Позолоченная рана.
Время текло размеренно в особняке фон Эренфельсов. Первые месяцы были мучительными в доме, где каждый скрип пола и каждое эхо его шагов напоминали о его чужеродности. Но дети удивительно живучи, и постепенно, шаг за шагом, Юрген начал адаптироваться. Он выучил маршруты слуг, находил укромные уголки, где можно было спрятаться с книжкой, и привык к постоянному фоновому шуму большого дома. Он научился есть за огромным обеденным столом, где его маленькая тарелка казалась одиноким островом, и отвечать на вопросы, которые взрослые задавали ему скорее из вежливости, чем из истинного интереса. Он освоил искусство быть незаметным, растворяясь в роскоши, словно бледная тень, лишь изредка привлекая внимание. Он привыкал к холодной роскоши, к постоянному присутствию слуг, к равнодушному взгляду Доротеи. Он ещё цеплялся за хрупкую надежду на отцовскую любовь, ту, что проглядывала в редких, почти незаметных жестах.
В июне в доме появились новые разговоры. Доротея, обычно такая сдержанная и невозмутимая, изменилась. Её движения замедлились, лицо порой приобретало усталое выражение, а талия заметно округлилась. Служанки шептались об "интересном положении фрау фон Эренфельс", и Юрген, подслушав, понял: у него появится брат или сестра. Эта новость вызвала в нём странную смесь предвкушения и лёгкой тревоги. Он уже знал, что значит быть брошенным, и боялся, что с появлением нового ребёнка, его, Юргена, могут и вовсе забыть.
Десятого февраля тридцать пятого года, морозным, но ясным утром, над особняком пронеслась весть, вызвавшая непривычную суету. В одном из покоев Доротея фон Эренфельс родила девочку. Маленькая Лизель фон Эренфельс, дочь Вильгельма и его жены, появилась на свет.
И к удивлению Юргена, Вильгельм был искренне рад. Не просто сдержанно удовлетворён, а именно рад. В его обычно суровых глазах появился непривычный блеск, а уголки губ приподнялись в подобии улыбки. Он ходил по дому, расправив плечи, его голос звучал чуть громче, чем обычно. Лизель была его плотью и кровью, его наследницей, чистой, "арийской" кровью, которая должна была продолжить его род и фамилию. Он видел в ней символ своего успеха, своего будущего.
Юргену разрешили увидеть сестру на следующий день. Она лежала в резной дубовой колыбели, крошечная и розовощёкая, с мягкими белыми волосами, похожими на отцовские, и глазами, ещё не открывшимися полностью, но уже такими беззащитными. В её крохотной ладошке он увидел свою собственную, нежную и маленькую. Несмотря на то, что она была лишь "наполовину" его сестрой - по отцу, но не по матери - Юрген почувствовал к ней необъяснимую привязанность. Она была такой милой, такой хрупкой, и в её невинности не было ни капли той холодности, что окружала его в этом доме. Он осторожно погладил, и в этот момент что-то тёплое шевельнулось в его груди, впервые за долгое время он почувствовал себя не таким одиноким.
По такому случаю Вильгельм решил устроить грандиозный праздник. Впервые за всё время пребывания Юргена в Falkenburg, дом наполнился гулом голосов, смехом и музыкой. Приглашения были разосланы сотням знакомых и друзей Вильгельма – влиятельным чиновникам, промышленникам, офицерам и их жёнам.
В день торжества его дом сиял. Каждый уголок был украшен, канделябры горели сотнями свечей, отражаясь в хрустале и полированном дереве. Запах дорогих сигар смешивался с ароматами изысканных блюд и французских духов. По залам скользили официанты в белоснежных перчатках, разнося шампанское и деликатесы.
