалась на рукаве. В её походке не было женской мягкости - лишь решимость и внутренняя сосредоточенность, свойственная тем, кого предавали слишком рано.

Свернув за угол, она вышла на старую тропу за павильоном, где редкие фонари уже давно не зажигали. Здесь, в забытом персиковом саду, всё выглядело заброшенным - деревья склонились под грузом лет, их тени ложились на землю причудливыми узорами. Это место редко посещали. Цзинь выбрала его неслучайно: здесь некому было подслушать. А может, и потому, что именно здесь её мать когда-то читала стихи под луной, надеясь, что муж не выберет другую.

Она сделала шаг вперёд - и небо над ней вдруг содрогнулось. С крыши павильона спрыгнула тень - резкая, быстрая, точно ястреб, бросившийся на добычу. Удар воздуха пронёсся мимо её лица, тонкая полоска пыли поднялась у ног. Перед ней оказался человек в чёрном - как будто сама ночь материализовалась и встала на её пути.

Она не закричала. Не дернулась. Лишь сразу - как научили - встала на одно колено и склонила голову.

– Учитель, — тихо сказала она.

– Встань, — голос был сиплый, глухой, будто речь шла сквозь маску — и, возможно, сквозь горечь.

Цзинь узнала его сразу, несмотря на тень. Ян Ши, он был из Тяньцзиня - клан, чья репутация звучала как проклятие среди учёных, как шёпот среди генералов. Их не приглашали, их не ждали - но их появление означало, что кто-то скоро исчезнет. Не просто умрёт, а исчезнет - как мысль, как строчка, как имя в хронике.

Ши был из старой ветви клана. Один из тех, кого обучали ещё в горах Юньнань, где мальчиков с семи лет заставляли душить кошек, а к десяти - убивать с одного удара. Он говорил мало, пах всегда дымом и сандалом, вечно щурился, будто даже ночью солнце било ему в глаза. В бою он был безжалостен, а вне боя - язвителен, вечно раздражён, будто мир не соответствовал его внутренним стандартам молчаливой жестокости. Но только один человек видел в нём что-то большее. Хуа.

– Опять ты шастаешь в одиночку, как будто умеешь исчезать, — хрипло усмехнулся Ши, глядя на неё. – Забыла, что у тебя ещё живая шея?

Она не ответила сразу. Встала, не выпрямляясь полностью, и взглянула на него с оттенком холодной иронии в глазах.

– Если бы хотела умереть, я бы осталась в доме Ли. Там коварство - как пар из кухни. Проникает повсюду.

Он усмехнулся. Настоящая улыбка у него была один раз - и то, когда он подвешивал предателя за ноги над горной рекой.

– Говори. Что узнала? — спросил он, оглянувшись и резким жестом показав, чтобы она двигалась за ним - в глубь тени.

Цзинь Хуа молча пошла за учителем, стараясь идти в полшага позади, как её учили. Каменные плиты под ногами были влажными, прохладный мох цеплялся за тонкие подошвы туфель. Ночь будто сгустилась, обволакивая их в плотный кокон из теней, и от этого её тревога только росла. Она незаметно сжала руки в кулаки - ногти впивались в кожу, как будто это могло удержать внутри горькое чувство: предчувствие, что не всё пойдёт так, как задумано.

В такие моменты её всегда тянуло назад - туда, где всё началось. В ту злополучную весну, когда мать повесилась в бамбуковой роще за семейной усадьбой. Говорили, она тихо пела, затягивая шёлковый пояс на шее. Отец тогда уже был другим человеком - его сердце давно унесли молоденькие наложницы, пряча за тонкими веерами свои фальшивые улыбки. А когда пришёл приказ: обвинение в ереси, в чтении запрещённых трактатов, в заговоре против династии - никто не удивился, даже слуги. Его имя вычеркнули из родословной, дом опечатали, Цзинь осталась на улице - голодная, маленькая, сжимая в руке рассыпавшийся амулет с вышивкой журавля, который когда-то мать прятала в шкатулке с нефритовой застёжкой.

Тогда её нашёл Ян Ши. Он не был добр - но он дал ей еду. Дал крышу. Не сразу, конечно. Сначала держал её в заброшенном флигеле, как бездомную кошку, подбрасывая остатки варёного риса, наблюдая, выживет ли. Сидел у окна, всегда полуповернувшись, словно спиной к миру, и курил - дешёвый, резкий табак в тонких бамбуковых трубках. Этот запах врезался ей в память - смесь дыма, сандала и едва заметной горечи полыни. Иногда, когда думал, что она спит, он тихо звал другую — "Чжисяо" — имя, которое больше никогда не звучало при свете дня.

Чжисяо. Женщина, которую убили из-за неё. Когда клан Тяньцзинь узнал о девчонке, которую Ши подобрал на улице, они не предупредили. Они пришли ночью - молча, быстро. Они нашли Чжисяо первой. Подвесили за ноги на высоком дереве в их саду - там, где весной цвели вишни. А потом пришли за Цзинь. Били долго, не из ненависти - из необходимости. Проверяли, сломается ли. Она не сломалась. Даже когда из-под ног выдернули табурет и оставили висеть за запястья на холодных железных крюках.

Когда Ши её отвязал, он сказал только: - Глупая. Если бы ты говорила, где я тебя прятал - было бы легче.

Но она не сказала. С тех пор он стал её учителем. Своего рода тюремщиком. И, возможно, единственным, кто когда-либо хотел, чтобы она выжила.

– Ты слишком сильно сжимаешь руки, — хрипло бросил Ши, не оборачиваясь, когда они свернули на заброшенную тропу, где свет фонарей уже не доставал.

– Старые привычки, учитель, — ответила она, отпуская пальцы.

Он остановился, опёршись на ножны меча — так он всегда стоял, когда собирался сказать что-то важное.

– Ну? — он глянул на неё сквозь полуприкрытые веки. – Говори. Что сделала?

– Всё, как ты велел, — начала она, скрестив руки в рукавах. – Я подбросила письма. Фальшивые, как мы подготовили - с поддельной печатью семьи Ли. Продала Му Жань несколько ядов нашего клана - те, что нельзя обнаружить в теле после трёх дней, даже если придёт императорский лекарь. Всё сделано от имени Ли Чжэньгуя. Когда Му Жань - умерла, в своей комнате. Все обвинили семью Ли.

Ши слегка кивнул. Его губы дёрнулись в подобии улыбки, но в голосе сквозила усталость, будто вся эта игра давно его тяготила.

– Ха. Молодец, девчонка. Пошумела изнутри, как надо. Ещё одно дело - и, может, ты заслужишь право наконец умереть спокойно.

Он снова зажёг трубку, пуская в ночной воздух горьковатый дым. Помолчал. Затем, не глядя на неё.

– Осталось последнее задание, в этом доме. Убей Ли Юньшань.

Цзинь на миг двинулась. Сердце сжалось, но лицо осталось неподвижным. Ши не любил пауз. Он слышал их.

– Девчонку? — медленно уточнила она, как будто не знала, о ком речь.

– Не девчонку, — бросил он, щурясь. – Цель. Никогда не путай. Её отец должен потерять всё. Его репутацию мы раздавили. Осталась дочь. Без неё Ли Чжэньгуй - пустая оболочка.

Цзинь опустила глаза. Вспомнила, как Юньшань смеётся, угощает её персиками, ворует с кухни сладкий рис, как доверчиво берёт её за руку, рассказывая детские секреты. Как смотрит на неё, как на единственного настоящего друга.

– Не привязывайся, — резко сказал Ши, угадав её молчание. – Ты знаешь, что бывает, когда ты привязываешься. Или напомнить?

Он ткнул трубкой в её сторону, оставляя в воздухе едва уловимый след дыма.

– Я помню, учитель, — тихо сказала она, и впервые в голосе её дрогнула едва слышная трещина.

Цзинь Хуа снова, с выверенной точностью, опустилась на одно колено. Её движения были безупречны, словно их оттачивали десятками повторений до того, как в пальцах исчезает дрожь, а в теле - лишнее. Она выпрямила руки перед собой, сжала правую ладонь в кулак, а левую мягко накрыла сверху, оставляя большие пальцы прямыми, словно замыкая круг.

Ян Ши, стоявший в полушаге, одобрительно кивнул, не спеша. Он всегда считал, что спешка - удел тех, кто хочет умереть раньше срока. Его жесты были сухими, но точными. Он поднял ладонь и, с усилием протирал лицо, будто хотел стереть с кожи тяжесть прожитых лет, задержался пальцами у переносицы, а потом протянул ей платок. Внутри что-то перекатилось - лёгкое, почти неощутимое. Цзинь осторожно взяла свёрток, чувствуя, как грубая ткань впивается в кончики пальцев. Развернула. На середине платка покоилась тёмно-зелёная таблетка, матовая, с чуть шероховатой поверхностью, из которой, казалось, исходил запах горечи и запоздалой смерти.

Она узнала её сразу. "Бай Жуань" - медленный яд. Тот, что разрушает тело изнутри три долгих дня, выжигая сердце, дробя кости изнутри. Ужасен тем, что до последнего человек остаётся в сознании. А потом - тихо умирает, как затухающий уголь в опрокинутой жаровне. Это был один из ядов, который Ян Ши использовал, когда хотел держать кого-то на цепи.

Он слегка усмехнулся, заметив, как напряглись её пальцы.

– Пей, — хрипло сказал он, ткнув в таблетку двумя костлявыми пальцами. – После того, как убьёшь Ли Юньшань, я дам тебе противоядие. В этот раз без уловок, Цзинь.

Цзинь Хуа холодно взглянула на него снизу вверх. Её губы скользнули в привычную, едва заметную усмешку - ту, что Ши называл "улыбкой бессмысленной гордости".

– Ты, как всегда, щедр, учитель, — в её голосе сквозила едкая, почти лениво сыгранная ирония. – Медленный яд. Любишь ты оставлять время на раздумья, даже когда уже, казалось бы, всё решено.

Она играла с платком в пальцах, будто размышляла. На самом деле - нет. Она знала, что проглотит таблетку. Как и всегда. У неё не было другого пути. Ши вёл её по дороге, где повороты закончились много лет назад, когда он отвязал её от крюков, оставив жить - наперекор клану, наперекор правилам.

Она бросила таблетку в рот, запивая её слюной, с привычной, почти безразличной гримасой. Вкус был горький, как перегоревший чай.

***
Утро, 1476 год, год правления императора Чэнхуа.

Юньшань сидела за резным письменным столом из чёрного сандала, уставившись в тусклый отблеск свечи, что догорала в фарфоровом подсвечнике. Её тонкие пальцы поджаты в кулак, а щека безвольно опиралась на костяшки. Веки наливались тяжестью, словно их смочили рисовым клейстером. Ноги давно затекли под подолом шёлкового цюнь, но пошевелиться было всё равно что нарушить некий запрет, не озвученный, но остро ощутимый — как холодок над шеей перед ударом веером.

На лакированной доске лежали узкие листы тонкой бумаги сюаньчжи, испещрённые аккуратным, но живым каллиграфическим почерком. Она уже третий раз переписывала «Сто строф о весеннем дожде» Цзя Дао, стихи, которые терпеть не могла в прошлой жизни, и возненавидела ещё больше теперь.

Вторая жизнь, второй раз — и всё те же строки о зыбкости, о скромности, о долге. Какое изящество у мужчин было в слепоте к женской ярости.

На другом конце зала, где свет падал мягче, вырисовывая из теней очертания ширм с журавлями, за главным столом сидела мадам Су — высокая, прямоспинная, в утреннем халате цвета нефрита с вышивкой пионов. Она что-то резко объясняла отцу, её руки двигались остро, как рысь, прижатая к земле перед прыжком. Лицо матери было каменным, как статуя богини Мацу на причале в Гуанчжоу, но голос — сталь, нагретая докрасна.

– Мы теряем лицо, Чжэньгуй. После этого позора с семьёй Лин ни один торговый дом на Юго-Восточной дороге даже не поднимет веки в нашем направлении. Му Жань умерла, свадьба развалена, слухи грызут нас, как голодные крысы.

Отец — Ли Чжэньгуй — моргал часто, как всегда, когда чувствовал, что теряет почву. Его мягкое лицо, с редкой бородкой в тончайшую кисть, побледнело, как рисовая лепёшка. Он был добр, слаб и смертельно боялся гнева супруги. Он сидел, неловко перебирая чётки, которые носил больше из суеверия, чем из благочестия.

Юньшань слушала краем уха. Нет, всем ухом. В прошлой жизни в этот момент она бы боролась с тошнотой от бессилия. Сейчас — это был театр, в котором она знала все реплики. Она знала, во что вложится купец Фан из Сучжоу, какие дороги перережет наводнение осенью, где взлетит цена на лён. Она знала, что в следующем году начнётся оползень в уезде Цзянъин, и торговая дорога вдоль западной реки обрушится. Знала, как имя Лин Яня скоро всплывёт в контрабандном деле с серебром — и тогда даже воспоминание о её связи с ним станет пятном.

Юньшань чуть приподняла голову. Бледная, но дерзкая, с глазами, будто вырезанными из обсидиана. Их блеск не был от усталости. Он был от внутреннего огня.

– Мама. — Её голос был низким, чуть хрипловатым от недосыпа, но ясным, как звон нефритовой подвески. – Если вы хотите поднять репутацию, купите торговые точки в уезде Пинъян и у старого моста в Ланьси. Там к зиме развернут новый рынок — князь Лу приказал перестроить пристань. Ещё поднимется спрос на шёлк в округе Хуэйчжоу, туда лучше направить караван со следующей партии.

В комнате повисла тишина. Мадам Су обернулась, будто пощёчина ударила не по щеке, а по воздуху.

– Пингъян? Ланьси?.. — Голос матери был осторожен, но в нём уже скользнуло что-то тревожное. – С каких пор ты знаешь такие вещи, Юньшань?

– Вы же сами учили меня слушать и не забывать, — с мягкой, почти ленивой усмешкой ответила она, опустив взгляд на кисточку. – Я просто начала это делать всерьёз.

Мадам Су посмотрела на неё долгим взглядом. Что-то в дочери изменилось. Неуловимо, но ощутимо — будто цветок, что распустился в тени, вдруг начал источать пряный аромат. Юньшань была всё так же саркастична, язвительна, умна до дерзости — но в ней появилось ещё нечто. Вес. Тишина.

Отец кашлянул, как всегда в моменты, когда не знал, стоит ли говорить.

– Это... не лишено смысла. Я слышал, князь Лу действительно...

Мадам Су подняла руку — неспешно, будто смахивала невидимую пылинку с воздуха. Но в этом легком движении скрывался приказ. Ли Чжэньгуй, и без того говоривший с робкой неуверенностью, сразу смолк. Он сжался в плечах и, стараясь не смотреть ни на дочь, ни на супругу, аккуратно пододвинулся к чайнику. Тот был пузатым, из тёмно-зелёного юньнаньского нефрита, с изображением пяти летящих журавлей, и стоял на подставке из резного палисандра. Осторожно, двумя руками, он взял чайник, наклонил его — и янтарная струя чая, дымящаяся с тонким запахом жасмина и жареного риса, зазвучала в тишине зала.

Он налил в чашу мадам Су — любимую фарфоровую гунфу-бэй с рисунком павлинов, и передвинул её к краю стола с тем трепетом, с каким придворные ставят блюда перед императрицей.

Юньшань, не поднимая головы, усмехнулась краем губ. Так мягко, так тонко, что это была не улыбка — а скорее констатация. Мать снова подчинила пространство. Отец — снова рассыпался в пылинки. Всё шло по кругу. Или почти всё. Она перевела взгляд обратно на бумаги. Чернила ещё не высохли на последней строке — "Весенний дождь не спешит..." — но Юньшань уже не думала о стихах. Всё её внимание было сосредоточено на приближающемся сражении — не из стали, а из слов.

Мадам Су пригубила чай и, не отрывая взгляда от дочери, заговорила.

– В Ланьси слишком много бедняков и разбойных людей. Там нет ни управляемости, ни порядка. Прошлым летом на том мосту ограбили чиновника из Синьчэна средь бела дня. А в Пинъяне — грязь, туман и плесень на каждом камне. Наше имя, Юньшань, слишком дорого, чтобы бросать его в такие места, как старый башмак.

Голос её был чёток, выверен, словно стихотворение из Книги песен — каждая интонация, каждое ударение играло свою роль. Она была хозяйкой в этом доме, не по праву брака, а по праву ума. Торговый дом Су в своё время конкурировал с самими Чэнь из Шаосина, и её слово вёл за собой караваны, словно флаг на ветру.

Юньшань медленно отложила кисть. Осторожно, почти лениво. Она не смотрела на мать сразу — сначала коснулась пальцами уголка бумаги, будто поправляя воображаемую складку. Потом — подняла голову.

– Эти места, мама, грязные, бедные и опасные… — она растянула слова, словно пробуя их на вкус, – …пока туда не приходит золото. Пока не приходим мы.

