Сад ябоневни
Все это как волшебство — кто-то из нас верит
в хорошее, стремится сделать все правильно, быть
образцовым родителем, сдувать пылинки с ребен-
ка, который выживет в грядущих бурях, только если
дать ему достаточно любви. А потом на аккуратно
подстриженном газоне, рядом с кустом белой сире-
ни, в прекрасном, словно игрушечном пространс-
тве детской площадки, эти дети играют в войну.
Двое стоят на коленях, руки за спиной, а третий
с игрушечным пистолетом подходит к ним сзади
и понарошку пускает им пулю в затылок каждому.
Дети притворяются, что лежат с простреленными
головами, и кровь тихо вытекает на газон, солнце
гаснет на мгновение, появляются звезды, налетает
порыв ветра, налетают облака — то ли гроза такая,
то ли эхо прошедшей войны, где артиллерия бьет
так, что в нашем цивилизованном пространстве
можно обосраться, не дойдя до туалета.
Маленькая птичка снова запела в немного ле-
су. Там и люпины зацвели, и солнце рассыпалось
искрами и бликами на цветах, росе и ручье, жур-
чащем на перекатах, где по берегам дудник в че-
ловеческий рост, а точнее, лесная ангелика под
пологом из ветвей во влажной многоступенчатой
сумеречной ложбине.
Над огромными белыми зонтичными, пахну-
щими свежестью ручья, над каждым белым соцве-
тием-зонтиком, направленным к небу, кружится
столбик из белых мотыльков. Они живут один лет-
ний день — появляются из земли и уходят в зем-
лю, — а между тем становятся душой цветка —
трепетным, ожившим воздухом. И таких чудес
здесь полные леса и полное небо, и все это так ми-
молетно — отвернешься, задумаешься о какой-ни-
будь войне или курсе доллара, и твой мир пойман
всеми этими унылыми газетенками.
А здесь — сады ябоневни и маленькая птичка,
которая снисходит до пения только ночью, потому
что ей нужен свободный эфир. И вот когда затиха-
ют моторы, дети на детских площадках затихают
и не стреляют больше друг другу в головы, мамоч-
ки с колясками затихают, то ли гроза затихает и то
ли эхо тоже, Даня Нараян затихает, и тут малень-
кая птичка в садах ябоневни как чирикнет:
— Чик-чирик-чирик-чик-чик.
И затихшая Ратчадемноен взвизгивает от удо-
вольствия, собирает отцветшие белые одуванчики
и говорит:
— Лопушки, смотри!
— Одуванчики, что ли?
— Нет! Хлопушки. Ф-ш-ш-ш-ш-ш-ш.
Дует на одуванчики.
— Вон сколько лопушков! И маленькая птичка.
— Кажется, это соловей.
— В немного лесу.
— Да. В немного лесу. В садах ябоневни.
Ночь пахнет пьяняще, и луны строго полови-
на, и небо немного туманно, а луна — как мар-
мелад «лимонные дольки», и Лара Ратчадемноен
возьми ее да и съешь, и по темным улицам под
пение маленькой птички возвращаются Даня На-
раян и Лара Ратчадемноен из садов ябоневни до-
мой — в полупустую снятую квартиру, где горит
свет, на окнах нет штор, а из мебели только мат-
рас, раскладные дачные кресла и маленькая та-
буреточка, на боку которой криво черным каран-
дашом для подвода глаз написано: «Сад ябонев-
ни».
Это Даня Нараян взял черный карандаш для
подвода глаз у Лары Ратчадемноен и написал на
табуреточке слово «АД», а Ратчадемноен отобрала
у него карандаш и принялась дописывать другие
буквы, чтобы получилось «САД», а потом она ре-
шила написать «яблоневый», но Даня Нараян на-
чал целовать ее, и Лара, смеясь, ошиблась несколь-
ко раз, как будто стала безграмотной от любви,
после чего получилось «Сад ябоневни».
И он здесь, этот странный сад. В открытое окно
влетают комары и запахи сирени, запахи цветов
с клумбы под окнами и немного запахи бензина
и табачного дыма, ночной свежести и дождя.
Свет горит, и он теплый, ламповый, электри-
ческий — самый уютный. И Лара Ратчадемноен
раздевается и взлетает над домами — волосы рас-
киданы по плечам, белая кожа отражает свет, как
луна, руки и ноги немного колышутся от ветра,
как водоросли под водой, и маленькая звездочка
запуталась у нее между пальцев. И Ратчадемноен
достигает Млечного Пути, постепенно, медленно
нарастает высота, безвременье и безмыслие, уди-
вительный белый свет, а потом космический ветер
аккуратно укладывает Лару обратно на постель,
на белые смятые простыни, на Даню Нараяна, на
матрас, вокруг которого разбросана, расшвыряна
одежда. В открытое окно пахнет имбирными пря-
никами и цветочной пыльцой... и таким свежим
летом, как будто в нем соединились все воспоми-
нания о лучших летних днях из детства, которые
пролетели, не оставив следа, и это все, что сейчас
происходит, тоже не оставит. Здесь не бывает по-
бедителей. Жить — все равно что играть в шахма-
ты со смертью, которая играла на несколько мил-
лионов лет дольше, чем ты, к тому же жульничает,
и ты проигрываешь раз за разом, и сердце твое
бьется где-то у горла, когда ты лежишь на правом
боку на старом диване в одной из старых клету-
шек-комнат китайской стенки, выстроенной на
пустыре, рядом с железной дорогой, и понимаешь,
что все кончено — видишь, как завеса памяти при-
открывается, обнажая множество прожитых жиз-
ней. Никакой тебе Ратчадемноен, никакой любви,
и ты умираешь от ран под каменной колоннадой:
из-под ног книзу уходит лестница из десяти ступе-
ней — нижние скрыты темной зеленоватой водой
прямоугольного пруда, зажатого каменными па-
рапетами.
Ты прислоняешься спиной к каменной колон-
не, основание которой как бы поддерживают об-
наженные каменные женщины. Плиты пола (тоже
каменные) покрыты рельефными свастиками
и изображениями звероподобных богов.
Вокруг растет прозрачная пальмовая роща, а за
ней простирается красноватая пустыня с деревья-
ми-кактусами и светло-коричневыми гранитными
глыбами, и здесь, на берегу пруда, тебя, умершего
от ран, сжигают на костре из сандалового дерева,
и какой-то совершенно голый старик с дредами
обмазывает свое тело пеплом от твоей кремации
и сидит неподвижно, как дживанмукта — умер-
ший при жизни, — а тебе еще предстоит рождать-
ся раз за разом и мастурбировать перед зеркалом
в ванной комнате, будучи, например, немного ко-
соглазой и загорелой женщиной со стройными
раздвинутыми ногами, кончающей в нарциссичес-
ком припадке на красоту и похоть своего собствен-
ного тела, мечтающей о сексуальности, преодо-
левшей тлен и время, как иероглиф-изгиб бедра
каменного женского божества, поддерживающего
одну из колонн у того пруда, где садху сидит, не
двигаясь, третью тысячу лет, а на его фоне меня-
ются царства и цивилизации. Смуглые, чернобо-
родые, коренастые мужчины ложатся под ударами
бронзовых мечей высоких и светловолосых колес-
ничих, которые после битвы вырезают на камнях
свастики, и один из них говорит богоподобным
громовым голосом:
— Эй, чувак с дредами! Ну-ка подвинься!
Но ответ один для всех — тысячи лет безмолвия
и бесконечного ухода в себя.