Юри, одетый в новый костюмчик, который казался ему слишком тесным и официальным, с любопытством наблюдал за гостями. Они были словно одинаковыми. Мужчины в строгих, безупречно сшитых костюмах или, чаще, в идеально отглаженных униформах цвета хаки или серого мундира. Их волосы были коротко стрижены или аккуратно зачёсаны, лица - волевые. Многие носили золотые или серебряные партийные значки в лацканах, блестящие наградные кресты на груди, а у некоторых на рукавах были вышиты свастики. Их голоса звучали громко и уверенно, они смеялись, но их смех казался слишком громким, слишком показным, и в их глазах Юрген видел холодный, расчётливый блеск. Они говорили о каком-то "новом порядке", о "будущем Рейха", о "дисциплине и чести", а их жесты были резкими и уверенными.
Женщины, их спутницы, были не менее впечатляющими. Они носили длинные, элегантные платья из дорогих тканей, их волосы были уложены в сложные прически, а лица подчёркнуто красивы, но часто слишком строги и надменны. Они держались с высокомерием, их смех был звонким, но лишённым истинной радости. Юрген видел, как они обмениваются надменными взглядами, как оценивают друг друга, как будто участвуют в негласном соревновании.
Херр фон Эренфельс блистал в центре этого общества, принимая поздравления и крепкие рукопожатия. На его груди гордо красовался золотой крест, а на лацкане пиджака – сверкающий значок НСДАП. Он выглядел как хозяин жизни, и Юрген, наблюдая за ним, чувствовал гордость, смешанную с какой-то новой, непонятной тревогой. Мальчик гулял по залам, пытаясь понять, что происходит. Все эти люди казались ему огромными и непонятными. Он присел на широкий подоконник, откуда открывался вид на залитый лунным светом парк, и на минуту почувствовал себя невидимым. Он вспоминал лицо Лизель, и эта мысль была единственной, что приносила ему утешение в этом слишком шумном и слишком напыщенном мире.
После грандиозного праздника, когда блеск хрусталя потускнел, а ароматы сигар выветрились, жизнь в Herrenhaus вернулась к своему привычному течению, но уже с новым центром притяжения - его младшей сестрой. Внимание Вильгельма, если оно когда-либо было направлено на Юргена, теперь полностью переключилось на новорожденную дочь. Крошечная девочка требовала постоянной заботы, и Вильгельм, гордый своим "чистокровным" потомком, с удовольствием демонстрировал свою привязанность к ней. Юргену же теперь предстояло быть старшим братом, которого незаметно отодвинули на второй план. Он стал еще более невидимым, растворившись в огромном доме, словно бледная тень.
В сентябре того же тридцать пятого года, когда Кёльн раскрашивался осенними красками, Юрген впервые переступил порог Staatliches Gymnasium Köln-Lindenthal – Государственной гимназии для мальчиков в районе Линденталь. Это была престижная школа, которую в последнее время полностью "выровняли" под новые идеалы. Стены коридоров были увешаны плакатами с арийскими героями и цитатами фюрера, а уроки истории и биологии теперь велись исключительно с точки зрения расовой теории и величия немецкой нации. Мальчиков учили быть сильными, выносливыми, дисциплинированными и преданными Рейху. Юрген, не до конца осознавая всех тонкостей расовой теории или идеологических установок, видел, как учителя с гордостью указывают на символы, как отец с достоинством носит партийный значок. Все эти разговоры о "чистоте крови", и "врагах нации" были ему непонятны по сути, но он чувствовал, что это что-то важное, что-то, что взрослые считают "правильным" и "необходимым". А раз "правильно" и активно насаждается, значит, наверное, хорошо. Его первый учебный год в гимназии был...Средним. Юри неплохо учился, старательно выполняя задания, но школьная жизнь казалась ему продолжением его изоляции в особняке. Класс быстро разделился на небольшие, сплочённые группы. Одни мальчики играли в футбол во дворе, другие шептались о подвигах будущих солдат, третьи, самые бойкие, уже носили первые значки Гитлерюгенда. Юрген же оставался в стороне. Он не понимал, как заводить эти "дружбы", о которых иногда слышал в разговорах фрау Марты. Он смотрел на смеющихся и дерущихся сверстников, на их секреты и общие игры, но никогда не чувствовал себя частью этого. Для него понятие "иметь друзей" было чем-то совершенно абстрактным, далёким, как сказки из забытых книг. Он лишь наблюдал, а затем возвращался в свой мир книг и тихих размышлений.
