первая глава
Тишина Луки оказалась самой громкой вещью, которую я когда-либо слышала. Она звенела у меня в ушах на каждом уроке, заглушая голоса учителей, смех одноклассников за спиной и даже собственные мысли. Она была плотной, осязаемой субстанцией, которая заполнила все пространство между нашей партой у окна и остальным миром.
Тот первый день растянулся в бесконечную пытку. Каждый скрип моей ручки по бумаге, каждый мой вздох, каждое неловкое движение отзывались во мне смущением. Я украдкой наблюдала за ним. Он был невероятно собран. Его движения были экономны и точны. Он не суетился, не ронял вещи, не просил одолжить ластик. Он просто существовал в своем беззвучном коконе, полностью самодостаточный и отстраненный. Его блокнот быстро заполнялся ровным, наклонным почерком — ответы на вопросы учителей, которые мадемуазель Изабель забирала на проверку в конце урока. Он учился лучше всех в классе, это было видно невооруженным глазом.
А я чувствовала себя слоном в посудной лавке. Громкой, неуклюжей, разрушающей хрупкую тишину его мира своим простым присутствием. Моё «прости» повисло в воздухе между нами неслышимым, но вечным эхом. Его «ничего страшного» было не прощением, а констатацией факта. Факта его одиночества и моей чудовищной ошибки.
Мы не обменялись больше ни жестом, ни взглядом. Когда прозвенел звонок с последнего урока, он так же молча собрал свои вещи и вышел, растворившись в толпе у двери. Я осталась сидеть, ощущая странную пустоту. Моё одиночество, которое еще утром казалось таким гнетущим и абсолютным, теперь имело форму. Форму его прямой спины и опущенных длинных ресниц.
Дома я ринулась в интернет с пылом первооткрывателя. «Язык жестов Франции», «LSF», «как выучить жестовый язык». Мой ноутбук гудел, вкладки множились. Оказалось, это целая вселенная. Со своей грамматикой, синтаксисом, культурой. Это было не просто махание руками. Это был танец пальцев, мимики, всего тела. Я смотрела видео с немыми дикторами, и их руки парили в воздухе, рассказывая целые истории без единого звука. Это было красиво. И безумно сложно.
В местном книжном я отыскала потрепанный самоучитель «LSF pour les Nuls» («Язык жестов для чайников»). Ирония названия меня не смутила. Я была тем самым «нулём». Я схватила его, прижала к груди, как сокровище, и почти бегом помчалась домой.
Так начался мой личный марафон. Каждый вечер, сделав уроки, я зарывалась в книгу. Я повторяла жесты перед зеркалом в спальне, корча рожицы, пытаясь выразить «спасибо», «пожалуйста», «извини». Мои пальцы путались, не желая складываться в нужные формы. Алфавит давался относительно легко, но слова… Слова были другой планетой. Я засыпала с учебником под подушкой, мне снились сны, в которых мои руки сами по себе начинали жестикулировать, а я не могла их остановить.
Цель была проста и сложна одновременно. Я должна была подойти к нему утром и сказать. Сказать руками. Извиниться по-настоящему. Не то жалкое бормотание, что вырвалось у меня тогда. А что будет дальше — я не знала. Не думала.
Школа постепенно входила в свою обычную колею. Кипение первого дня улеглось, сменившись рутиной. Одноклассники, которых я знала с младших классов, уже перестали бурно обсуждать новичка. Лука стал частью пейзажа. Невидимым человеком, который сидит сзади и никому не мешает. Со мной же почти перестали общаться. Моя бывшая «банда» была моим пропуском в любой круг, а теперь я была просто Амели. Тихая, незаметная Амели, которая сидит с немым новичком.
Я ловила на себе взгляды. Вернее, на нас. Девочки из параллельного класса, популярные и ухоженные, перешептывались, глядя в нашу сторону. Шарлотта, с ее идеально гладкими каштановыми волосами и кукольным лицом, однажды громко рассмеялась, увидев, как я, краснея, пыталась передать Луке листок с домашним заданием, которое он пропустил. Он просто не взял его. Просто посмотрел на протянутую руку с таким ледяным безразличием, что я чуть не расплакалась от унижения.
— Смотри, Шарлот, — фыркнула ее подружка Клод, — Амели уже пытается с ним поговорить. Бедняжка, она так отчаянно хочет хоть с кем-нибудь потусоваться, что даже к Луке пристает.
Они захихикали. Жар хлынул мне в лицо. Я резко отдернула руку, сунула листок в его учебник и отвернулась к окну, стараясь дышать ровнее. Я ненавидела их. Их гладкие, блестящие волосы, их уверенность, их легкий смех. Но больше всего в тот момент я ненавидела себя. Свои вечно непослушные кудри, собравшиеся в пышный, небрежный клубок на затылке. Свои карие глаза, слишком большие для моего лица, из-за чего я всегда выглядела удивленной или напуганной. Свои пухлые щеки, от которых я не могла избавиться с двенадцати лет. Я чувствовала себя нескладным, кричаще ярким попугаем среди стаи изящных воробьев.
А он… Он будто не слышал их насмешек. Вернее, не видел. Он жил в буфере, в бронестеклянном куполе, сквозь который не проникали ни звуки, ни взгляды, ни чужие эмоции. Иногда я ловила себя на том, что засматриваюсь на него. На то, как свет из окна ложится на его резкие скулы, подчеркивая бледность кожи. На то, как он в задумчивости потирает костяшками пальцев край тетради. На длинные ресницы, которые отбрасывали легкие тени на щеки, когда он читал. Он был красивым. Неприступно, отстраненно красивым, как мраморная статуя. И так же молчалив.