Пауза. Ни один служка не шелохнулся. Даже лёгкий ветер с веранды стих, будто дом затаил дыхание.

– Вы сказали, чиновника ограбили в Ланьси? Именно. Потому что туда пока не дошёл надзор. Но в прошлом месяце туда назначили нового чжисянь — Чжао Сяофэя, сына известного монаха из Фэнъян. Он будет поднимать престиж. Уже начата перестройка моста — и, как я слышала, князь Лу лично распорядился усилить патрули у пристани.

Она не лгала. Всё это ещё не случилось — но случится.

– А в Пинъяне… — Юньшань прищурилась, подперев щеку кулаком, – …вы ведь не знали, что в следующем лунном месяце туда должны прийти строители из Ханчжоу. Они будут расширять чайный рынок. И знающие купцы уже начали прикупать склады на побережье. Мы можем быть первыми. Или последними.

Мадам Су поставила чашу. Осторожно, как ставят иглу на шёлк, чтобы не повредить ткань.

– Откуда ты это знаешь?

Юньшань вытянулась, как кошка после сна. Легко, беззаботно, словно всё это не имело значения. Хотя внутри пульсировал жар: сказать слишком много — и она выгорит, как бумага на жаровне.

– Я просто читаю между строк.

Мадам Су молчала. Но взгляд её был теперь новым — в нём не было ни раздражения, ни привычного укора. Только изучение. Внимательное. Словно перед ней не дочь, а редкая шахматная фигура, чьё поведение надо просчитать до конца партии.

– Если ты ошибаешься… — начала она, но Юньшань прервала её, не поднимая голос.

– Тогда я перепишу «Сто строф о весеннем дожде» ещё десять раз. Без ропота. И вы можете вычеркнуть меня из дел навсегда.

Отец тихо сглотнул и посмотрел на жену. Мадам Су подняла чашу и снова отпила. С минуту она просто молчала. Потом, наконец, кивнула.

– Хорошо. Мы вложим одну караванную партию в Пинъян. И пошлём смотрителя в Ланьси. Одну попытку, Юньшань. Ни больше, ни меньше.

Ли Чжэньгуй расплылся в улыбке — широкой, почти детской. Его лицо, обычно скрывающееся за напускной степенностью и мягкой бородкой, вдруг расцвело, словно абрикос в феврале. Он с шумом встал, отбросив назад длинные полы шёлкового чжаньи — халата из серо-голубого ляньчоуна с вышитыми иероглифами «долголетие» и «спокойствие».

Подойдя к дочери, он несмело протянул руки, будто хотел её обнять, но в последний момент решил иначе — положил ладонь ей на плечо, осторожно, как ставят чашу на качающийся стол.

– Наша Юньшань… — голос его дрогнул, – ты очень изменилась. Я заметил это… уже давно. Ты по-другому смотришь, по-другому слушаешь. Но сейчас… Сейчас я понял это окончательно.

Юньшань подняла на него глаза. В них мелькнула мягкость, которую она сама себе редко позволяла. Тонкая. Мимолётная. Но настоящая.

– Я всё та же, отец, — сказала она, лукаво приподняв бровь. – Просто мне больше не хочется тратить время на глупости.

– «И на брак с человеком, у которого в голове пусто, как в засушенной тыкве,» — добавила она про себя. В памяти, как укус змеи, всплыл Лин Янь — с его вечной самоуверенностью, праздными речами и ядом под словами. В той жизни она прожила рядом с ним меньше года. И каждый из этих месяцев был по-своему пыткой.

Тем временем мадам Су снова взяла свиток с росписями торговых точек. Она молчала, но взгляд её скользил по пергаменту — цепкий, прицельный, как у охотницы. Её лицо оставалось непроницаемым, но в глубине глаз теплился едва заметный огонёк: интерес. Дочь её заинтриговала. А мадам Су не терпела скуки даже больше, чем убытков.

– Значит, Пинъян… — проговорила она, снова взглянув на Юньшань. – И Ланьси. Хорошо. Мы начнём с каравана чая. Я дам указания Лао Янцю — пусть отправит людей осмотреть склады.

Юньшань кивнула, а потом вдруг, будто невзначай, добавила.

– Только не посылайте туда старика Ло. У него вторая жена как раз из тех мест. Он станет договариваться не с теми. Лучше пошлите Шу Фэна, он тоньше и не распускает язык. А его племянник недавно вернулся оттуда — будет знать обстановку.

Мадам Су прищурилась.

– Откуда ты знаешь такие вещи?

Юньшань, с привычной ленцой, подперла подбородок кулаком и пожала плечами.

В комнате повисла тишина, тяжелая, как затянутое тучами утреннее небо. Словно невидимая нить натянулась между Юньшань и её матерью, и, чем дольше молчание длилось, тем явственнее становилось: мадам Су что-то заподозрила. Её взгляд — острый, как шёлковая игла с тройным ушком — впивался в дочь, пробирая под кожу.

– Ты... — начала было мадам Су, но не успела закончить.

Раздался стук в дверь — торопливый, неровный. Затем, с лёгким скрипом, будто ветром сорвало, дверь отворилась слишком резко — и ударилась о стену. В комнату, опережая себя саму, вбежала Хунся.

Хунся — старая нянька, та, что ещё укачивала Юньшань в яшмовой колыбели, сама носившая когда-то в молодости лакированные шпильки и знатные уцзи, а теперь сгорбленная, но всё такая же лояльная и тревожная. В руках у неё был свиток, перевязанный красной шелковой нитью. Бумага плотная, желтоватая, и по тому, как она блестела при свете, было ясно — свиток не беден. Но взгляд Хунси был не к содержанию, а к печати. На алой сургучной капле, словно жало змеи, холодно поблёскивал герб семьи Лин — три дракона в круге огня.

– Передали стражники... — пробормотала Хунся, делая книксен. – Они сказали, это лично от старшего господина Линя... от Лин Чэнъюя. Просили доставить без задержек.

Она подала свиток в руки господина Ли Чжэньгуя. Он, будто по привычке, взглянул сначала на жену — и лишь после её еле уловимого кивка аккуратно развязал шелковую нить. Бумага зашелестела, как сухие листья осенью.

Он читал, губы его едва двигались, глаза расширялись на строчку за строчкой. Когда он дошёл до конца, посмотрел на жену с удивлением, почти с испугом.

– Лин Чэнъюй… — вымолвил он, – приглашает нас в своё поместье. Пишет, в честь его шестидесятилетия… и в честь его повышения. Он стал инспектором провинциального округа.

Юньшань медленно откинулась назад, позволив себе тонкую, опасную усмешку. Губы изогнулись, как лезвие ятагана.

– Как мило с его стороны. Ещё не прошло и двух месяцев с тех пор, как их дом обвинял нас в продаже ядовитых трав без разрешения Управления медицины. А теперь он хочет, чтобы мы пили его чай и восхищались его новой должностью?

– Он... пишет, что инцидент был недоразумением… — продолжил отец, но замолк под ледяным взглядом жены.

– Недоразумением? — вскинулась мадам Су, скрестив руки на груди. – После того, как наш главный поставщик в Сучжоу был обыскан, а четверо слуг Ли арестованы? Это было «недоразумение»? Пусть теперь своё «недоразумение» кладёт на алтарь и молится, чтобы Будда не отвернулся от его рода окончательно.

Хунся резко опустилась на колени, словно камень, падший в тихий пруд, вызвав резонанс в комнате. Её плечи подрагивали, а голова склонилась так низко, что густые седые волосы едва касались пола. Внезапный жест приковал внимание всех присутствующих.

Юньшань приподняла бровь — в её взгляде мелькнула ирония, будто кукловод, наблюдающий, как марионетка внезапно решила взять инициативу в руки. Она не проронила ни слова, позволяя другим вести разговор. Её поза была безупречно невозмутимой — идеальный фасад, с которым она привыкла играть весь свой век. Отец, Ли Чжэньгуй, не мог оставаться в стороне от подобного драматизма. Его длинные пальцы мягко помахали в воздухе, словно дирижёр, призывающий оркестр к тишине и вниманию.

– Встань, Хунся, — сказал он с тёплой улыбкой, которая быстро смягчала её тревогу. – Встань, и расскажи нам, что тебе известно.

Старая нянька поднялась, немного покачиваясь на ногах, но лицо её было решительным, как у воина перед битвой. Она взглянула на Юньшань, и в её глазах сверкнула тревога.

– Госпожа… — голос Хунси дрогнул, – стражники сообщили, что если семья Ли не явится на приглашение Лин Чэнъюя, то это будет воспринято как великое оскорбление для дома Лин. Не только для него лично, но и для всего их рода.

Она сделала паузу, словно выбирая слова, чтобы они не были слишком резкими, но и не потеряли вес.

– А ещё сказали… что дом Ли не должен забывать, кто является их крупнейшим покупателем шёлка. Имея это в виду, советовали нам быть осторожнее и помнить об уважении и выгоде, если, конечно, не желаем впасть в немилость.

Мадам Су стиснула губы. Её строгие черты на миг смягчились, но в глазах оставалась сталь.

– Вот так, — сказала она.

Мадам Су покачала головой, но уступила.

– Хорошо, — произнесла она, – мы отправим подарок, но встречу… обсудим позже.

Взгляд Юньшань скользнул к окну, за которым ярко светило утреннее солнце. Она вспомнила холодные коридоры родового дома Лин, тени и шёпоты, её прежнюю жизнь, полную боли и предательства. Но теперь она была другим человеком. Возрождённой. И у неё была возможность переписать судьбу.

В это время в столице — в самом сердце разлагающегося порядка, где воняли реки, как гнойники, а улицы становились всё более похожими на военный лагерь после поражения — Цао Жэнь осторожно раздвинул дверь трактира «Северный Лотос», припав к ней всем телом, будто за ней прятался дух, которому он боялся взглянуть в лицо.

Холодный ветер вонзился в лицо, но больше всего чувствовался запах — не снега, нет… Над городом падал пепел. Он кружился в воздухе медленно, как тени павших. Это был пепел сожжённых тел — умерших от холеры, от голода, от меча, от тишины. У города не осталось сил хоронить мёртвых — и теперь мёртвые возвращались небесным пеплом.

Цао Жэнь вгляделся в улицу сквозь дымку. Несколько человек — женщины, старики, калеки — столпились под навесом из рисовой соломы. Там раздавали еду. Каша из сорго, растянутая на воде. Один мужчина в выцветшей тёмно-синей одежде, с красной лентой над рукавом — знак нанятого раздатчика — отвернулся, чтобы отогнать бродячую собаку. В этот миг — как голодные вороны на мертвечину — люди кинулись вперёд. Миска выскользнула из рук женщины, перевернулась, пища упала в грязь. Но никто не остановился. Люди опускались на колени, руками месили в жижу рис, ели прямо с земли, слизывая остатки с пальцев.

Цао Жэнь с отвращением сморщил нос, прикрыл дверь и, стряхивая пепел с рукавов, прошёл к столику в дальнем углу трактира. В помещении пахло кислым вином и прелым деревом. На сцене, покачивая бёдрами, танцевали две девушки в алых шелковых юбках — пухлые, неповоротливые, с грубой румянью на щеках. Музыка — трещащая флейта и слабый удар по цине — почти терялась в их тяжёлых шагах.

За столом уже сидели двое. Сян Хэнъюань — генерал с медной пряжкой на поясе, в тяжёлых сапогах, измазанных глиной. Его лицо покрывала сеть морщин, но не старости — а ярости, накопленной за годы службы. Он пил крепкое вино прямо из фарфоровой пиалы и время от времени шмыгал носом, как человек, привыкший к полевым условиям, а не к столичным трапезам.

Рядом, поджав ноги на лавке, сидел Чжао Жуи — монах, высокий, полностью выбритый череп, на пальцах — три серебряных кольца с нефритом. Его глаза всегда бегали. Он не отрывал взгляда от кошелька, что лежал у локтя, и каждый раз поправлял его ближе к себе, будто кто-то собирался украсть.

Цао уселся, шумно втянув воздух, и хлопнул ладонью по столу.

– Вонючий дым... Ни еды нормальной, ни людей. Улицы — как скотомойня, — процедил он, и вытер рот тыльной стороной рукава. – Если бы император знал, сколько его подданных жрут из грязи...

Сян хмыкнул, не отрываясь от своей пиалы.

– Императору до них нет дела. А у нас есть дела поважнее. — Он бросил взгляд в сторону сцены. – Ты всё сделал?

Чжао Жуи, не отрывая взгляда от кошелька, приподнял тонкую, точно выщипанную бровь. Его пальцы — длинные, с пожелтевшими ногтями и тремя массивными кольцами с тусклым нефритом — чуть дрогнули, когда Цао Жэнь, с ленцой, словно демонстрируя богатство, вытащил из-за пояса увесистый деревянный футляр с серебряными уголками.

– Ну-с, — прошипел Чжао, наклоняясь, будто змея к теплу костра. – Это что же… Неужто та самая?

Цао щёлкнул замком — и на тёмно-фиолетовом бархате показалась печать. Тяжёлая, выгравированная с особым тщанием: стилизованная хризантема в центре, по краям иероглифы рода Ин, вырезанные в старом стиле мин. Камень — белый нефрит, мутный, как молоко, но с лёгким голубым отблеском. Печать пахла ладаном — не свежим, а тем тёплым, въевшимся в века, каким пропитываются сундуки и покойницкие.

– Она отдала её мне сама, — с усмешкой процедил Цао, утирая пальцы платком. – Ин Лань. Глупая пташка. Думала, что я увезу её в Ханчжоу. Ха. Я просто взял, что мог. А у этой семейки ещё много, что можно взять...

Сян Хэнъюань хмыкнул, сдвинув брови и шумно хлебнув вина. Его жесткий, грубый голос загремел, будто камень по железу.

– Уж если ты нацепил шёлк, Цао, не значит, что стал благороднее. Ты гниль, только в лакированной чаше.

– Да ты сам, как мясо без соли, Сян, — не остался в долгу Цао, кивая на грязные сапоги генерала. – Вечно из деревни — в казарму, из казармы — в кровать. Уж не заныл ли ты вдруг по справедливости?

Генерал хотел что-то рявкнуть, но Чжао, неожиданно быстро для своего ленивого облика, хлопнул ладонью по столу. Его рука оставила жирный след на столешнице, и лицо его стало вдруг омерзительно серьёзным.

– Тише вы оба. Не тут и не так.

Он перевёл взгляд на печать.

– С этой штукой можно вскрыть счета семьи Ин. У них же лавки в трёх провинциях, и склады на юге. Если действовать через гонцов, не в лоб — можно за месяц вывезти пару ящиков серебра. И никто даже не поймёт, откуда дыра.

Цао откинулся на лавку, крошки с его рукава посыпались на пол.

– Главное, чтобы не сунулся туда Лин.

Сян выругался сквозь зубы.

– Лин Чэнъюй — крыса. Он и при Шан Мо вилял хвостом. А потом, как только запахло жареным — откусил ему голову.

– Ха, — усмехнулся Чжао, – как там говорили? Генерал Шан продался клану Дулу? Угу. Только вот Дулу в то время были в трауре. Они даже коней не седлали — а он, якобы, вёл с ними переговоры. Всё это была подстава. Я сам видел бумаги. А кто их писал? Один из писцов Лина. Юный да честолюбивый. Ну-ну.

Цао мрачно поджал губы.

– Я тогда был в Лянчжоу. Видел, как жгли дом Шан Мо. Всю семью — до младенцев. А один мальчишка, лет десяти, вылез из-под пола. Его копьём — в живот. Так, между делом. За чистоту дворцовой политики, понимаешь.

Сян тихо, почти ласково сказал.

– Я служил под Шаном. Он был скверный человек. Но не предатель. А Лин — наоборот. Словно резаный шёлк снаружи, а внутри — плесень. Знаешь, кто ещё хуже?

– Его сын, — сказал Чжао и плюнул под лавку. – Лин Ян. Мальчишка без рода, без ума, но с десятью конкубинами. Вечно в нефритовом халате. Раздал дюжину чинов старшим принцам. Чего стоит одно его письмо, написанное рукой поэта, но смыслом — ослиным навозом. Дурь и вода.

Цао поднял бокал, вино было кислым, почти как уксус, но он выпил до дна. Поднялся лёгкий звон — где-то на сцене снова заиграла флейта. Девицы в алом, с сальными волосами и искусственными улыбками, пели нестройно, сбиваясь. За дверью раздался вой — собаки дрались за кость.

– Ладно, — Цао провёл пальцем по краю печати. – Сначала — магазины Инов. Потом — фабрики. А потом, когда Лин Чэнъюй будет смотреть в другую сторону… мы покажем ему, каково это — жить с ножом под печенью.