Однажды, в воскресное утро, Вильгельм взял Юргена с собой в величественный Кёльнский собор. Огромные витражи заливали интерьер разноцветным светом, мерцание сотен свечей, запах ладана и торжественное звучание органа – всё это производило на мальчика сильное, почти мистическое впечатление. Он, привыкший к приютской скудности, поражался масштабам и красоте. Но слова отца были иными, чем те, что Юрген ожидал услышать в таком святом месте.
—Вера, сын, - тихо произнес Вильгельм, его голос эхом отдавался под куполом, - это фундамент. Фундамент для сильного народа, для сильного государства. Дисциплина, порядок, преданность – вот истинные христианские добродетели, которые ведут нас к величию. Бог помогает тем, кто силен духом и верен своей земле. Слабым нет места в Царствии Небесном, как нет им места и на нашей земле. - Он указал на свой золотой крест, мерцающий на груди. Это не просто украшение. Это символ нашей стойкости, нашей веры в правое дело и в нашу великую нацию.
И в тот же день, вернувшись домой, Вильгельм вручил Юргену небольшой, но точно такой же, золотой крестик на тонкой цепочке.
—Носи его. Пусть он напоминает тебе о твоем происхождении, о твоем долге и о нашей силе. О том, что ты часть чего-то великого. Юри, с гордостью, но и с лёгким недоумением отцовских слов, надел его на шею.
Помимо школьной рутины и этих странных уроков от отца, Юрген каждый день сталкивался с тем, как Вильгельм обращался со слугами. В отце было что-то холодное и надменное, когда он отдавал приказы или, что ещё хуже, отчитывал кого-то из персонала. Его голос становился жёстким, взгляд – пронзительным, а в каждом жесте читалось пренебрежение. Он видел в них лишь инструменты для поддержания своего комфорта и статуса, не людей. Юргену это не нравилось. Он чувствовал, что это несправедливо. Для него слуги были такими же, как и он сам – живыми людьми со своими заботами, усталостью и добротой.
Особенно он привязался к фрау Марте Хоффман, дородной женщине средних лет, с мягкими, морщинистыми руками и добрыми, усталыми глазами. Фрау Марта была Hausdame, главной экономкой, и в её ведении находилось не только управление слугами, но и, по сути, повседневная забота о детях. Это она следила за его одеждой, готовила его любимый яблочный пирог и приносила ему горячий шоколад, когда он чувствовал себя особенно одиноко.
Когда Вильгельм или Доротея были заняты или отсутствовали, Юрген любил незаметно пробираться на кухню или в прачечную, где фрау Марта всегда находила для него несколько минут. Он рассказывал ей о школе, о своих мыслях, о том, как ему не хватает мамы. А фрау Марта слушала его, не перебивая, и порой делилась своими, простыми историями о жизни, о природе, о старых немецких легендах.
Именно от неё Юрген впервые услышал о настоящей вере, не той, что была на золотом кресте отца. Марта была глубоко верующей католичкой, но её вера была тихой и личной. Она не говорила о догматах, а рассказывала о доброте, о милосердии, о том, что "каждый человек – образ Божий", и что "любовь к ближнему – главная заповедь". Она рассказывала ему о святых, которые не носили пышных мундиров, но творили великие дела из любви к людям. Её слова были простыми, но они глубоко запали в душу Юргена, создавая первый контраст с тем, что он видел в поведении отца и его "друзей". В её глазах, в её усталых, но тёплых руках, Юрген находил то, чего так отчаянно не хватало в доме – искренность, человечность и истинное тепло.
