Пустыня выживания
Даня Нараян на секундочку остался один и при-
уныл немного, или, лучше сказать, устал, но не
столько физически, сколько душевно, и не в пло-
хом смысле, а в хорошем, будто жизнь прожил
и что-то таинственное удалось, что в делах не
отображается, а как бы между ними.
Иногда думаешь, страдаешь и чувствуешь,
и кажется, что все неправильно, и болит все — те-
ло и душа. А потом — раз, и боль стихла. А ты
едешь со своим старым другом в автобусе, и меж-
ду вами волшебство: вы ни в один шаблон не впи-
сываетесь, и вам хорошо вместе. Ты как бы не-
взначай говоришь про лето, а вокруг зима, и ста-
рый автобус громыхает железным панцирем, и по
краям дороги трехметровые сугробы. А ты не-
взначай говоришь о лете и о колосьях пшеницы
с синими цветами васильков, которые запутались
в этой волнующейся ниве — непонятно даже,
желтой или зеленой, потому что ездил мимо и в
июне, и в июле, и в августе, — и сокола летали,
и тени их скользили по разбитому асфальту, а до-
рога словно заброшенная, и кажется, что мир, как
мы его знали, кончился — вот об этом говоришь,
а перед вами отец с сыном, и сыну лет двадцать,
а отцу, наверное, и того больше. Они из тех, кто
слова лишнего не скажет, — суровые очень. Но
ты знаешь, что они слышали, о чем ты говоришь,
потому что тень сокола в их взглядах скользнула
и василек как будто бы блеснул синевой (или по-
казалось?).
Этому всему почти нет места в мире — очень
уж он суровый, извините. Только в оазисах иног-
да отдохнешь от пустыни выживания, недоверия
и насилия.
Или, может быть, суровость эта смягчилась со
временем, и нет ее, как нет того мира, где вырос-
ли Даня Нараян и Лара Ратчадемноен. Нет ни
времени-рептилии, пожирающей своих детей,
ни трамваев в заброшенном депо, ни леса, где
кусты черной вязью заплелись и вороны их про-
низывают своими клювами, и одиночества с абс-
тиненцией тоже нет, и слез под душем, когда
кровь, например, смываешь или пьяный засыпа-
ешь, а вода ползет вверх. Мир, где насилие про-
низывает все и гнездится в каждом, а ты один
и не веришь никому, потому что если кто-то хо-
чет казаться добрым — это тревожный знак, по-
тому что каждый знает — не бывает доброты,
просто вымутить что-то хочет, жабеныш беспон-
товый. И эта пустыня — в ней легко погибнуть,
и каждый ищет свой оазис, особенно если себя
хочет сохранить.
Вспомнил вот про южные пустыни и горы бе-
лые вдали — огромные такие, — самые большие
пусть будут, — и свастики на воротах, хотя едва
ли здесь знают, кто такой Гитлер, так же как у нас
не все знают про Дипендру и Бирендру. И улицы
мелькают в свете фар, а люди разбегаются и пря-
чутся в подворотнях, закрывают лица шарфами,
краем платка или хирургической маской, жгут
костры из мусора возле домов. И ты думаешь:
«Зачем вообще меня занесло в этот мрачный ла-
биринт? Я ведь не Чокан Валиханов и не Прже-
вальский — им-то по политическому делу и орде-
на еще дадут, и памятник поставят, а я-то чего
лезу — такой же убогий, как эти люди, которые
руки греют у мусорных костров, только еще бо-
лее одинокий». А потом думаешь о том же Вали-
ханове — как он затосковал сильно и умер в свои
тридцать лет, и никакие ордена не спасли, а то,
что памятник поставили, это ему, мертвому, все
равно уже, и орден тоже все равно, а не все равно
ему снежные вершины Тянь-Шаня, Небесных гор,
и караван-баши с седой бородой, и кальян у кост-
ра на крыше мира тоже не все равно, и прекрас-
ные танцовщицы в Кашгаре, и китайские гости-
ницы, и вдоль дороги продают острую лапшу
в мясном бульоне — как сотни лет назад, так
и сейчас.
Хей, бродяга. Отдохни у нас! Отведай лапши
и кальян покури. Здесь сидели Валиханов и Ве-
рещагин, а вон там курил Миклухо Маклай и ле-
тел с драконами в белые горы Восточного Тур-
кестана — край семи городов, где семь рек слага-
ют озеро, в котором видно дно за много
километров, и где замшелые щуки, огромные,
как затонувшие корабли, топорщат во все сторо-
ны кривые редкие зубы и пучат белесые перла-
мутровые глаза.
Это все не все равно. Кто поверит, что после
смерти никто не выслушает твой рассказ? Долж-
но быть какое-то всеблагое существо, которое
слушает эти бесконечные истории, перед которы-
ми Шекспир и Достоевский с Толстым просто де-
тский лепет на детсадовском утреннике.
Неужели все эти истории сотрутся, забудутся
и памятником над ними будут битые граниты,
весенняя грязь и музыка песка и ветра, а ордена-
ми — цветы эдельвейсов и бессмертники? Или
такой цветок, который вырос когда-то на могиле
молодой девушки, умершей раньше времени,
а ведь у нее в сердце была драматичная история,
и именно поэтому из ее сердца вырос изящный
красный цветочек, который приносит забвение
и боль снимает. Но за это платишь, потому что
девушка эта, в сердце которой любовь была,
сильно страдала и стала ревнивой собственни-
цей. Поэтому бирманцы цветок этот курили-ку-
рили на реке Меконг, и тайцы на реке Пинг,
и подсаживались — худые все такие, почернев-
шие, — и китайцы подсаживались, а англичане
почти не подсаживались — они в промышлен-
ных масштабах эксплуатировали разбитое серд-
це этой девушки, пользуясь ее горем и горем дру-
гих людей. Вот они какие, англичане эти
хитрые.