Пение, прежде фальшивое и глухое, внезапно изменилось — словно кто-то перерезал не только струну цине, но и невидимую нить между сценой и залом. Один из голосов, тонкий и чуть вибрирующий, зазвучал над толпой, как серебряный нож по глиняному горшку. Глаза мужчин за столом обратились к сцене — и к танцовщице, что, покачивая бедрами, приблизилась, опускаясь почти на цыпочки.

Она двигалась не как пьяная девка из борделя, но как зверь в тонком шелковом обличии. Цао Жэнь, уже собиравшийся сказать что-то непристойное, вдруг прищурился. На миг он заметил, как полы юбки дрогнули — не от танца, а от уверенного движения руки. И в следующий миг — шёлк распахнулся, блеснул холодный металл, и лезвие, узкое и полированное, как у цзянь, уже лежало у его горла.

– Тихо, — прошептала девушка, точнее — тот, кто только что был девушкой.

Цао замер. Его губы дрожали, но не от страха — от злости. На щеках выступили тени: привычка к лицемерной улыбке вдруг дала сбой, и настоящее лицо чиновника проявилось — мерзкое, искажённое, звериное. Сян Хэнъюань вскочил, вино расплескалось, сапог грохнул о пол. Рука потянулась к поясу, где висел нож с латунной рукоятью — но не успела. Дверь трактира с грохотом распахнулась, будто выбитая пинком. Ледяной ветер ворвался в помещение, погасив две ближайшие лампы. На пороге стоял юноша в нефритовом халате, с лицом белым, как фарфор, и глазами, в которых мерцал холод, не имеющий отношения к сезону.

Лин Янь. Он не вошёл — он вплыл, как человек, чья власть не требует подтверждений. За его плечами стояли двое — в дорожных плащах, лицо одного было закрыто вуалью, а второй держал ларец в руках, обитый чёрным лаком. Но взгляды были прикованы к самому Лину.

– Убери руку, Ци, — спокойно произнёс он, и голос его был ровен, как лёд на пруду в первый мороз.

Танцовщица — нет, переодетый телохранитель в женском одеянии — по имени Ци, слегка отодвинул клинок от шеи Цао, но не убрал. Лезвие всё ещё отражало дрожащие огни трактира. Лин Янь прошёл внутрь, осматривая троицу за столом.

– Генерал Сян. Монах Чжао. И ты, Цао Жэнь... — Он чуть наклонил голову, как перед мертвецом. – Вы обсуждали политику за обедом? Или предательство?

Цао попытался говорить, но рот пересох. Он сглотнул, хрипло.

– Лин Янь... мальчишка... ты... не смеешь...

– Не смею? — Лин поднял бровь. – Я — сын Лин Чэнъюя. Старший сын. А ты — трусливый пёс, который крал у мёртвых.

Он подошёл к столику, жестом велел Цзюню — второму переодетому слуге — обыскать Цао. Тот молча, ловко, как вор в храме, расстегнул подол и вытащил футляр с серебряными углами. Печать Инов блеснула в свете лампы.

– Вот она, — Лин взял её двумя пальцами. – Ин Лань отдала её не тебе, Цао. Я просил её подыграть. Думаешь, ты обманул её? Нет. Она знала, что умрёт, но предпочла, чтобы с ней умерла и твоя уверенность.

Генерал Сян всё это время стоял, не двигаясь. Его пальцы дрожали не от страха, а от гнева, словно он сдерживал в себе крик. Потом он выдохнул.

– Значит, ловушка...

Лин Янь взял со стола простую фарфоровую чашу — та была треснута у ободка, винный глянец внутри мутнел, как старое зеркало. Кислое вино — янцзю, сваренное из прошлогоднего риса, с запахом, напоминавшим о тухлой вяленой редьке, — плескалось тяжело, лениво.

Он, не моргнув, вылил его прямо на руки Цао Жэня. Тот взвизгнул — не от боли, от унижения. Кислота въелась в складки его широких рукавов, поползла вниз — как будто само небо отметило его грязные пальцы. И в этот миг печать в пальцах Яня — тяжёлая, резная, с выгравированной эмблемой рода Ин — засияла в отблеске лампы. Как предвестие проклятия. Как метка, что перешла от одних рук к другим, с кровью.

Цао закашлялся. На его шее дрогнули вены. Он хотел что-то сказать, но вино попало на губы, и он зажмурился, зашипел. Даже его мерзкая улыбка — вечно липкая, как влажный шёлк, — теперь растворилась.

В это мгновение Цзюнь, до сих пор стоявший в полутени — будто простой слуга, но уже сбросивший маску "девушки", — выдвинулся вперёд. Его меч был тонким, как игла, с характерным изгибом, свойственным южным кузнецам из Фуцзяни. Он наставил его на двоих — на монаха и генерала. У монаха — Чжао Жуи — череп блестел, как смазанный маслом. По его выбритой голове скатилась капля пота. Она стекала медленно, как будто сама в оцепенении. На его длинном, поношенном ханьфу потекла тонкая струйка — не то пота, не то воды, не то — вина, пролитого Цао. Струйка впиталась в ткань и потекла по деревянному полу, сливаясь с пятном крови, где недавно умер чиновник.

Монах отступил на шаг, тяжело дыша, его цепкие пальцы всё ещё сжимали шёлковый мешочек с монетами на поясе. Он никогда не выпускал его — даже когда ел, даже когда спал. Деньги были для него богом — единственным, кому он действительно служил.

– Д-давайте... спокойно, — пролепетал он, языком облизнув губы. – Мы… мы все люди разумные…

– Ты — нет, — отрезал Цзюнь.

Генерал Сян Хэнъюань молчал. На его лице не было страха. Только усталость. Его ханьфу с высоким воротом и кожаными накладками казался чужим — как форма, надетая на чужое тело. Он сделал шаг, и половицы тихо заскрипели.

– Если вы пришли за правдой, то вы её не получите, — сказал он низким, хриплым голосом. – Ни ты, Лин Янь, ни твои псевдо-девицы. Всё, что ты ищешь, давно сгнило в земле. Вместе с Шан Мо.

Лин приблизился.

– Мой отец... был его другом. До последнего года. А потом — сверг. Скажи, генерал, зачем?

***

Юньшань аккуратно спустилась с повозки, придерживая двумя пальцами расшитый подол светло-голубого рукава. Вокруг мерно звенели цикады, медленно кружили золотые пылинки в лучах полуденного солнца. Воздух был сухой, будто его вычерпали из медного таза, и в ноздрях остался лёгкий привкус пыли и имбиря. Голова трещала, как фарфор под ударами молотка — звонко, мучительно, а в животе ощущался не столько голод, сколько раздражение, будто внутри поселились тысяча муравьёв и устроили пиршество на её органах.

Перед ней возвышалось поместье Лин — два крыла из красного дерева, крыши, изогнутые как вздох журавля, башенки в традиционном стиле южного Мин. Всё здесь кричало о богатстве, но Юньшань видела сквозь золочёные решётки — за ними змеилось лицемерие. И вот он, Лин Чэнъюй, стоит на пороге в тени резного навеса, с лицом, словно покрытым сахарной патокой, сладким, тянущимся, липким. Он улыбался им, будто они были дорогими гостями, а не людьми, которых совсем недавно обвинил в торговле ядами.

Цзинь Хуа вылезла из повозки следом — с грацией ястреба, ступая уверенно, даже когда под ногами качается ступень. На ней было тёмно-зелёное платье с вышивкой в виде листьев лотоса — подарок от Юньшань. Она оглянулась, прищурилась на Чэнъюя и, не сказав ни слова, качнула головой в сторону подруги.

– Ты как, голова всё ещё трещит? — пробормотала Цзинь Хуа, не глядя.

– У меня в голове целый Шаосинский оркестр. С бубнами. — Юньшань улыбнулась, но голос звучал язвительно.

Следом прибыла вторая повозка. Отец, Ли Чжэньгуй, выглянул наружу первым. Его широкое лицо покрывал пот, он держал за локоть свою жену, Мадам Су, хотя сам дрожал от её взгляда. Су была высока, даже сидя, и носила узкую тёмную юбку с драконами, вышитыми золотыми нитями. Её волосы были убраны в сложную причёску с нефритовыми шпильками, и каждый её шаг отдавался эхом в самом сердце Юньшань — эхом осуждения.

– Растрепалась, как курица после ливня, — пробурчала мать, заметив прядь, выбившуюся у дочери. – Что скажут Лины? Это не рынок, а праздник, девочка.

Юньшань не ответила, только слегка наклонила голову, как будто соглашаясь. Она уже привыкла к её упрёкам. В этой жизни ты меня не сломаешь, — пообещала она себе, скользя взглядом по идеально выложенному двору.

Позади подъехала третья повозка. Из неё выскочил младший брат Ли Вэй — в синем ханьфу, волосы собраны небрежно. На лице — самодовольная ухмылка, которую он тщательно отрабатывал перед бронзовым зеркалом. Он потянулся, раскинув руки, как павлин, и сказал.

– Вот это да! Так они всё-таки поднялись, эти Лины. Посмотри на это крыльцо, как у министра!

– Не как, а у, — поправил его сдержанный голос Ли Фэна, старшего брата, только что вышедшего следом. Фэн всегда был уравновешенным, будто жил под стеклянным колпаком. Его мундир был синий, с белыми пуговицами, — форма нового управления соляной монополии, где он недавно занял пост советника. Он кивнул Чэнъюю едва заметно, формально, как и положено на приёме.

Юньшань вновь взглянула на поместье. Резные ворота из тикового дерева возвышались, как зубцы на шлеме полководца. В воздухе пахло не только пылью, но и настоями благовоний — густыми, терпкими, с привкусом сандала и гвоздики. Этот запах она помнила хорошо: он был в зале, где её некогда венчали с Янем. Тогда — год назад, и целую жизнь назад — всё внутри неё было скованным, холодным. И всё же она тогда молчала. А теперь — нет.

Она шла медленно, будто не желая давать земле под собой удовольствия быть растоптанной. Пальцы по-прежнему придерживали рукав — жест, ставший привычкой с тех пор, как она научилась скрывать дрожь. Сбоку шагала Цзинь Хуа, настороженная, точно коршун, заметивший змею. Позади семенила Мадам Су, за нею тяжело переступал Ли Чжэньгуй, вытирая лоб платком, вышитым узором «пяти благ». Его лицо было красным, как плод личжи.

Лин Чэнъюй расправил руки, как актёр в театре, приветствующий толпу, и с медленной, намеренно размеренной улыбкой пошёл к ним. Его шаги были почти плавными, но за мягкостью чувствовалась угроза — змея тоже скользит красиво. Солнце било по его волосам, отражаясь от седины, как свет от закопчённого зеркала.

– Господин Ли, — растянул он, гнусавя чуть заметно, – какое счастье видеть вас в этот радостный день.

Он даже не потрудился взглянуть на женщин. Юньшань замерла, позволяя отцу выйти вперёд. Ли Чжэньгуй поклонился неловко, но искренне, прижав руки к животу.

– Господин Лин, с днём рождения и… поздравляю с повышением, — произнёс он, выдавливая из себя улыбку, будто в желудке у него закипел суп из упрёков жены. – Мы с семьёй рады быть приглашёнными. Ваша щедрость известна в провинции.

– Щедрость — лишь следствие долга, — усмехнулся Чэнъюй, но глаза его не смеялись. Он смотрел, будто подбирал слова из набора острых иголок. – А раз вы пришли, Ли-сяншэн, может, представите мне своих детей?

Не дожидаясь ответа, он перевёл взгляд на Фэна — прямого, выправленного, как резец по слоновой кости.

– Ты кажется Ли Фэн? Рад видеть. Но скажи, где же твоя жена и ребёнок? Мне доложили, ты стал отцом.

Фэн поклонился чуть, глядя прямо, но без вызывающей дерзости.

– Да, господин Лин. Мальчик родился три дня назад. Моя супруга слаба, ей нужно покой. Я решил, что ей будет лучше остаться дома.

– Ха! — хохотнул Чэнъюй резко, как ломающаяся трость. – Женщина родила, и это уже повод валяться? В моё время после родов жёны успевали ещё и гостей встречать к вечеру! Не расслабляй её, Ли.

– Я предпочёл бы, чтобы она восстановилась как следует, — холодно отозвался Фэн. – Слишком много женщин умирают, недолечившись.

Юньшань раздражённо закусила губу, скользя взглядом по внутреннему двору, где под парусиновыми навесами с золотыми кистями уже собрались десятки гостей. Шёлковые рукава мелькали, как лепестки магнолий в ветре, звенели смехи, перекликались ароматы: жасмин, уцзяо, сандал и запечённый с мёдом ямс. И всё это — пышная сцена, пёстрая, как чрево павлина, — было приготовлено, чтобы подчеркнуть унижение. Для него.

Юньшань глубоко вдохнула. Рука медленно скользнула вниз, приглаживая подол. Небесно-голубой рукав с вышивкой хризантем — подарок от старого мастера Цао из Чаншу, который ещё в прошлой жизни шил ей свадебное платье. Пальцы дрожали, но не от страха — от ярости, тщательно выверенной, как яд в чаше императора.

Она шагнула вперёд, оставив отца позади. Ветер чуть качнул её тонкий шёлковый пояс, на котором покоился нефритовый кулон с вырезанным иероглифом «清» — чистота. И как горько это звучало. Поклонилась. Медленно, грациозно, как её когда-то учила бабушка по линии Су. Склонилась, выпрямилась — взгляд острый, как клинок из кузни Лунцюаня.

– Господин Лин, — произнесла она с шелковистой вежливостью, в которой, однако, прятались занозы, – вы говорите, что женщины в наше время слабы, и это, несомненно, утомляет ваш слух.

За её спиной, чуть позади, Цзинь Хуа сделала лёгкое движение рукой — как ястреб, учуяв добычу. Ли Чжэньгуй дёрнулся, будто хотел вмешаться, но Мадам Су положила на его рукав пальцы — тонко, с нажимом.

– Вы говорите, — продолжала Юньшань, – что после рождения ребёнка женщина должна вставать, встречать гостей, накрывать стол, кланяться наложницам и тереть спину свекрови в бане. Это, разумеется, почтенно. В идеальном мире, где у мужчин тоже рождаются дети. Но, увы, пока это достаётся только нам.

Некоторые гости закашлялись. Кто-то хмыкнул. Несколько женщин прикрыли уста длинными рукавами.

– После свадьбы, — сказала она громче, – на женщину ложится не только супружеский долг. Она становится служанкой в доме мужа, невесткой, няней чужих детей, подругой для наложниц мужа, и при этом должна оставаться спокойной, красивой и благодарной.

Она остановилась. Глянула прямо в глаза Лин Чэнъюю. В его взгляде плескалась муть, как в воде после брошенного камня. Улыбка на губах его начала трескаться.

– Простите, господин, но я полагаю, что мужчины могли бы быть скромнее в своих требованиях. Особенно те, кто сам никогда не нёс того, о чём говорит.

В тишине звякнул чайник, где-то далеко скрипнули ворота. Лин Чэнъюй побелел. Его губы медленно приоткрылись, как створки раковины, обнажая ровные, но подозрительно сжатые зубы.

– Эта дерзость, — процедил он, – не подобает дочери уважаемого купца. Ты, видно, не поняла, что здесь — мой дом. Здесь ты гостья. Пока.

Он шагнул вперёд. За его спиной чуть подался вперёд управляющий, Юй Бао, в чёрном халате. Атмосфера звенела, как струна арфы, натянутая до предела.

Из полумрака задвора, откуда тянуло прохладой, вышел Сунь Чжэнянь — старший лекарь, известный своей прямотой и, что было куда опаснее, покровительством правящей фракции столичных реформаторов. Он шёл неспешно, опираясь на чёрное лакированное шэньи с красными швами. Лицо его было тонкое, сухое, с насмешливыми глазами. Он остановился у ступеней, сложил руки в приветственном жесте и проговорил, отчётливо, со вкусом.

– Слова этой молодой госпожи… разумны.

В толпе зашевелились. Некоторые — одобрительно, другие — с тревогой.

– Более того, — продолжил он, – император Чэнхуа совсем недавно велел столичному совету рассмотреть законы о послеродовом отпуске для женщин-наложниц при дворе. То, что мы слышали от господина Лина, звучит… как вызов духу времени.

Юньшань приоткрыла рот, будто хотела что-то сказать, но слова застряли в горле, словно ветка сливы, которую обвил иней. Глаза её встретились с глазами Сунь Чжэняня, и время, казалось, вдруг перестало течь. Он не сказал ни слова, не сделал ни одного резкого движения — просто стоял, сложив руки в рукавах своего чёрного с рубиновыми швами шэнъи, и улыбался.

Не холодно. Не надменно. А так, как улыбаются лишь те, кто однажды уже видел тебя настоящей — без шёлка, без поклона, без чужих фамилий на языке.