Именно это тепло заставило его однажды вечером осмелиться задать вопрос, который не давал ему покоя. За ужином, когда Лизель уже спала, а фрау Марта закончила подавать десерт, Вильгельм с Доротеей обсуждали последние новости. Юрген обычно ел молча, прислушиваясь к обрывкам разговоров.
—Ну что ж, - произнес Вильгельм, отпив вина. - опрос с этим кварталом наконец-то решён. Доротея, ты представляешь, какие там были элементы? Настоящее гнездо... Рассадник заразы. Но теперь всё чисто. Они будут направлены...В нужное русло. - Он говорил это с таким удовлетворением, словно рассказывал о выигранной сделке. В его голосе не было ни капли сомнения, лишь холодная, торжествующая уверенность.
Доротея лишь кивнула, небрежно поправляя локон.
—Наконец-то. Давно пора
было. Город должен быть образцом чистоты.
Юрген, до этого молчавший, вдруг почувствовал, как что-то сжалось у него внутри. Слова отца звучали так буднично, так обыденно, но в них было что-то глубоко неправильное, что-то, что шло вразрез со словами фрау Марты. Он вспомнил, как в школе учителя говорили о "неполноценных элементах", и вдруг понял, что речь, возможно, идёт о тех самых людях, о которых говорили в самых плохих тонах.
—Отец.. - тихо спросил он, его голос дрогнул. - Но ведь... ведь люди... их нельзя просто так... направлять? Разве это... хорошо?
Вильгельм резко опустил вилку. Его глаза, обычно холодные, стали жёсткими, как сталь. Он посмотрел на сына, словно тот только что произнёс невероятную глупость.
—Юрген, - произнес он, - Некоторые вещи ты еще не понимаешь. Нельзя быть мягкотелым. Иногда нужно принимать твёрдые решения ради общего же блага, ради будущего нации. Иначе быть не может. Так устроен мир. Иначе мы никогда не построим то, что должны построить. - Он снова посмотрел на свой золотой крест, который мерцал на его груди, а затем на маленький крестик мальчика. - Вера требует жертв, сын мой. И дисциплины.
В этих словах не было ни тепла, ни объяснения, только железная, бескомпромиссная воля. Юри словно почувствовал, как что-то хрустнуло внутри него. Золото потускнело, и сквозь его сияние проступила горькая, острая рана разочарования.
Лето тысяча девятьсот тридцать шестого пришло с пылью на нагретых солнцем дорогах и томительной жарой. Восьмилетний Юрген проводил дни бродя по библиотеке а отец был постоянно занят, уезжая на долгие совещания и возвращаясь поздно вечером. Дом казался особенно пустым.
Однажды, изнывая от скуки и одолеваемый непреодолимым любопытством, мальчик вновь пробрался в отцовский кабинет - место, куда ему строго запрещалось заходить. Он знал, что делает что-то плохое, но тяга к неизведанному была сильнее страха. На массивном дубовом столе, среди кип бумаг и чернильных приборов, лежала странная вещь, которую он видел и раньше. Это был короткий, блестящий кинжал с чёрной рукоятью и гравировкой "Blut und Ehre" – кровь и честь. Теперь он знал, что это не просто украшение. Он видел такие на картинках, в руках гордых мальчиков из Гитлерюгенда, в газетах, что приносил отец. Это был символ силы, символ принадлежности, который его отец носил с такой гордостью. Ему было невдомек, почему отцовский кинжал, такой же, но более внушительный, лежал без дела.
Ребенок осторожно взял его в руки. Металл был холодным, лезвие - острым, несмотря на то, что мальчик был далек от понимания истинного назначения этого оружия. Он представлял себя одним из тех мальчиков, марширующих в строю, сильных и бесстрашных, как на плакатах. Он сделал несколько неуклюжих движений, пытаясь повторить позу, которую видел.