В этот миг где-то внизу живота прошёл тёплый ток, лёгкий, как дыхание весны, — боль, что терзала её весь день, исчезла. Будто кто-то переложил камень из сердца в воду, и он утонул без следа. А в груди… Там вспыхнули бабочки. Мягкие, как лепестки лотоса, и острые, как ножи для резки нефрита. Юньшань отвела взгляд — слишком резко, как будто боялась, что ещё секунда, и он увидит её всю. Всё, чего она не позволяла себе ни в этой, ни в прошлой жизни.

Она опустилась в поклоне, медленно, строго по форме — но в этом поклоне было что-то большее, чем просто почтение. Это был отказ — от прошлого, от страха, от боли. Это было "спасибо" — за то, что он пришёл. И "прости" — за всё, что он никогда не узнает.

Сунь Чжэнянь одобрительно кивнул — коротко, будто подтверждая: услышал. И не сказав ни слова, направился вглубь поместья Лин, оставляя за собой аромат каламуса и персика, — и вздымающийся гнев Лин Чэнъюя, как копоть после пожара.

Губы Чэнъюя дрогнули. Унижение, нанесённое перед толпой, было не просто оскорблением — оно стало пятном, жирным, заметным, и… нестерпимым. Но в свете авторитета Сунь Чжэняня, он не мог ударить. Не мог даже возразить. Он отшатнулся — точно чайник, сдвинутый с жаровни — и резко повернулся к другим гостям.

– Господин Тан, — глухо проронил он, делая шаг к седому старцу с лицом резного дерева, – я слышал, ваш внук успешно сдал экзамен в префектуре…

Она выпрямилась. Позади неё её мать — Мадам Су — осуждающе щёлкнула веером, но не сказала ни слова. Её взгляд — острый, как ивы на ветру, — скользнул по спине дочери, точно прикидывая, какую цену придётся заплатить за эту браваду. Отец, Ли Чжэньгуй, тихо вздохнул и начал поправлять рукав — признак смущения, знакомый каждому в семье.

Через час, Юньшань сидела прямо, как того требовали её воспитание, кровь и память. Столик, за которым она расположилась, был из красного дерева, отполированного до блеска, украшен резьбой с изображением павлинов и хризантем — тонкой работы мастера из Сучжоу. Он был рассчитан на двоих, и именно это Юньшань выбрала намеренно: ближе к стене, вдали от лукавых улыбок, праздной любознательности и, главное — от семьи Лин.

На другой стороне стола сидела Цзинь Хуа — её молчаливая спутница, единственный человек, кого Юньшань могла бы назвать подругой. Та нехотя жевала сладкие финики из серебряной чаши, брала их тонкими пальцами с длинными, почти мужскими ногтями, откидывала чёлку и бросала взгляд через плечо — быстрый, отстранённый. Сегодня в ней было что-то неуловимо чужое. Она говорила меньше обычного, а в её насмешках исчезла та привычная, тёплая язвительность, которая прежде сближала их.

Юньшань чувствовала: Цзинь что-то скрывала. Но спрашивать прямо значило признать тревогу, а признание слабости — не в её манере.

Зал, где проходило торжество, был высоким и светлым, украшенным гирляндами из атласных лент и бумажных фонарей с изображениями журавлей и морских драконов. Повод был достойный: день рождения Лин Чэнъюя, главы семейства Лин, и одновременно — его назначение инспектора провинциального округа при дворе императора Чэнхуа. Сам Лин сидел на почётном месте, под балдахином из голубого шелка, с видом сытым, благодушным, почти отеческим. Он принимал подарки — пергамент с надписями, шкатулки с женьшенем, фарфор и свитки с благословениями — будто это было его второе рождение. Рядом, словно тень, сидела его супруга Цзян — с лицом, на котором улыбка жила отдельно от глаз. Она напоминала Юньшань змеиный панцирь — красивый, но мёртвый.

Юньшань скользнула взглядом по залу. У дальних столов, ближе к ширмам, собрались девушки из семей Ван и Чжао. Она узнала их сразу: длинные рукава, жемчуг в косах, тихий смех, который сопровождал каждую сплетню, словно звон колокольчиков. Это они распространяли слухи в прошлом году, раздувая их с мастерством, которое могло бы послужить на войне. Их разговоры — словно огонь по сухому тростнику — однажды чуть не испепелили репутацию одной из её кузин.

С другой стороны зала, где сидели старшие — мужчины в тёмных одеяниях, седовласые, с тяжёлыми перстнями на пальцах — находилось место её родителей. Её мать, мадам Су, сохраняла лицо величественной ледяной статуи. Её гладкие волосы были уложены в высокую причёску, украшенную нефритовым гребнем, подарком императрицы. По левую руку от неё сидел её отец — Ли Чжэньгуй, он казался спокойным, но Юньшань знала: его брови были чуть сведены — значит, он что-то заметил.

Там же сидели сыновья Лина. Старший, Лин Янь — сдержанный, остроносый, с лицом, высеченным из холода. Она знала это лицо слишком хорошо. Знала, как искажалось оно ненавистью, как лгало, как молчало в самые важные моменты. Средний брат, Лин Чжунь, был разговорчив, мягок — но внутри пуст. Он говорил много, чтобы скрыть, что думал мало. Младший, Лин Бай, сидел ближе всех к ней. Его глаза снова и снова возвращались к Юньшань, полные восхищения, почти детской восторженности, как будто он видел в ней кого-то светлого и далёкого.

Юньшань прикусила губу, ощущая привкус металла, и вновь медленно обвела взглядом зал — будто в поисках слабого звена, трещины в идеально выстроенной мозаике лжи. В дальнем углу, на полшага в тени ширмы с изображением журавлей среди сосен, сидел Чжэнянь — молодой лекарь с прямой спиной, сдержанными жестами и вечно напряжённым лицом. Он что-то шептал своему наставнику, пожилому мужчине в тёмно-зелёном шёлке, усы которого были тщательно подстрижены по этикету столичных академиков. Между ними лежал свиток с анатомическими зарисовками — глаза старшего то и дело обращались к нему, но говорил в основном ученик.

Юньшань почти не слышала слов — но видела, как жестикулировал Чжэнянь, как скользили его пальцы по невидимой поверхности: почки, печень, пульс, как зеркало дыхания. Он был одним из немногих, кому она когда-либо доверяла — и всё же она знала, как ловко он соврёт, когда на карту будет поставлено чьё-то спасение. Или предательство.

Она закинула в рот финик — тот прилип к нёбу сладостью и плотью, как будто напоминая, что даже плоды могут быть обманчиво мягкими снаружи. Но едва она разжевала, за спиной раздался визгливый хохот, полный той беззлобной жестокости, что обычно принадлежала женщинам, родившимся с жемчугом в пелёнках и тенью прислуги у порога.

– Ну конечно, — донёсся голос, будто капелька уксуса на шелке. – Говорят, у Ли совсем плохо стало. Почти всё имущество в лавках, на рынке — даже ту шкатулку, что с нефритом продавали, я её у ювелира на Южной улице видела. Ах, как низко.

– Ты уверена? — вторила вторая, чуть более тягучим, ленивым голосом, словно ей было лень выговаривать слова. – Я слышала, мадам Су теперь сама рис делает по утрам. Представляешь? Говорят, даже отказалась от музыкантов на седьмой день рождения младшей племянницы. Ужас какой. Разве не говорили, что у них благородная кровь?

Финик с хрустом треснул в её пальцах — так, что сок выплеснулся, будто капля крови, на лакированное дерево стола. Пятна почти сразу потемнели. Цзинь Хуа развернулась первой. Её лицо оставалось непроницаемым, но подбородок приподнялся — будто для того, чтобы не испачкаться в ничтожности происходящего.

– Не стоит, — прошептала Юньшань, голосом, тихим, но таким напряжённым, что от него могли бы трескаться чаши. – Я сама.

Она повернулась — неспешно, с достоинством, с той безупречной грацией, что в прежней жизни вызывала восхищение на балах в летнем дворце. Теперь — вызывала тишину. Её рукав медленно скользнул по столешнице, шелестя, как шёлковая змея. Волосы, заколотые нефритовой шпилькой, слегка качнулись. Две девушки, сидевшие у ширмы, из семей Чжао и Ван, замерли. Обе были хороши собой — та, что из Чжао, с лицом, похожим на фарфоровый колокольчик, и вечно приподнятыми бровями; вторая — из рода Ван, с мягкими щеками, но глазами, острыми как иглы для вышивки.

Юньшань наклонилась к ним, в нескольких шагах, достаточно близко, чтобы слова вонзались, как ножи. Она не улыбалась. Улыбка — это щит. Сейчас ей нужен был меч.

– Госпожи, — произнесла она так вежливо, что даже лезвие в её голосе было обёрнуто в парчу. – Прекрасные леди из домов Чжао и Ван, как трогательно, что вы, между разговором о тканях и прислуге, находите время обсуждать мою семью. Уверена, ваши матушки гордились бы.

Она придвинулась ближе, не глядя на Цзинь, и чуть склонила голову — точно ласточка перед броском вниз.

– Но раз вы уж вспомнили мой дом... вспомните и то, что мой дед — Ма Шоубо — поднял стены академии Цзиньцзюнь, где ваши отцы когда-то тёрли скамьи. А ваш дядюшка, господин Чжао, в своё время лично просил у моего отца серебро, чтобы купить себе титул. Ах, простите. «Донесение о родословной» на это не указывает, но и пергамент иногда горит.

– Ты... — начала Чжао, краснея, – смеешь...

– О, смею. А вы, — повернулась она к Ван, – полагаю, забыли, как ваша кузина сидела на коленях у Лин Чжуня в прошлом году за ширмой. Видите ли, у меня хорошая память. Очень хорошая. Иногда — слишком.

Ван захлопнула рот и вскочила.

– Ты лжёшь! — её голос сорвался, как струна.

– Лгу? Возможно. Но если я — лгунья, — Юньшань приблизилась, как танцующая змея, – то у меня, в отличие от вас, достаточно ума, чтобы врать красиво. А вы, простите, врёте так, будто вас застали с открытым ртом и полным ртом мёда.

Юньшань чуть улыбнулась — не уголками губ, а где-то глубоко в себе, как хищник, наблюдающий за тем, как добыча делает первый шаг назад. Девушка из дома Ван, побледнев, метнулась глазами к отцу — и, неловко, с дрожащими пальцами, осела обратно на подушку. Подчинилась. Проглотила унижение.

Юньшань развернулась, наконец позволяя себе выдохнуть. Веки чуть дрогнули, плечи ослабли. Всё прошло. Почти. Но едва она вновь вскинула глаза, взгляд её скользнул по ковру из шёлка с рисунками журавлей — и остановился. Там, где должен был сидеть Лин Бай, — пусто. Никого.

Пустая подушка, аккуратно задвинутая назад. Чашка осталась, недопитый чай уже остыл, на донышке — сгусток заварки. Но самого мальчика не было. Ни тени, ни шороха его одежды. А ведь он был — только что. Он всегда сидел с поникшими плечами, на цыпочках, готовый кивнуть, если на него смотрят. Лин Бай, наивный, застенчивый, вечный ребёнок в доме, полном волков. Сердце Юньшань болезненно сжалось. И не потому, что она была к нему привязана. Она — нет. Но он был из тех немногих, кто ещё не научился быть злобным. Он был слишком наивен — и потому слишком уязвим. А его исчезновение в доме, полном лицемерия, сплетен и интриг, было как пропажа последней чайной капли на холодном фарфоре: почти ничто, но заметно.

Юньшань плавно поднялась. Не спеша, чтобы не привлекать внимания и вышла в коридор, ступая по деревянному настилу. За перилами раскинулся внутренний сад поместья Ли. Там, среди изогнутых сосен, коротких мостиков и искусственного пруда, шелестели листья лотоса. Журавль прошёлся по кромке воды, белое перо блеснуло под солнцем.

Юньшань обошла южную галерею, её лакированные сандалии глухо постукивали по плитам, словно отсчитывали время. Пальцы медленно скользнули по холодной деревянной решётке окна: она ощущала древесину, словно проверяла, всё ли на своих местах. День клонился к обеду — тени от узорчатых навесов тянулись косо, пряча в себе свет, воздух наполнялся тяжёлым ароматом цветущей сливы и старого пруда.

Она вышла на задний двор. Тот был полон тишины и вялого летнего света. Пруд тянулся вдоль каменной отмели, как серебристо-зелёная лента, неспешная, похожая на речку — отражал в себе небо и стрекоз, что плавно кружили над гладью. Над ним перекидывался длинный деревянный мост, уже заметно обветшалый, с тонкими балясинами и досками, что скрипели даже под лёгкой поступью. Там, на середине, она заметила Лин Бая — он шёл легко, в своём выцветшем халате из шёлка с рисунком персиковых ветвей, небрежно закатанными рукавами и с бумажкой, засунутой за пояс. Шёл, как всегда, не глядя под ноги — глаза устремлены в небо, будто искал в облаках стихи.

Юньшань невольно выдохнула.

– Ах, дитя весны и глупости, — пробормотала она себе под нос, поджав губы. – Мосту сто лет в обед, а он — мечтать…

Тонкий, почти незаметный звук — будто ноготь по шёлку — заставил её вскинуть взгляд. Краем глаза она увидела движение на крыше правого флигеля, чёрную тень, метнувшуюся, как хищная птица, и исчезнувшую за карнизом. Юньшань резко обернулась. Пусто. Тишина. Только лист лотоса в пруду качнулся медленно, слишком медленно.

И вдруг — треск. Резкий, как удар в уши. Доски под ногами Лин Бая хрустнули и ушли вниз, будто подрезанные. Он взвизгнул, как ребёнок, и рухнул в воду, разметав руками воздух. Обрывки его возгласа отразились от камней и затихли в воде.

– Бай! — выкрикнула Юньшань, бросившись к краю моста. Её лицо исказилось не от ужаса — от ярости.

Вода сомкнулась над головой мальчика. Он забил руками по поверхности, вынырнул, захлёбываясь, дико крутя глазами. Юньшань знала, как он боится глубины. Знала, что плавать он не умел — говорил, что вода его не держит, будто его душа слишком лёгкая.

Сбросив сандалии, не думая, она прыгнула. Холод хлестнул по коже, как хлыст. Ткань её голубого халата с инкрустацией из шёлковых журавлей потяжелела, волосы облепили лицо. Но Юньшань гребла к мальчику, выхватывая его подмышки, разворачивая его лицом вверх. Он дрожал всем телом, судорожно хватая воздух.

– Ты и под дождь боишься выйти, — выдохнула она сквозь зубы. – Чего полез на мост? Хотел умереть красиво?

Лин Бай заметил, что его руки держат не только воду — они вцепились в плоть. Он приоткрыл глаза: сквозь мутную пелену он увидел Юньшань. Та самая, что час назад презрительно отстранилась от его попытки заговорить, была теперь в пруду, с его дрожащим телом, обвившимся вокруг неё, словно он был не мальчиком, а липкой тенью. Он судорожно вцепился в её руку, ногти впились в кожу — тонкие, с заусенцами, как у неумелого каллиграфа. Её дыхание рвалось, тяжёлое, неровное. Лицо вспыхнуло красным, как лак на свадебной лакированной шкатулке. Она дернулась, перехватила его подмышками и попыталась закинуть его руку себе на плечо.

– За что мне это, — процедила сквозь зубы. – Я ведь даже не ем рыбу, чтоб не пачкаться.

Плавать с мальчиком, который весил как мешок риса, но цеплялся, будто тонущий император за престол, было задачей для телохранителя, а не для дочери благородного дома. Юньшань плыла рывками, держа его выше воды, чувствуя, как халат сшитый из тонкого тиньлуань — шёлка с вплетённой золотой нитью — цепляется за ряску и тянет вниз. Её волосы распустились, тяжело легли на спину.

Земли под ногами не было. Только водяная глубина — или то, что в памяти отзывалось глубиной. Тело ныло, правая рука онемела. Она уже почти добралась до края каменной отмели, как судорога.

Боль в бедре ударила внезапно — словно невидимая рука стиснула мышцу изнутри. Юньшань дернулась, рот сам открылся от всплеска паники. И тут — вода сомкнулась над головой. Зрение мутное, всё — как в старом лакированном зеркале, залитом дождём. Из глубины, как медленная гибель, выплыла змея.

Тело её скользило между лотосовых корней — длинное, почти чернильное, с жёлтыми пятнами вдоль спины, как капли от несмытых чернил хукао на старом свитке. Глаза — бусины смерти. Змея свернулась в петлю и укусила. Боль была ледяной, точечной. Она почувствовала, как кожа под коленом горит, будто обожжена пеплом. Сердце пропустило удар.

Яд. Юньшань попыталась закричать, но вода вогнала крик в лёгкие. Всё внутри сжалось. Она попыталась отбросить Лин Бая, но тут мальчик, дрыгаясь от ужаса, пнул её в висок — случайно, в панике. Голова звякнула, будто ударили в бронзовый гонг. Она схватилась за него — неосознанно, чтобы не потерять себя.

– «Так значит, вот как я умру. От укуса змеи. В пруду. С этим полумёртвым щенком на шее…»

Но смерть была роскошью для тех, кто не знал, что такое вторая жизнь. Она не имела права умирать. Юньшань оттолкнулась одной ногой, другой — неподвижной — волочила за собой. Вода стелилась по лицу, в ушах гул, но она уловила — земля близко.Она нащупала дном камень. Коленом, а потом рукой. Вгрызлась пальцами в выступ на отмели, ногти содрались об скользкий мох, но она потащила Бая за собой. Хрипя, кашляя, сливаясь с тиной. Он вывалился первым — как мокрая тряпка. Словно обессилел за секунду, едва почувствовав берег. Она — следом. Вырвалась из воды и рухнула на камни. Вытолкнула из себя воду, как яд. Грудь судорожно ходила вверх-вниз.

Л

ин Бай заскулил, пытаясь подняться. Его губы дрожали.

– Госпожа... ты спасла меня... ты...

– Не выдавай желаемое за действительное, — отозвалась она сипло, приподнимаясь на локтях. – Это не благородство. Это... рефлекс.

Юньшань заскулила — низко, почти по-животному, не сдержавшись от боли. Мокрые волосы прилипли ко лбу, и капля воды скатилась с ресниц на висок. Она рывком перевернулась на спину, зашипела сквозь зубы и, не заботясь о приличиях, резко задрала подол своего промокшего руйфу — ханьфу из голубого шёлка с узором журавлей, уже тяжёлого от воды, — оголив ногу до бедра.

– Ушёл бы, если не хочешь видеть небесную красоту, испорченную ядом, — процедила она, не глядя на мальчика.

Лин Бай, сидевший в траве, обхватив руками колени, всхлипнул и отвёл взгляд, багровея до кончиков ушей. Он, казалось, сжимался, как подсолнух в пасмурный день, не зная, куда деть руки и как дышать. Его халат с выцветшим узором персиковых ветвей прилип к худому телу, а бумажка, что торчала за поясом, смялась и намокла. В глазах застыл ужас.

– Госпожа Ли... у вас...

Юньшань уже видела. На тонкой, бледной коже — две тёмные точки, чуть припухшие, окружённые розоватым воспалением. От них, как чернильные прожилки, расползались сосуды. Её колено жгло, будто по нему прошлись каленым металлом.

– Вот же... чёртова кара. — Она сморщила нос. – Я спасаю мальчика, а получаю укус от его восхищённой природы. Где справедливость?

Пальцами — длинными, крепкими, с коротко обрезанными ногтями — она коснулась укуса. Кожа вокруг него начала чуть синеть. Змеиный яд. И не простой. Лин Бай вскочил, вода стекала с него ручьями.

– Это змея была... с жёлтыми пятнами вдоль спины, да?

Юньшань вскинула голову.

– Ты что, теперь ещё и в змеях разбираешься?

– Да, — кивнул он поспешно, сбивчиво. – Я… у нас в саду были. У старшего брата был гербарий, он собирал и змей… умерших, конечно… и я… я читал. Это цзиньхуашэ, золотистая пятнистая змея. Ядовитая. Очень. У вас может начаться… лихорадка… судороги. Надо вытянуть яд!

Юньшань хотела отпустить саркастическую тираду, но поймала его взгляд — искренне встревоженный, расширенные зрачки, дрожащие пальцы.

– О, замечательно. Смерть от укуса и мастер-класс от садовода. А ты, случаем, не спутал меня с кем-то? Кто вообще сказал тебе выйти на мост?

Бай замер. Его лицо медленно побледнело, влажные пряди прилипли ко лбу.

– Слуга… Он подошёл и сказал: “Госпожа Ли Юньшань ждёт вас на мосту. Сказала, чтобы вы пошли один.” Я подумал… вы…

– Я?! — слово сорвалось, как удар веера. – Я бы тебя… на мосту… ждала?! Среди стрекоз и обломков досок? Тебе точно не нужно врачевание головы, мальчик?

Он виновато уставился в землю, но потом поднял взгляд.

– Простите... я просто... я хотел...

Юньшань стиснула зубы. Кто-то сознательно позвал Бая на этот чёртов мост. Кто-то использовал её имя. А значит, знал — что она не стала бы.

– Так. Ладно. Плач потом. Укус теперь, — бросила она и попыталась встать, но её снова свело. Боль пульсировала, как отбивающийся в висках гонг.

– Надо высосать яд! Это можно! У меня есть ножик — я разрежу кожу и...

– Нет. — Юньшань резко отдёрнула ногу. – Ты с ума сошёл?! Это моё колено. Я не разрешаю никому к нему приближаться, кроме… врача. Или, на худой конец, обезьяньи лапы с согревающим пластырем.

– Но... — Бай сглотнул, уши у него загорелись. – Если не сейчас, то потом будет хуже. Я могу... я не буду смотреть. Просто...

Она уставилась на него. Его голос дрожал, но в нём слышалась решимость. Он собирался коснуться её — не из влюблённости, а потому что думал, что так правильно.

– Ах, да. Вот и настал мой позорный час. — Юньшань закатила глаза. – Самый невинный мальчик в доме, полном волков, собирается целовать мою ногу, чтобы я не умерла.

– Не целовать! — завопил он, испуганный. – Просто высосать яд и сплюнуть! Это же… это же нормально!

Она засмеялась — хрипло, тяжело, с примесью злости и боли.

– Нормально! Скажи это моему достоинству, когда ты засунешь своё лицо туда, где, по всем понятиям, должно быть место вышитым журавлям.

Юньшань сморщилась, задыхаясь от режущей боли. Колено будто натянули струной, готовой лопнуть. Её тело инстинктивно дёрнулось прочь от воды, в сторону выцветших перил, на которых ещё вчера резвились дети торговцев. Блеск речной глади резал глаз, и в ноздрях вдруг резко встал запах ила, старого мха и жёлтого масла из бумажных фонарей, давно погасших.

Она подняла взгляд. За мостом, за редкими ивами, тянулись жилые дворики рода Чжао. Слева — дом Ван, их окна всегда были затянуты рисовой бумагой в зелёную клетку. Но сегодня — ни души. Ни одного слуги, ни одного стражника. Даже любопытные бабки, что всегда сидели у ограды, теперь как будто испарились.

Это ловушка. Её дыхание сбилось. Кто-то подстроил это. Кто-то знал, что она не пришла бы. Кто-то использовал имя Ли Юньшань, как кнут и приманку, заманив ребёнка подальше от глаз. И этот кто-то был из семьи Лин. Ещё и знал, что Юньшань не выносит лягушек — потому что именно они сейчас прыгали в траве, как маленькие соглядатаи.

– Ах ты… чёртова жаба, — пробормотала она, машинально отгоняя одну ногой, и тут же снова зашипела от боли.

Лин Бай тем временем резко опустился на колени, прижав ладони к её израненному колену. Он выглядел как мальчишка, играющий в воина: слишком серьёзный, сгорбленный, полный решимости, которой его плечи ещё не могли нести.

– Ч-что ты творишь? — Она дернулась, лицо залилось краской. Она почувствовала, как уши зашумели, будто по ним кто-то ударил литаврой. – Господин Лин Бай. Не смейте. Я предупреждаю...

Он не ответил. Не из упрямства — из стыда. Его пальцы дрожали. Он знал, что переступает черту. Но всё же наклонился ближе. Губы — мягкие, испуганные, пахнущие чем-то сладким, может, рисовым вином или просто его детской наивностью — коснулись её колена.

Юньшань будто ударили. И не болью, а унижением. В прошлой жизни, в зале предков, она коленопреклонённо сидела перед Лин Янем. Её заставили выслушать молитвы, которые не значили ничего. Потом — всю ночь в брачном ложе с тем, кто с презрением откинул её руки. В этой жизни она поклялась: ни один Лин не прикоснётся к ней, ни по воле неба, ни по воле медицины. Но Лин Бай — это не Лин Янь. Он не был хищником. Он был… бедой. Милой, неуклюжей, но всё же бедой. И вот теперь — его дыхание щекотало её кожу, она чувствовала, как он… он по-настоящему пытается высосать яд.

– Ты не поверишь, — прохрипела Юньшань, схватившись за ствол ивы, – но это… по шкале моего позора... десять из десяти. Возможно, даже одиннадцать.

Он поднял голову. Щёки пылали, будто он вбежал с фонарём в храм, где молились старшие, и прервал молчание века. На губах — тонкая капля тёмного яда, как след туши, случайно попавший на свиток. Он выглядел так, словно только что спас Поднебесную. Или — что более вероятно — свою первую любовь. И теперь ждал, что небо пошлёт ему журавля за заслуги.

– Сплюну… — пробормотал он с гордой хрипотцой, – всё... уже…

Он повернулся и сплюнул на влажную траву у кромки мостика. В зелени тут же зашевелилась ящерица, будто сама природа возмутилась, — а затем он снова рванулся к её ноге. На этот раз с каким-то новообретённым рвением, будто вкус её кожи и горечь яда соединились в нечто героическое. Его губы коснулись воспалённой кожи увереннее, а руки — обняли её ногу, как древко знамени.

– Лин Бай! — прошипела Юньшань, – ты что, вошёл во вкус?!

Он что-то промямлил с полным ртом, но звучало это как.

– Токпайтувсёвыну…

Её лицо налилось краской. Щёки, уши, даже шея — всё пылало. Она напоминала налитое яблоко на осеннем рынке: гладкое, яркое и чертовски заметное. И в этот момент, когда она, отпихнув локтем ветку, с досадой оглянулась в сторону тропы — она увидела его.

Сунь Чжэнянь. Стоял, будто вырос из земли, в одежде целителя — светлое хлопковое чанпао с тёмной каймой, перевязанное в талии бечёвкой, к которой был привязан свёрток с медицинским ножом, банками и травами. В руке — зонт из лакированного бамбука, уже сложенный, от солнца, не от дождя. Его тень падала как нож.

Он не произнёс ни слова. Лишь смотрел. Его лицо было спокойным — слишком спокойным. Без раздражения. Без осуждения. Это была маска человека, который знает, что у каждого тела есть не только кровь и плоть, но и тайна. Так он смотрел на больных: не как на страдальцев, а как на свитки, в которых просто нужно прочитать правильные строки.

Юньшань застыла. А потом, с неистовым движением, будто её бросили в чан с кипятком, пнула Лин Бая коленом в плечо. Тот отлетел назад, с хлюпаньем приземлившись в заросли камыша. Из его рта вылетел яд — в виде мокрой зелёной струи. Он закашлялся, заёрзал, как щенок, попавший в крапиву.

Юньшань же вжалась в ствол ивы и закрыла лицо обеими руками, как будто это могло стереть случившееся. Молчание повисло в воздухе. Только река позади бормотала себе под нос, не интересуясь ничьим стыдом.

– Признаться, — наконец раздался ровный, холодноватый голос Сунь Чжэняня, – в «Трактате о Ядах» Цзэн Цзы только вскользь упоминается метод «поцелуя и сплёвывания». Но я подозреваю, что вы решили написать новый раздел, госпожа Ли. С иллюстрациями.

Юньшань убрала руки от лица. Губы сжаты, глаза — осколки нефрита. Сарказм защищал её, как шелковая броня.

– Боюсь, трактат придётся запретить. Поднебесная не переживёт, если его станут практиковать мальчики до совершеннолетия.

– Я слышал, — продолжил Чжэнянь спокойно, уже подходя ближе, – что некоторые яды начинают действовать не сразу. Но судя по цвету вашего лица и тому, что вы не можете встать, — это был тяньхуан или что-то родственное.

Он присел на корточки, не спрашивая разрешения. Молча, почти церемониально развернул свиток тонкой белой ткани, достал серебряный нож и тонкую кисточку из шерсти куницы. Лин Бай всё ещё хрипел в зарослях.

– Юный господин Лин, — не глядя сказал Сунь, – если у вас ещё есть рвотный рефлекс — идите за водой и принесите мне немного. Не тащите руками, возьмите сосуд. В доме Чжао через реку — колодец под навесом.

– Я… я… да! — мальчик вскочил, как по команде, и побежал так, что сандалии зацепились за подол.

Юньшань смотрела на Чжэняня исподлобья. Он не задавал лишних вопросов. Он не спросил, почему она здесь. Почему рядом с ней был Лин. Почему всё это выглядело так, будто её застали не за выживанием, а за… чем-то совершенно другим. Он просто поднял её ногу, как будто держал сосуд из фарфора. Осторожно провёл кисточкой вокруг раны, ощупал воспалённые ткани.

– Не слишком глубоко, — тихо сказал он. – Но яд уже пошёл. К утру вы бы не встали, госпожа Ли.

– Я бы и не встала. От стыда. — прошипела Юньшань. – Лучше бы вы увидели меня с кинжалом в груди, господин Сунь.

– Я видел людей с кинжалом в груди. — Его голос был всё так же спокоен. – Поверьте, у них выражение лица было менее драматичным, чем ваше сейчас.

Она отвернулась. Но краем глаза всё ещё следила за каждым его движением. За каждым вдохом.

– «Ты не знаешь меня таким, каким знал. Ты знаешь меня только как гостью с Праздника фонарей. Но я… я…»

– Госпожа Ли Юньшань, — произнёс он, всё ещё не глядя ей в глаза, – я помогу вам. Но после этого… я задам вопрос. Один. Ответить на него вы можете — или нет. Но лгать не стоит. Это будет видно по пульсу.

Юньшань хлопнула ресницами — не по-женски трепетно, а скорее словно сбрасывая невидимую пыль с глаз, — и осторожно кивнула. В этом кивке не было ни покорности, ни слабости — только тревожное замирание. Как будто она боялась, что неловкое движение разрушит хрупкое затишье между ними, и он снова уйдёт, как тогда — не попрощавшись.

Она не думала о вопросе. Не думала специально. Потому что если думать — придётся вспоминать. А она не хотела. Ни себя, ни кровь на снегу, ни дом Лин. Сейчас перед ней сидел не человек из её будущего, не свидетель её смерти — а просто он. Сунь Чжэнянь.

Он не стал ничего говорить. Лишь развернул тонкий белый платок — ткань дорогая, шёлковая, с вышивкой у края, скорее личная вещь, чем обычная повязка для ран. Внутри, в свернутой бумаге, хранилась густая мазь — серовато-зелёная, с едва заметным запахом цветков кудин. Он обмакнул в неё кисть с куницей — старую, щетина у основания чуть распушилась, следовало бы заменить, но видно было, что он привык к ней, как к продолжению руки.

– Потерпите, госпожа Ли, — тихо сказал он.

Его голос всегда был ровным, будто вода в глиняной чаше: даже если дрожит — сдерживает. Но сейчас в нём что-то изменилось. Что-то, что она не успела уловить, но сразу почувствовала телом. Кисть скользнула по воспалённой коже, и Юньшань вздрогнула. Было не больно — наоборот, мазь приятно холодила, успокаивая воспалённые ткани, — но каждое движение Сунь Чжэняня казалось ей почти интимным. Слишком тихо. Слишком бережно. Как будто он лечил не укус, а что-то более хрупкое, не видимое глазу.

Она старалась не смотреть, как его пальцы обхватывают её ногу, но всё равно видела. В прошлой жизни её касались иначе. Лин Ян хватал за запястья — как кандалы. Кожа под его руками горела не от страсти, а от унижения. А сейчас… сейчас всё иначе. В этом было нечто, от чего её тянуло к земле.

– Пульс ровнее, чем ожидал, — негромко сказал он, не поднимая глаз. – Вы крепче, чем кажетесь.

– Вы не первый, кто ошибается в этом, господин Сунь.

Он замер. На миг. А потом, будто приняв решение, спокойно продолжил.

– Пару дней назад… Я ездил по поручению одного человека в посёлок Ланхуай. Говорили, там на юге, где шли бои, остались раненые. Старики, дети. Те, кому некуда было бежать.

Он говорил медленно, по слогам, как будто пробовал вкус слов.

– Ночью… я увидел парня. Он был ранен, истекал кровью. Я перенёс его в аптеку, хотел перевязать живот… Но когда развязал ханьфу, понял — это был не он.

Юньшань почувствовала, как укол прошёл по спине. Воздух стал тяжелее. Плечи — словно налились водой. Она знала, о чём он. Знала даже, кого он увидел.

– Она сама сказала, — продолжал Чжэнянь всё тем же ровным голосом. – Сказала, что не может оставаться. И я отпустил её утром. Не сдал. Хотя должен был. Потому что в ней… было что-то правильное. Или я просто поверил.

Он поднял на неё глаза. Медленно, словно долго к этому шёл.

– Это были вы, госпожа Ли?

Их глаза встретились. Несколько мгновений — и всё вокруг исчезло. Ночная ива, журчащий ручей, даже влажный холод от мази на её ноге. Юньшань почувствовала, как ладони сжались в кулаки, ногти впились в кожу. Сердце — будто споткнулось. Не от нежности, не от влечения — от ужаса. От той самой воспоминательной пустоты, которая прорывается не сквозь разум, а сквозь плоть. Вместо Чжэняня, живого и сосредоточенного, перед ней всплыл тот другой.