И тут что-то пошло не так. Его маленькая ладонь соскользнула, кинжал вывернулся, и острое лезвие скользнуло вверх, не просто царапнув, а с ужасающей силой вонзившись в мягкие ткани. Резкая, пронзительная боль обожгла правый глаз. Юрген вскрикнул, роняя кинжал на пол. Горячая, липкая жидкость потекла по щеке, заливая обзор. Он схватился за глаз, ослепленный болью и ужасом, мир вокруг него закружился в кровавом тумане.
На его крик первой прибежала старая горничная, Фрида, которая тут же ахнула, увидев кровь и бедного мальчика. Её крики подняли весь дом. Через несколько минут в кабинете уже суетились слуги, а Фрида оказывала первую, хоть и неумелую, помощь, прижимая чистую ткань к ране. Вильгельма дома не было. По его возвращении его встретил перепуганный сын с залитым кровью лицом и повязкой, и бледные, дрожащие слуги.
—Что тут, черт возьми, произошло!? - голос Вильгельма был холоден, как лед.
Фрида, понимая, что врать бесполезно, объяснила:
—Господин Юрген...Он был в вашем кабинете, играл с... кинжалом...
Херр фон Эренфельс подошел к сыну. В его глазах виднелась лишь смесь раздражения и негодования. Его взгляд был прикован к кинжалу на полу.
—Я же сказал тебе, не трогать мои вещи! Ты что, не понимаешь слов? Это не игрушка, а символ! - Он схватил кинжал, словно проверяя его целостность, и даже не взглянул на рану Юргена. Приказав вызвать лучшего специалиста в Кёльне, он отвернулся, оставив мальчика на попечение слуг.
На дом был немедленно вызван профессор Хайнц Мюллер, один из самых известных офтальмологов Кёльна. Он прибыл в особняк с полным набором инструментов, и Юри тут же уложили в постель для осмотра. Профессор Мюллер работал долго и сосредоточенно, его лицо было мрачным. Когда он закончил, то, выйдя в гостиную к Вильгельму и Доротее, покачал головой.
—Господин фон Эренфельс, фрау фон Эренфельс.. - начал он с глубоким сожалением. - Рана... очень глубокая. Лезвие повредило зрительный нерв и сетчатку необратимо. Я сделал всё, что мог, чтобы предотвратить инфекцию и сохранить сам глаз, но... зрение в правом глазу мальчика... оно потеряно навсегда.
Это заявление повисло в воздухе тяжелой, немой скорбью для всех, кроме, пожалуй, самого Вильгельма. Доротея лишь брезгливо отвернулась, словно несчастье сына было очередным неприятным инцидентом.
Когда Юрген очнулся, его правый глаз был плотно перевязан толстым слоем бинтов. Мир казался странным, однобоким, и постоянная, тупая боль пульсировала в виске. Через несколько дней, когда рана начала заживать, бинты заменили на черную шелковую повязку. Она стала его неизменным спутником. Шрам от лезвия, пролегающий над бровью и уходящий чуть выше виска, оставался под повязкой, но потеря зрения была ощутимой и постоянной.
С этого дня шрам стал частью Юргена, хотя и скрытой. Слуги в доме смотрели на него с еще большим сочувствием, перешептываясь о "несчастном случае" и о "строгости господина". Доротея лишь брезгливо морщилась при его виде, словно повязка портила "фамильный вид".
Для Юри же этот шрам, эта потеря, стала болезненным надломом. Он помнил ту самую фразу отца при их эзапоздалой" первой встрече "Ты можешь мне верить, я твой отец." Тогда это звучало как обещание. Теперь, глядя на этот же крест, мерцающий на груди Вильгельма, который был так равнодушен к его боли, Юрген не понимал. Как можно носить такой символ, если в сердце нет ни милосердия, ни любви? Разве не этому учили в тех старых книжках, которые иногда читала ему фрау Марта, рассказывая о Боге и добре?
Он стал его молчаливым свидетельством того, что мир взрослых был намного сложнее и опаснее, чем он когда либо мог себе представить.