Мёртвый. Тот, которого она держала на руках, уже бессильная и опоздавшая. Тело, подвешенное у входа в поместье Лин, как жертвенное напоминание о поражении. Снежинки, тающие на его ресницах. Губы — не розовые, как сейчас, а синие, холодные, безжизненные. И тишина — такая же, только тогда навсегда.

Она отвела взгляд. Отсекла всё. Резко — почти демонстративно — поправила подол тёмного ханьфу, скрывая уязвимость. Пальцы слегка задрожали, но движения были точными, выверенными. Как у актрисы на сцене: не дать никому увидеть сердце, рвущееся наружу.

– Довольно, — её голос прозвучал отчётливо, на полутоне. Не крик, но отрез.

Не дав ему ответить, она поднялась, опершись на кору дерева — шероховатая, старая, с трещинами, в которых пахло влагой и временем. Её плечи дрожали, но не от боли. От того, что она не должна была видеть его живым. Не должна снова чувствовать то, что давно запретила себе.

Сунь Чжэнянь поднялся следом — медленно, почти растерянно. Он не был из тех, кто теряется, но сейчас что-то в его лице изменилось. Глубокая складка легла между бровей, взгляд стал пристальнее. Он ещё не понимал, что случилось, но чувствовал — что-то случилось.

– Простите, — произнёс он тихо, с искренним сожалением в голосе. – Я не хотел вас обидеть. Просто… она была так на вас похожа. Та девушка. У неё были… такие же глаза. Холодные, но умные. Как у ястреба.

Юньшань резко повернулась к нему, не отрываясь при этом от дерева.

– «Как у ястреба?» — с нажимом переспросила она, брови взлетели вверх. – Я должна воспринять это как комплимент? Или вы часто сравниваете женщин с хищниками?

Сарказм звучал остро, почти режуще. Она сама услышала, как яд прорвался в голос, хотя не хотела. Не с ним.

– Я имел в виду — решимость. Сильный человек. И способный лгать, если это нужно. Я думал, возможно, это были вы.

– Это была не я, — отрезала Юньшань. – И если вы так видите женщин, то мне жаль ту, что когда-нибудь окажется под вашей защитой.

Он слегка отпрянул. Словно она ударила. И почти сразу — осунулся. Не от укора. От разочарования. Не в ней — в себе. Он всегда принимал сдержанно, не сердился, но сейчас... ему было жаль, что спросил.

– Я понял, — сказал он просто. Ни упрёка, ни обиды. – Простите за бестактность, госпожа Ли.

Помолчал, развернул платок, аккуратно положил кисть. Движения стали чуть медленнее, будто весомее. Он уже не спрашивал, не приближался.

– На мосту есть несколько повреждений, — сказал он спустя паузу. – Кто-то вынул балки, похоже, специально. Лучше я проверю их сейчас, пока вода не поднялась.

Она кивнула, не глядя. И не остановила. Не сказала, что поздно, что темнеет, что опасно. Потому что если он останется — она может сказать что-то хуже. Он поклонился чуть ниже, чем требовала вежливость, и ушёл, ступая бесшумно, будто растворяясь в ночи.

У самого основания моста, в тени кривобокого тутового дерева, стоял сосуд с водой. Глиняный, красновато-серый, с трещиной вдоль горлышка, обвязанной ветошью — чтобы не расползлась. Такими пользовались в уездных трактирах, чтобы поить мулов. Внутри плескалась вода, отбрасывая бликующий овал на пыль.

Тот сосуд что должен был принести Бай. Теперь же — его не было. Юньшань медленно обернулась, надеясь увидеть его за ближайшим кустом, может быть, он возится с крышкой… Или споткнулся. Или, как обычно, болтает сам с собой. Но пространство оставалось глухим и тихим. Ни голосов, ни шагов, ни даже хруста ветки.


В это время, Лин Бай шёл по длинному коридору с потёртыми лакированными панелями, вдоль которых алчно тянулись тени от решётчатых окон. Деревянный пол поскрипывал под его лёгкими шагами, будто напоминая: ты здесь — случайно. Запах старого лака, настоявшийся за века в этой части поместья Лин, смешивался с ароматом жареного кунжута и тушёной свинины, доносящимся с кухни. Где-то за стенами звенела посуда — служанки накрывали на обед. А сердце Бая билось чаще, чем должно.

Он до сих пор чувствовал, как неуверенно дрожали его руки, когда он тогда нёс воду на задний двор. Ему поручили всего лишь сосуд с тёплой водой, чтобы помочь госпоже Ли промыть место укуса. Просто помощь, как велел господин из рода Сунь. И он пошёл.

Но не смог остаться. Он увидел Юньшань. Она сидела под ивой, чуть отклонившись назад, а напротив стоял тот — мужчина с лицом, как выточенным из спокойствия, из рода Сунь. Господин Чжэнянь. Бай запомнил всё: как в тени на её щеке лежал мягкий свет, как ресницы дрожали, будто бабочки, готовые вспорхнуть, и как её взгляд… о, взгляд! Он не был равнодушным. Он был влюблённым до последних кончиков пальцев, до изгиба губ, до полуулыбки, которую, казалось, она сама не заметила.

А он? Он стоял с этой глупой миской, с глупыми руками, с глупым сердцем. Стоял, а потом… сбежал. Просто поставил воду на поднос у сломанного моста и исчез, будто трус. Как же он ненавидел себя в этот момент.

Юньшань… Она была не как остальные девушки. Даже не как остальные люди. Она была — вихрем, острый язык, язвительная насмешка, взгляд, что режет по живому. Но именно в этом он и находил её свободу.

– «Ты — как птица в небе», — однажды хотел сказать ей, но не решился. Она парила. А он… Он был привязан. К земле, к своему происхождению, к презрительным взглядам отца, к тени матери, которая умерла, когда ему было пять.

Он родился в доме чиновника, но был нелегитимным, младшим сыном от шаманки из племени мяо — Бай всегда чувствовал, что его кровь здесь лишняя. Мать носила каменные бусы и говорила с духами, отец — носил чиновничью шапку с чернильными крыльями. Его жизнь была ошибкой, а не наследием. С пятнадцати лет он перестал называть отца "отцом". Только "господин Лин". Он мечтал стать кем-то, быть замеченным, быть нужным. И однажды, когда Ли Юньшань впервые повернулась к нему и спасла его, он влюбился.

Бай подошёл к своей комнате, обитой изнутри бледно-зелёным шёлком — цветом весны и юности, подаренным когда-то матерью. Он положил руку на дверную панель, приоткрыл её — и замер. Внутри, прислонившись к деревянному креслу с инкрустацией из слоновой кости, сидел Лин Янь. Его старший брат был в тёмно-синем шёлковом ханьфу, скромном, без лишних украшений, но с отворотами, выложенными узором сосновых игл — знак доблести и выносливости. Его лицо было как всегда невозмутимым, словно выточено из нефрита, с холодным блеском в глазах, читающим мысли быстрее слов.

Когда он увидел младшего, поднялся и выпрямился.

– Бай, — сказал он спокойно, почти тепло.

Лин Бай вошёл внутрь, неловко прикрывая дверь за собой. Комната наполнилась мягким светом от бумажного фонаря у ширмы, на которой была изображена сцена с волшебной лисицей, убегающей в туман. Бай вдруг подумал, как похожа Юньшань на ту лисицу — прекрасная, недосягаемая, опасная.

– Старший брат, — он низко поклонился, смущённо — голос всё ещё немного дрожал, как у человека, который сдерживает что-то внутри.

Янь кивнул и сел на край широкой кровати с узким шёлковым матом, жестом указывая брату присоединиться. Бай сел рядом, поджав ноги.

– Почему ты не на пиру в честь отца? — не удержался он.

– Я пришёл, чтобы поговорить с тобой, — Янь говорил сдержанно, словно обдумывая каждое слово прежде, чем оно покинет его рот.

– А я… я тоже хотел поговорить. Но пусть ты скажешь первым.

Янь поджал губы — так он всегда делал, когда собирался сказать нечто, от чего уже не будет дороги назад. Медленно потянулся к отвороту рукава своего ханьфу. Тонкие, но сильные пальцы достали оттуда бамбуковый свиток: узкие планки гладкого, вываренного бамбука, перевязанные чёрной шелковой тесьмой — ни имени, ни печати. Только тугой узел посередине. Он положил его рядом с Байем — с точностью, почти торжественной.

Младший, всё ещё сидевший с поджатыми ногами, посмотрел на свиток с растерянностью. Его густые ресницы дрогнули, будто он ожидал, что свиток сам объяснит себя. Он не решился прикоснуться. Вместо этого взглянул на Яня. Тот отвёл взгляд.

Старший брат медленно встал. Прошёлся по комнате. Его шаги были почти неслышными, но тяжесть в них ощущалась. Он шёл от ширмы к окну, потом назад, скользя вдоль лакированного комода с резными ножками в форме тигров. Янь не мог найти себе места — и это было почти пугающе. Он, который всегда знал, где стоять и что говорить.

– Отец… всё чаще жалуется на боль в груди, — сказал он наконец. Голос — ровный, будто беседует о погоде, но пальцы, сплетённые за спиной, побелели от напряжения. – Лекари говорят, что жара, возраст, внутренний огонь. Но ты же знаешь, что это значит.

Бай растерянно нахмурился. Он знал. Он слышал, как отец — Лин Чэнъюй — просыпался ночью, кашляя так, что за стеной дрожали свечи. Он видел, как его лицо серело, а губы теряли цвет, когда ему становилось плохо после утреннего доклада в ямыне. Но он всегда отмахивался, будто болезнь — не более чем пыль на лакированном столе.

– Я знал с детства, что мне суждено занять его место. Отец не скрывал этого. Его наставники учили меня уже с восьми лет — каллиграфия, право, кодексы Тан, ритуалы. Я должен быть тем, кем он стал. Я должен сесть в кресло, от которого у него дрожат пальцы.

Бай молчал. Он знал это. Все знали. Но слышать это так — прямо, из уст Яня — было как удар колокола. Глухо, без шансов на непонимание.

– Но ты не знаешь всего, — Янь наконец обернулся. Его лицо было спокойным, но глаза — потемнели. – С тех пор как отец стал слаб, госпожа Цзян стала чаще улыбаться. А Лин Чжунь... он перестал меня называть по имени. Говорит «он». Говорит «наследник». Говорит, будто уже точит нож.

Имя Лин Чжунь повисло в комнате, как змеиный шепот. Сын госпожи Цзян, младший брат Яня — но не по крови. Он всегда смотрел на Яня, как на узурпатора. А теперь, когда власть была близка, — как на врага.

– Госпожа Цзян не сдастся, — продолжил Янь. – Она подаст прошение в столицу. Скажет, что я рожден от наложницы, не от законной жены. Что ты, — он взглянул на Байя, – ты, с той же кровью, что и я, тоже не имеешь права. Она хочет трона для своего сына. А её язык — как игла, и у неё есть уши в Министерстве Ритуалов.

Бай впервые заговорил. Голос был чуть хриплый — от того, что всё это время он сдерживал дыхание.

– Что ты хочешь от меня?

Янь подошёл ближе. Тень от фонаря легла на его лицо, отчего оно стало ещё строже, будто высечено из ночного нефрита.

– Я хочу, чтобы ты уехал. Сегодня. Пока ты ещё можешь.

– Но почему?! — почти вскрикнул Бай. – Я же… Я ничего не делал!

– Именно. И не должен делать. — Янь сел рядом, взял свиток и положил его на колени младшему. – Здесь разрешение. Печать — от дяди по матери, он служит в уезде Лунчэн. Ты будешь его писарем. Не блеск, не слава, но — жизнь. Настоящая.

– Но ты же останешься. Ты же… — голос Бая дрогнул.

– Я должен. Я не могу сбежать, Бай. Я обещал матери, когда она умирала, что сохраню дом. Но ты… — он вдруг мягко коснулся плеча брата, впервые за всё время. – Ты не должен гнить вместе с нами.

Бай хлопнул ресницами, отводя взгляд — как будто свет от бумажного фонаря стал слишком ярким, резким, непереносимым. В горле стоял плотный ком, похожий на клейкую патоку из засахаренных слив, которые он любил в детстве. Он с трудом глотнул. Губы начали дрожать. А сердце — стучать быстро, отчаянно, будто испуганная птица в клетке.

Он снова взглянул на Яня — взглядом снизу вверх, как ребёнок, который боится услышать страшную правду, но всё равно спрашивает. Глаза брата были ледяные, как весенний лёд на пруду в саду Ланъюань — прозрачные, колючие, без изъяна. Но руки, державшие его ладони, были тёплыми. Надёжными. Сильными. Этими руками Янь когда-то сам учил его держать кисть, этими руками защищал от окриков госпожи Цзян, этими руками вытирал кровь с его разбитого лба, когда Лин Чжунь толкнул его с крыльца.

Всё это всплыло в памяти за одно мгновение, как мазки туши на тончайшей рисовой бумаге — размыло, но не стерлось.

– Я видел, — тихо сказал Янь, всё ещё не отпуская брата, – как Лин Чжунь несколько раз покидал поместье по ночам. Через южные ворота. Охрана была проплачена. Слишком легко. Слишком молчаливо. Один из стражников — мой человек. Он дал мне список. Там… много золота. И опиума. А на северных складах исчез шёлк на восемь сундуков.

Он говорил негромко, но каждое слово падало, как капля чернил в прозрачную воду — медленно, неотвратимо, размывая привычный облик дома Лин. Бай побледнел. Он знал, что Чжунь был жестоким и завистливым, но не представлял масштабов. Для него брат всегда был чем-то вроде грозового облака: тёмным, но далёким. Сейчас же гроза подползала под самую крышу.

– Я… я подумаю над этим, — сказал он, отводя взгляд. Голос всё ещё дрожал. – Мне жаль... что всё так складывается.

– Мне тоже, — сухо отозвался Янь. Он не стал добавлять «но так будет лучше». Он знал: Бай сам это поймёт.

Некоторое время они молчали. За окном слышался глухой звон бронзовой миски — внизу во внутреннем дворе служанки ставили еду на стол для обеда. Где-то в дальней части дома щёлкнула створка — вестник приближающегося пира.

– Ты говорил, что тоже хотел о чём-то поговорить, — напомнил Янь спустя несколько тягучих мгновений. Он говорил чуть мягче, как будто после признания Бая стало трудно держать прежнюю маску.

Бай чуть сжал угол рукава, опуская глаза. Помолчал. Снова взглянул на брата — и сказал с неловкой решимостью.

– Я хотел спросить… как понравиться девушке.

Янь моргнул. Впервые за долгое время на его лице появилось что-то похожее на удивление. Настоящее. Безмолвное, с крошечной складкой между бровей. Бай усмехнулся, чуть смущённо, словно сам понял, как это сейчас звучит. Он пожал плечами.

– Но теперь, кажется, это не слишком важно.

– Кто она? — Янь не поднял голоса, но в его тоне была стальная нить.

Бай покачал головой, будто не хотел говорить. Но потом — с тем самой искренней, наивной смелостью, которая всегда делала его уязвимым и сильным одновременно — выдохнул.

– Это неважно. Я просто... я думаю, что это любовь. Я чувствую, когда она рядом — будто всё остальное замирает. Когда она смотрит, я забываю, как дышать. И даже если она… выше, старше, недосягаема… я всё равно хочу быть рядом. Делать что-то хорошее. Защищать.

Бай чувствовал, как жар приливает к щекам — будто кто-то открыл занавес в его душе и вбросил туда алый свет. Он выпрямился, но не смотрел на Яня. Глаза застилал тонкий туман воспоминаний.

Он знал её с детства. Не по книгам, не по слухам, не по сплетням во внутренних покоях, где служанки перешёптывались о дочери Ли Чжэньгуя. А по одному мгновению, которое для него длилось вечность.

Это случилось в год, когда ему исполнилось одиннадцать. Отец вёз их с братом в столицу — на весенние экзамены и ритуалы, в пышной процессии, с коляской, шелестевшей шёлком. Бай, уставший от скуки и духоты, выскользнул из-под присмотра слуг, заворожённый картинами улиц. Он свернул не туда — и попал в тень. В одну из тех подворотен, что пахли мочой, прелыми щепками и страхом. Там был тупик, и трое мужчин с перегаром и голодными глазами. Они схватили его за рукав и шептали, как ножом по стеклу: «Золото… Где твои украшения, господинчик?..»

Он не помнил, как началась та короткая, но яростная драка. Только — запах сандала. Вспышку. Голос. Она появилась, как ветер. Как острие меча в ладони девочки, что была чуть старше его. В её глазах был огонь. Не гнев, не испуг — огонь, такой же, как в портрете их матери, висевшем в покоях: женщина с приподнятым подбородком и взглядом, от которого опускали глаза даже слуги. Девочка звала себя Ли Юньшань. И исчезла прежде, чем прибежали люди.

С тех пор он помнил её — как зовут пламя, которое раз однажды согрело и с тех пор больше не угасает. Сейчас, сидя в комнате, где запах чая с жасмином смешивался с горечью потерь, он снова посмотрел на Яня. Тот молча ждал. Как всегда — не давил, не торопил. Просто смотрел — тяжело, пронзительно, почти с упрёком.

– Она не любит меня, — сказал он наконец. Голос был ровный, но в нём звучало то ли поражение, то ли упрямая надежда. – Никогда не любила. Она смотрит на меня… всегда… будто я кто-то из прислуги. С высока. Презрительно. Будто я — кукла из дерева, слишком мягкая, слишком простая, чтобы стоить её внимания.

Он сжал ладони.

– Но вот что я не понимаю… — продолжил он, тише. – Почему она всё время меня спасает? С тех пор — ещё дважды. Один раз — от стрелы. Второй — когда я упал в воду, она просто появилась, вмешалась. Я не понимаю. Ей ведь… всё равно, не так ли?

Янь вздохнул. Тихо, но тяжело, как будто в этот момент внутри него рухнула последняя попытка защитить брата от разочарований.

– Забудь о ней, — сказал он низко. – Любовь делает людей уязвимыми. Это как ходить по лезвию. Один неверный шаг — и всё. Если будешь слушать своё сердце, если позволишь ему править… ты станешь мишенью.

Он прошёлся по комнате, его ханьфу шелестел о циновки. Остановился у ширмы, за которой, казалось, затаилось всё, что он не сказал: страх, забота, привязанность.

– Я научился не чувствовать. Я научился не позволять им — тем, кто называет себя близкими — быть оружием против меня. Потому что, когда всё станет хуже… когда госпожа Цзян начнёт свою игру, когда брат поднимет руку против брата, — я убью их всех. Без колебаний.

Молчание повисло между ними, тягучее, как соевый лак. Бай поднял глаза. Он не кричал. Не спорил. Он просто сидел прямо — впервые не как мальчик, а как человек, способный сделать выбор.

– А я не вижу в эмоциях ничего плохого, — тихо сказал он. – Разве это плохо — чувствовать? Разве плохо — защищать, желать, заботиться? Если всё, что у нас есть — это холод, расчёт и выживание, то зачем вообще жить?

Он смотрел в глаза Яню. И впервые не отвёл взгляд.

– Я не хочу быть бессердечным, брат. Пусть даже это значит, что я проиграю. Но я хотя бы не стану пустым.

***
Вечер, 1476 год, год правления императора Чэнхуа.

Повозка плавно покачивалась на ухабах вечерней дороги, деревянные колёса с глухим скрипом поднимали клубы пыли, в которых резонировал приглушённый запах копыт и пота. За холмами медленно тлел закат: кроваво-оранжевый свет сгорал в дымке, словно последний мазок туши на увядающем свитке. Внутри повозки было тесно, жарко, но Юньшань ощущала, как её затылок покрывается потом не от жары, а от смутного беспокойства.

Она вытянула ноги, ощущая ломоту в пояснице — под ханьфу всё ещё болели старые швы, аккуратно наложенные Чжэнянем. Ткань шелестела, её платье из золотистой парчи с узором журавлей немного запылилось за день. Рукава были заправлены, чтобы не задевать края повозки. Она ненавидела тесные пространства — как в прошлой жизни, так и теперь.

Рядом, на противоположной скамье, сидела Цзинь Хуа. Подруга казалась статуей: сгорбленная, неподвижная, с ногтем большого пальца у губ — она грызла его методично, будто не замечала боли. Юньшань покосилась на неё. Ногти Хуа были... чёрные. Не грязные, не сажа — именно потемневшие, будто под ногтевыми пластинами что-то сгущалось.

Губы Хуа были бледными. Глаза, обычно острые, быстрые и язвительные, — теперь смотрели в одну точку, стеклянные, словно кто-то забыл вложить в них жизнь.

Юньшань выпрямилась, напрягшись. Снаружи раздался топот — две повозки ехали впереди. В одной — её родители, Ли Чжэньгуй и мадам Су, пахнущие ладаном и женьшенем, во второй — ее братья, всё ещё зелёные от вина, выпитого в честь старшего сына Линей. Праздник у Лин Чэнъюя был пышным — с бесконечными поздравлениями, танцами, и речами, которые Юньшань слушала с тем же энтузиазмом, с каким в прошлой жизни шла на собственную свадьбу с Лин Янем.

Она слегка потянулась и положила ладонь на запястье Хуа.

– Хуа, — проговорила она, не скрывая резкости. – Твои руки ледяные. Ты в могилу собралась, что ли?

Цзинь Хуа вздрогнула. Посмотрела на неё. И в этом взгляде не было ничего — ни раздражения, ни усмешки, даже не удивления.

– Просто устала, — отозвалась она, голос глухой.

Юньшань фыркнула, откидываясь назад. Она всё ещё чувствовала под пальцами ледяную кожу Хуа.

– Ты ведёшь себя как героиня старых баллад. Может, ещё и духи во сне начали душить? Или это просто последствия дня, проведённого среди Линов?

Она ожидала ответа, колкой реплики, хоть чего-то. Но Хуа лишь отвела взгляд в сторону, снова уставившись на темнеющий горизонт. Юньшань почувствовала, как в животе зашевелился не страх, а беспокойство — ощущение, которое обычно предшествовало беде в прошлой жизни. Её опыт, её второй шанс, дарованный ей в самый момент смерти, снова подсказывал: что-то не так.

Юньшань откинула тяжёлую шёлковую шторку, расшитую символами долголетия и сосновыми иглами — подарок от мамы, безвкусный, как и всё, что та считала «подходящим для девушки из уважаемого рода». В лицо ударил сырой ветер с улиц — с привкусом пепла, навоза и тухлой воды. Повозка, покачиваясь, миновала перекрёсток, где у каменной колонны с выцветшим указом старого правителя спали двое. Их одежда была из обрывков ткани — кто-то узнаваемо сжал в кулаке кусок вышитого ханьфу с символами журавлей, как у чиновничьего сословия. Пальцы вросли в ткань, будто бы они могли держать в себе остатки достоинства.

Дальше, у стены разрушенного павильона, скулила собака. Худая до прозрачности, с вывалившимся языком и дрожащими лапами, она прижималась к камням, будто пытаясь вжаться в город, который её не принимал. Юньшань прикусила щеку изнутри. Скрип повозки, запах уличного дыма и взгляд, полный смерти, — всё это будто было вчера. Но в её времени — в прошлом времени, в котором она уже умирала.

Она опустила шторку и повернулась к Хуа. Та сидела так же — сгорбленная, тень от лица ползла по щеке, как сажа. Глаза были сухими. Слишком сухими.

– Вот бы иметь твою силу воли. Сидишь как призрак. Я бы на твоём месте уже устроила истерику: «Ох, госпожа, я устала, хочу пирожков, меня тошнит от повозок и Линов». Ну или просто укусила бы себя за руку — чтобы хоть какая-то эмоция появилась.

Она рассчитывала на взгляд. На вздох. На усталое «Юньшань, не начинай». Но в ответ — молчание. Пустота. Цзинь Хуа чуть заметно покачала головой.

– Знаешь, — тихо произнесла она, голосом, будто его кто-то прокалил в углях, – я вспомнила одну старую сказку. Мне её рассказывала служанка, когда я была совсем ребёнком.

Юньшань напряглась. Хуа не любила сентиментальности. Если она вдруг вспомнила сказку — это было важнее любой исповеди.

– В ней маленькая девочка — ни дома, ни имени. Она жила в переулках, пряталась от прохожих и от стражи, ела кожуру фруктов, которые выбрасывали с рынка. И вот как-то в морозный вечер она нашла щенка. Он был весь в грязи, с окровавленной лапой. Она взяла его с собой. И они стали жить вместе. Грелись друг об друга, он приносил ей тряпки, а она искала ему воду.

Юньшань приподняла бровь, пытаясь понять, к чему это всё. Хуа говорила размеренно, будто нараспев — не с той яростью, которую подруга привыкла слышать в её голосе, а как будто на неё накинули невидимую сеть, и каждое слово рвалось сквозь удушье.

– Потом однажды девочка нашла еду. Настоящую. Половину варёной утки, брошенной в канаве у пьяного торговца. И вот… — она прищурилась, – у неё стоял выбор: съесть самой и выжить или отдать всё собаке, потому что та была слабее. Или поделиться. Только в этой сказке… какую бы часть еды девочка ни отдала, щенок озверел. Он… напал на неё. Почуял мясо. Зверь, понимаешь?

Юньшань моргнула. Внутри неё зашевелилось что-то ледяное.

– И что… — хрипло сказала она. – Что с ней стало?

Цзинь Хуа посмотрела прямо в глаза. В этот момент, несмотря на тьму и покачивание повозки, Юньшань увидела в ней не свою язвительную подругу, а кого-то нового. Или кого-то… сломленного.

– Она умерла. — Хуа говорила почти ласково. – Сначала от укуса, потом от того, что осталась одна.

Повисла пауза.

– А если бы я была этой собакой… — прошептала Цзинь Хуа, наклоняясь ближе, – что бы ты сделала?

Юньшань почувствовала, как что-то жаркое поднимается к щекам, словно кровь закипела прямо под кожей. Её губы пересохли, язык прилип к нёбу, а зрачки непроизвольно расширились — тело реагировало быстрее, чем разум. Она уже собиралась резко парировать Хуа, как обычно, с той холодной, чуть надменной отточенностью, с какой когда-то ставила на место служанок и наставников. Но в этот миг повозка рванула вперёд, а затем резко встала. Лошади заржали, храпя и топая копытами, и весь мир накренился.

– Ах! — вырвалось у Юньшань, прежде чем её тело инстинктивно полетело вперёд.

Она ударилась виском о деревянную перекладину скамьи, глухо звякнув шпилькой в волосах. Цзинь Хуа слабо дёрнулась вбок, пытаясь удержать подругу, но руки её были вялыми, будто ватными. Мир качнулся. Юньшань стиснула зубы, моргнула, прикусив нижнюю губу до меди — чтобы не потерять контроль.

– Что за… — прохрипела она, подтягиваясь, пока за задней стенкой повозки не раздался глухой гул голосов, сливающийся в уличный шум.

Она откинула штору. Холодный воздух впился в щёки. Дорогу перекрыли. Пламя фонаря впереди колыхалось, высвечивая жуткую картину: несколько фигур — тощие, согбенные, в рубище, прикрывающем едва ли не кости — преградили путь каравану. Кто-то держал деревянную палку, не как оружие, а как подпорку. Кто-то — ребёнок? — сидел прямо на булыжнике и сосал уголок испачканного рукава. Вдалеке доносился детский плач, неразличимый, будто из другого мира.

– Убирайтесь с дороги! — раздавался голос её мачехи, мадам Су. – Это поместье Ли! У нас дети! Мы не обязаны кормить каждого оборванца, что валяется на дороге, как падаль!

– Дорогая, — вкрадчиво попытался вмешаться отец, Ли Чжэньгуй, – может, нам хотя бы...

– Ни слова, Чжэньгуй!

Юньшань вылезла наружу. Её шёлковый подол с золотой вышивкой по краям зацепился за угол повозки, и ей пришлось грубо отдёрнуть ткань. В этот момент голос Фэна, её старшего брата, перекрыл всё.

– Пожалуйста, давайте решим это спокойно. — Он стоял перед нищими, подняв руки ладонями вперёд. – Мы можем дать вам немного риса, но не мешайте проезду.

Нищие отвечали гулко, с мольбой и страхом. Пахло кровью. И только теперь Юньшань заметила — вдоль стены лежали люди. Настоящие раненые. Один — с перебинтованной голенью, из которой просачивалась кровь. Другой, седой, с порезом на щеке и мутным взглядом. Между ними сновал плотный мужчина в засаленном синем сюцзи, на котором расплывались пятна от мазей и пота. Он что-то кричал, метался, доставая из плетёной корзины перевязи, но руки у него дрожали.

Цзинь Хуа вышла из повозки почти бесшумно, её лёгкие шаги напоминали тень — точную, быструю, и странно холодную. Она пошла в сторону скопления людей, не оглянувшись, не проронив ни слова. Юньшань на мгновение задержала на ней взгляд, чувствуя, как вновь скользит в груди тревожное ощущение — будто подруга превратилась в бледный силуэт, потерявший внутренний огонь.

Но сейчас было не до этого. Пока все спорили — мадам Су кричала, Фэн безуспешно утихомиривал толпу, а отец мямлил «не стоит обострять» — Юньшань, краем глаза выверив момент, резко отступила в сторону и, скользнув между повозкой и стеной, как вода, юркнула к мужчине в синем халате, что метался среди больных, как встревоженная птица.

Под подошвами — грязь, камни, осколки. Она споткнулась о чью-то ногу, на секунду замерла, увидела юную женщину с запёкшейся раной на щиколотке и потемневшим от крови подолом. Горло перехватило — запах гниющей плоти, пота и уличной пыли смешивался с чем-то железистым и тёплым, как в лазаретах прошлого.

Да, она была здесь. Уже была. В той жизни. Когда в сорок седьмом гарнизоне на юге вырезали половину постояльцев, а Чжэнянь, сжав её ладонь, холодно прошептал: «Если боишься — уходи. Если осталась — держи бинты.»

Юньшань сглотнула и решительно шагнула к мужчине. Он был стар, с округлым лицом, покрытым пятнами от солнца и родинок. Волосы, заплетённые в тугой узел, выбивались клочьями. От нервов он тяжело дышал, по спине стекал пот. На поясе — кожаная сумка, видавшая десятки таких дней. На губах — тёмная тень отчаяния.

– Стой! — закричал он, заметив её. – Ты! Назад! Тут кровь... тут больные! Уходи, дитя! Тебе не место здесь!

– Я умею. — Она сняла перчатку, обнажая длинные пальцы, на которых остались едва заметные следы — от иглы, от масла, от тёплого настоя. – Я умею шить. Зашивать, если точнее. И варить отвары. Быстрее, чем ты споришь. Позволь мне помочь.

Мужчина моргнул. Повернулся к раненому, который начал бредить и стонать, схватившись за живот. Сердце в нём колебалось, но отчаяние взяло вверх. Он махнул рукой, резко, будто сдавшись.

– Тогда держи. — Он скинул с запястья узел из старого платка. — Здесь всё: мази, иглы, шелковая нить. Осторожнее с настоем — он уже тёплый, но не кипяток. Я — из рода Лю. Лю Минхуэй. Когда-то был при аптекарском доме в Чанъане, теперь — как видишь…

Юньшань кивнула, аккуратно развернула платок. Пахло травами — хуанци, даньшэнь, байчжи, знакомо до боли. Она повернулась к ближайшему раненому — мужчине лет сорока, с пробитым плечом и запавшими глазами. Ткань впитала кровь, липкая, мутная. Под бинтом — грязь. Юньшань скривила губы.

– Что с ними? — спросила она, не отвлекаясь от работы. Голос спокойный, чуть насмешливый.

Лю Минхуэй, поправляя пояс, хрипло выдохнул.

– Солдаты. Женщины. Остатки отрядов с южных застав. Говорят, набег был неофициальным — никто не признаёт. Мы... Они бежали, кто мог. Кто дошёл — теперь здесь. Постоялые дворы забиты. Даже святыни переполнены. Эти — те, кому не досталось ни крыши, ни еды. Только земля под спиной.

Юньшань резко оторвала лоскут ткани, зажала рану, другая рука — уже вяжет узел. В её движениях нет аристократической мягкости, есть точность и уверенность. Она чувствовала взгляд Цзинь Хуа где-то сбоку — не вмешивающийся, как с чужой улицы. Родные всё ещё спорили у повозки. Мать, наверняка, уже кипела — ведь Юньшань и так находилась под «домашним наказанием» за излишнюю дерзость.

Девушка опустилась рядом с девушкой, чьё лицо уже покрылось сероватым налётом — испарина, боль, страх. Её губы дрожали, будто в бреду она что-то пыталась сказать, но язык не повиновался. Юньшань развернула край порванной одежды, оголив бедро: под кожей зловеще пульсировала рваная рана, из которой тянулись куски ткани и сгустки грязной крови.

Пальцы двигались быстро. Она схватила маленькую жестяную лампу с угольками, осторожно приблизила иглу, подержав её над огнём. Пламя затрепетало, а металлический блеск стал тусклым. Юньшань коротко выдохнула, вложив в этот выдох холодную сосредоточенность.

– Это немного обожжёт, — пробормотала она не девушке, а скорее для себя. – Но не умрёшь же, в отличие от моей репутации.

Пальцами, смазанными мазью с хуанлянем, она отодвинула рану, промыла её настоями из платка Лю Минхуэя, затем протянула шелковую нить через иглу и сделала первый стежок. Движения были не плавными, но уверенными, без лишней дрожи. Каждое усилие отзывалось эхом в её прошлом — в той жизни, где её руки были покрыты кровью не от предательства, а от необходимости.

И тут — рывок. Резкий, грубый. Её дёрнули за плечо. Юньшань вздрогнула и, обернувшись, встретилась лицом к лицу с мадам Су. Её мать дышала тяжело, грудь вздымалась под расшитым жакетом, лицо пылало от ярости, на висках выступили вены. За спиной её маячил Ли Чжэньгуй, виновато потирая руки, словно надеясь, что его невмешательство не вызовет бури. Ли Фэн, стоявший чуть поодаль, выглядел так, будто готов был в любой момент вмешаться.

– Ты с ума сошла?! — прошипела мадам Су, её голос был подобен хлысту. – Ты куда ушла?! Как смеешь! У нас встреча сегодня вечером, а ты, как уличная нищенка, возишься с кровью?! Да ты понимаешь, как ты выглядишь?

– Как человек, — хладнокровно ответила Юньшань, не поднимая глаз, делая следующий стежок. – Если эта девушка умрёт — это будет на твоей совести. Потому что ты предпочла кричать, а не помочь.

Мадам Су отшатнулась, как будто Юньшань только что плеснула ей в лицо горячим настоем. Она развела руками, но затем — внезапно — замерла. Её глаза сузились. Она пристально посмотрела на дочь, как будто только сейчас увидела в ней что-то чужое. Что-то, что не вписывалось в привычный образ её глупой, упрямой девицы, которой нужно выйти замуж и сидеть тихо.

– Откуда ты знаешь, как зашивать раны? Откуда ты знаешь эти... травы? — в голосе мадам Су зазвучал страх. Суеверный, старый, тот, что веками передавался из уст в уста. – Это... Это колдовство, ты...

– Это знание, — оборвала её Юньшань. Она наконец подняла взгляд — острый, как наконечник копья.

Старик Лю Минхуэй, сидевший рядом, хмыкнул, приподнимая брови. Он продолжал бинтовать другого мужчину, но перебросил взгляд на Су.

– Дочь у вас, госпожа, умная, — пробормотал он, приподняв одну бровь. – И время сейчас неспокойное. Знание — единственное, что не умирает в войне. Даже чиновники — как… как его… Цао Жэнь, — он нарочно произнёс имя громче. – Даже он нынче больше на разбойника стал похож, чем на государева слугу. Говорят, через его руки идут деньги, которые должны были спасать таких, как эти...

Юньшань незаметно пригладила выбившуюся из заколки прядь, и аккуратно наклонилась к Лю Минхуэю, чьи руки всё ещё были перепачканы тёмной кровью и жёлтой мазью из дихуана и байчжэня. Старик сутулился, будто сам был одним из уцелевших после бурь империи. Он разрывал бинты зубами, шептал себе под нос старые аптекарские заклинания — не от веры, а по привычке.

За её спиной всё ещё звучал голос матери — теперь она распекала отца, хватая его за рукав, словно он был слугой, проспавшим важный приказ. Отец растерянно кивал, улыбаясь виновато, а Ли Фэн тихо закатывал глаза, явно решая, стоит ли вмешиваться.

Юньшань воспользовалась этой привычной семейной какофонией. Она склонилась к лекарю, как будто просто хотела подать бинт, но при этом вполголоса спросила.

– Вы упомянули Цао Жэня. Что он сделал?

Лю бросил на неё быстрый, острый взгляд. Он хмыкнул, вытер руки о грязную ткань, завязанную на поясе, и буркнул.

– А тебе зачем, девочка из хорошего дома? Или ты не просто шьёшь раны, а и в дела чиновников нос совать любишь?

– Только в те, от которых пахнет гнилью, — с лёгким, почти ленивым сарказмом отозвалась Юньшань. – И в которых может оказаться моя фамилия, случайно исписанная в чьих-то бумагах.

Лю присвистнул и в этот момент передал ей чашку с отваром, словно в знак признания.

– Говорят, Цао ведёт дела с западной заставой. Знаешь её?

Юньшань молча кивнула. Западная застава — в её прошлой жизни это название не раз звучало в донесениях, поданных на стол генералу. Тогда она — будучи уже Лин Юньшань, женой человека, которого не могла любить — слышала их вскользь, во время ужинов, где угощали тушёным голубем с кассией, а говорили только о войне и прибыли.

Западная застава. Пыльная пограничная точка, откуда шли оружие, соль, иногда — рабы. И однажды — запечатанный сундук с семейной печатью дома Хань, утраченной реликвией, по ошибке отправленной вовсе не тому человеку.

– Я думала, она сгорела два года назад? — спросила Юньшань, делая вид, что не слишком осведомлена.

– Сгорела, — усмехнулся Лю. – Только теперь оттуда приходят ящики. Без печатей. И уходят люди. Без глаз. Цао Жэнь прикрыл постоялые дворы, как бы заботясь о порядке, но на деле — просто оставляет таких, как они, — он указал на раненых, – гнить на камнях. А сам шепчется с людьми в тёмных одеждах. Слишком часто стал появляться эмблема с чёрным журавлём…

Юньшань замерла. Чёрный журавль — эмблема, которую в прошлой жизни она однажды увидела на запястье человека, передавшего Лин Яню письмо… через день после смерти её отца. Сердце ударилось о рёбра, будто её толкнули. Она опустила взгляд, чтобы скрыть вспышку в глазах.

– Что ты знаешь про этих людей? — голос её стал тише, почти шёлковым.

– Меньше, чем хотел бы. Больше, чем безопасно, — сухо отрезал Лю, – и ты, если умная, забудешь, что спрашивала. Ты ведь не из тех, кто умеет убегать, когда загорится.

Юньшань ухмыльнулась — уголки её губ приподнялись с хищной уверенностью, которая так часто пугала воспитательниц в прошлом. Она сделала последний шов, словно запечатывая молчаливое соглашение между жизнью и смертью, и аккуратно, двумя пальцами, взяла отрез белой ткани, вываренной в настоях спорыша и подорожника. Перевязав израненную ногу девушки, она на мгновение замерла, прижав ладонь к пульсирующей щиколотке — живёт. Значит, не зря.

И в этот момент за её спиной раздались тяжёлые шаги. Ли Фэн.

– Дай, — негромко сказал он и, не дожидаясь её реакции, опустился рядом к другой женщиной. Из её платка он молча взял мазь с привкусом мускуса и горечи полыни, иглу и нитки. Поднеся конец к лампе, нагрел его, как видел раньше. Пальцы Фэна были крупными, неловкими, больше привыкшими к мечу, чем к плоти, но он действовал с тем же упрямым спокойствием, что и всегда, когда защищал Юньшань от чужих слухов.

Девушка встретилась с его взглядом. Он не улыбнулся, не произнёс ни слова — просто кивнул. И этого было достаточно. Её губы вновь изогнулись — на этот раз без яда. Только тепло. Младший Вэй, которому ещё недавно казалось, будто его старший брат вырос в мире, куда ему не попасть, теперь бросил взгляд на них, и — не раздумывая — опустился на колени рядом с Фэном.

– Я… я могу… бинт держать? — выдавил он.

Фэн молча протянул ему конец ткани, будто это был не кусок от простыни, а меч старшего сына. Юньшань едва заметно кивнула, будто записывая в уме: вот так формируется будущее — в пыли, под лампой, без громких речей.

– Чжэньгуй!! — раздалось резче удара по гонгу. – Что ты… ты принёс еду? ЕДУ?! Для этих… для этих… полулюдей? Ты с ума сошёл?!

Но Ли Чжэньгуй — хрупкий, мягкий, будто всегда извиняющийся за сам факт своего существования — с прямой спиной спускался с повозки. Он нёс корзину с паровыми лепёшками маотоу, несколько кусков сушёной рыбы и два бамбуковых термоса с горячим чаем, приправленным корнем имбиря. Его лицо было серьёзным, как у солдата, которого оставили защищать поле, зная, что оно давно проиграно.

– Эти «полулюди», жена, — проговорил он почти шёпотом, но достаточно громко, – лежат, потому что встали там, где ты бы закричала и побежала. Пусть хотя бы не умирают голодными.

Его голос не имел силы. Но имел истину. Мадам Су резко замолчала. Щёки её вспыхнули — от ярости или стыда, даже Юньшань не могла бы точно сказать. Женщина закусила губу и отвернулась, бурча себе под нос молитвы к духам, словно надеялась, что они отменят всё это позорище.

Юньшань отметила, как её отец опустился к коленопреклонённому старику и подал ему чашу, будто подавал обрядовое вино на жертвенном камне. И в этот миг всё вокруг — даже лампы, даже стоны — стало чуть тише.

– «Вот как... в прошлой жизни я искала истину в бумагах, в судах, в кланах. А на самом деле она — в простом: кто подаёт бинт, а кто — отворачивается.»

Пока Цзинь Хуа наблюдала с ироничной насмешкой, а мать сдерживала крик, Юньшань незаметно приблизилась к раннему сумраку, туда, где ещё горела лампа Лю. Она остановилась рядом, голос её был тихим.

– Есть ещё бинты?

– А ты не насытилась героизмом? — хмыкнул Лю, но уже не отстранялся.

– Просто вижу, что Фэн пошёл по моим следам. Кто-то должен подмести за ним, — с лёгким сарказмом отозвалась она. – Вы говорили про чёрного журавля. Если я добуду имя — вы расскажете, как найти заставу?

Лю посмотрел на неё пристально. Потом медленно протянул другой платок.

– Имя — не спасение. Но иного у нас нет. Помощь нужна, там мальчишка, у него перелом. Сможешь?

– Могу спорить с матерью, могу сбежать со свадьбы, — пробормотала себе под нос Юньшань, засучивая рукава. – Значит, и кость вправить смогу.

Лю выпрямился, с трудом вытирая руки о кровавую тряпицу. С его пальцев капала тёмная влага — густая, почти липкая, как уваренное красное дерево. Он перевёл взгляд на группу вновь прибывших — теперь вокруг уже толпилось с десяток человек: кто бинтовал, кто поил, кто просто стоял, растерянный, но уже не безучастный. Он указал на подростка у повозки.

– Вон тот. Сломана. Судя по отёку — уже давно.

Юньшань кивнула. На лице её блеснул холодный, решительный свет — как у полководца, которому указали на осаждённый город. В глазах — не жалость. Вычисление. Она оглянулась — мать всё ещё металась между гневом и смущением, но в этот момент Фэн — её Фэн, спокойный, прямой — протянул ей белую ткань. Молчаливо. Почти нежно.

– Смочи, в том кувшине, — тихо сказал он. – Настой шёлковицы с боярышником. Для промывки.

Мадам Су морщилась, будто ей велели перелопатить навоз. Но всё-таки подошла. Опустила ткань. Затем, сдержанно, с гордой челюстью, как бы между прочим, подала Фэну. Юньшань улыбнулась — тонко, саркастично, иронично, как умеют только те, кто уже видел смерть и всё равно предпочёл остаться в этом мире.

Подросток лежал, прижав к себе ногу. Ткань на ней расползлась от грязи и крови, изогнутый сустав напоминал грубо сломанную ветку, торчащую из земли. Он морщился, лицо пепельного оттенка. И всё равно — не стонал.

Юньшань подошла, опустилась на корточки — как тогда, когда была в мужской одежде, на складе. Только теперь не пряталась, не хваталась за кинжал. И всё же узнала его сразу. Скулы, растрёпанные волосы, дерзкий прищур. Тот самый — что приставил ей ржавый меч к горлу и потребовал деньги, а не жизнь. Тогда он казался ей беспощадным щенком, выросшим на грязных улицах Ланхуай.

Он не узнал её. Конечно, нет. Тогда была ночь. Тогда была кровь на её лбу, и одежда — мужская, потертая, с засаленным воротом. И тогда — не было этого взгляда.

– Как звать? — спросила она, уже осматривая ногу. Рука её ловко ощупывала отёк, ища смещение, форму перелома. Он вздрогнул.

– А тебе что? — отрезал он, с силой сжимая губы. – Запишешь на могильной доске?

– Не могу, у меня чернил нет, — холодно ответила Юньшань. – И доски тоже. Всё разошлось на бинты.

Он оскалился. Юньшань склонилась ниже, нащупывая сустав. Перелом закрытый, кость не выступает. Уже неплохо. Но долго ждать нельзя. Ногу нужно было вправлять. Сейчас.

– Ладно, без имени. Расскажи что-нибудь, пока я тебя калечу обратно. Где жил?

– В доме у самой смерти, — огрызнулся он. – Не слышала?

– Не слышала. Я там не живу. Я только мимо хожу, — бросила она, начиная разматывать старую тряпку. Резкий запах мочи и гниющего мяса ударил в нос. Мальчишка засопел.

– Иди ты… — прохрипел он.

– Уже здесь, — спокойно сказала Юньшань и, не давая времени, резко дёрнула сустав.

Он закричал — не в голос, а хрипом, так, как кричат те, кто уже привык терпеть боль, но не научился её игнорировать. Она прижала его грудь, удерживая, пока он извивался.

– Дыши, — прошипела она. – Ты хотел выжить тогда на складе, хочешь выжить и сейчас — дыши.

Мальчишка сжал зубы, но дыхание, сбитое, всё же прорвалось сквозь его губы. Хриплое, живое. Юньшань торопливо достала заранее приготовленную шину, ту что дал Лю, из расщепленного бамбука и два отреза ткани.

– Ты кто такая… — пробормотал он.

– Та, кому ты угрожал мечом. Тогда. Помнишь?

Мальчишка приоткрыл рот. Веки дрогнули, словно он собрался произнести нечто важное — или плевок, или проклятие. Но вместо этого он лишь сжался, будто Юньшань собиралась ударить его по лицу, как это, вероятно, делали другие — за дерзость, за воровство, за то, что выжил там, где должен был умереть. Она заметила этот жест и — впервые за всё время — на миг остановилась. Но не сказала ни слова. Лишь закончила тугую повязку, пригладила край ткани и отряхнула ладони, на которых темнели пятна его крови и земли.

Развернулась. Спина её — прямая, как древко копья. Плавное, полное достоинства движение — как будто она не вылечила уличного мальчишку, а подписала указ в императорской канцелярии.

Но он вдруг схватил её за руку. Пальцы его были худыми, горячими, цепкими. Она замерла. Резко, даже опасно — но не выдернула руку. Повернула голову, не глядя прямо. Лишь слегка, через плечо.

– Что? — спросила она, голосом, который мог бы принадлежать чиновнице, отпускающей милость. Или судье.

Мальчишка смотрел на неё снизу вверх. Боль всё ещё стояла в его лице, но уже иначе. Не как у побитого пса — а как у того, кто впервые видит небо без туч.

– Я... я Фан Цзэхуэй, — выдохнул он.

Имя прозвучало странно в этом полутёмном воздухе, среди криков, запахов трав, пыли и угля. Почти чужеродно. Слишком чисто для того, кто недавно угрожал ей ржавым мечом и просил выкуп за её жизнь.

Она чуть нахмурилась. Неожиданное имя. Не «Ах-Цзян», не «Малыш Пыль», не «Четвёртый со свалки». Фан Цзэхуэй. Почти как у отпрыска бедного учителя или младшего сына секретаря уездного уровня. Как будто его кто-то когда-то хотел назвать красиво.

– Спасибо... — продолжил он, сжав руку крепче. Его голос чуть дрожал, но не от слёз, а от чего-то нового — уважения? страха? — нет, осознания. – Ты могла уйти. А не ушла.

Юньшань задержала дыхание. Глаза её на миг потемнели. Это было странное ощущение — видеть, как благодарит тебя тот, кто хотел убить. В прошлой жизни она бы рассмеялась, назвала бы его уличным крысёнком. Или запомнила имя, чтобы использовать потом, как приманку для Лин Яня, если понадобилось бы кого-то подставить.

Но в этой жизни — она просто стояла, позволяя ему говорить. И не сказала ничего. Молчание её стало холодным, как весенний снег. Она слегка выдернула руку — не грубо, но решительно. Пальцы Фан Цзэхуэя ещё мгновение висели в воздухе, как у утопающего, тянущегося за чем-то, чего не хватает.

Юньшань не обернулась. Просто пошла дальше. К людям, к крови, к своей семье — к тем, кто всё ещё нуждался в её ловких руках, в ясной голове и в циничной, жестокой доброте, которую она тщательно дозировала, как ядовитый корень в аптекарском весе.

Сзади раздался слабый голос.

– Если ты вдруг вспомнишь меня… я у западной стены. Где труба разбита... Мы там живём.

Юньшань не остановилась. Но услышала. И, может быть, когда-нибудь — она это использует. Или спасёт его ещё раз. Или заставит говорить. А пока — она исчезла в дымке из пыли, лекарственного пара и вечерних теней.

8 страница29 июня 2025, 20:28

Комментарии