Прошла неделя. Две. Мои попытки установить хоть какой-то контакт проваливались с треском. Я оставляла на его парте записки с расписанием — он выбрасывал их, не глядя. Я жестами показывала, что учитель просит открыть учебник на странице — он игнорировал меня, пока мадемуазель Изабель не повторяла просьбу письменно на доске. Он отвечал на прямые вопросы учителей, писал ответы, но со мной — никак. Стена. Высокая, гладкая, без единой щели.
Я почти сдалась. Мои занятия жестами стали казаться глупой, наивной затеей. Затеей неудачницы, которая пытается подружиться со статуей.
Как-то раз на перемене я зашла в библиотеку за книгой по философии. Пробираясь между стеллажами, я наткнулась на него. Он стоял в самом дальнем углу, в отделе искусств, и листал огромный, потрепанный фолиант с репродукциями картин Моне. Его лицо было спокойным, почти умиротворенным. В его глазах не было привычного льда — лишь глубокая, сосредоточенная заинтересованность. Он был здесь по-настоящему, а не просто существовал в пространстве.
Сердце заколотилось где-то в горле. Это был мой шанс. Возможно, последний. Я сделала глубокий вдох, вспомнила все, что зубрила ночами, и шагнула вперед.
Он почувствовал движение и поднял глаза. Взгляд снова стал отстраненным и холодным. Щит опустился.
Я подняла дрожащие руки. Пальцы одеревенели, стали чужими. Я чувствовала себя полной идиоткой. Но я начала. Я изобразила букву «С» (жест извинения, который я повторяла сотни раз), потом приложила руку к груди, затем снова жест «извини» и, наконец, показала на него и на себя, пытаясь сказать что-то вроде «Мне жаль, что так вышло в первый день».
Это было ужасно. Жесты вышли рваными, неуверенными, неграмотными с точки зрения грамматики LSF. Я краснела, бледнела и чувствовала, как по спине бегут мурашки стыда.
Он наблюдал. Не двигаясь. Его лицо не выражало ровным счетом ничего. Когда я закончила, опустив руки в полной уверенности, что сейчас умру от унижения, он несколько секунд просто смотрел на меня. Потом его пальцы легко коснулись его губ, а затем раскрытой ладонью двинулись вперед — элегантный, отработанный жест. «Спасибо».
И… всё. Он закрыл книгу, поставил ее на полку и вышел из библиотеки, оставив меня стоять с горящими ушами и трясущимися руками. Он не простил. Не улыбнулся. Не показал, что готов к диалогу. Он просто поблагодарил за усилия и удалился. Как король, милостиво кивающий придворному шуту.
Слезы навернулись на глаза, но я сжала кулаки и прогнала их. Нет. Он заметил. Он отреагировал. Это было что-то. Маленькая, крошечная трещина в его броне. И в моем отчаянии.
С того дня я стала другой. Моя затея перестала быть просто попыткой загладить вину. Она стала одержимостью. Вызовом самой себе. И ему.
Я приходила в класс раньше всех. Теперь не чтобы занять место, а чтобы успеть положить на его часть парты что-нибудь. Яблоко. Маленькую записку с нарисованным смайликом. Открытку с видом Лиона, которую с трудом отыскала в лавке букиниста. Он никогда не трогал мои «дары». Яблоко к концу дня засыхало, записки исчезали в мусорке, открытку он просто отодвигал в сторону. Но я не сдавалась.
Я удвоила свои усилия в изучении жестов. Скачала приложения, смотрела видео-словари. Я практиковалась везде: за завтраком, показывая матери «хлеб» и «сок», в метро, повторяя в уме названия станций, перед сном. Я даже пыталась жестами ругать нашего кота, когда он драл диван. Получалось комично, но прогресс был.
Каждое утро я приходила и пыталась что-то сказать. «Доброе утро» — жест, похожий на рассвет. «Как дела?» — уже сложнее. «Красивая погода». Мои жесты были корявыми, медленными. Я постоянно путала похожие движения, и от этого мои фразы приобретали абсурдный, а иногда и оскорбительный смысл. Однажды я вместо «хороший рисунок» (у него действительно хорошо получалось) показала нечто, что могло сойти за «тухлый банан». Я поняла это по едва заметному сужению его глаз. Он ничего не сказал, не сделал замечания, просто демонстративно перевернул лист и начал рисунок заново.
Я умирала со стыда. Но на следующий день снова приходила и снова пыталась.
Иногда, очень редко, он реагировал. Кивал, если я правильно показывала страницу в учебнике. Один раз, когда я полминуты не могла вспомнить жест к слову «библиотека», он вдруг медленно, почти нехотя, показал его сам. Четко, красиво, с идельной пластикой. Я замерла, пораженная. Он тут же отвел руку и уткнулся в книгу, как будто ничего не произошло. Но для меня это было равноценно стоячей овации.
Я ловила каждую такую крупицу. Они становились топливом, которое поддерживало мой странный, односторонний диалог.
Я стала больше внимания уделять тому, как выгляжу. Раньше я натягивала на себя первое, что попадалось из шкафа — обычно мешковатый свитер и джинсы. Теперь я проводила у зеркала по десять минут, пытаясь усмирить свои кудри с помощью специального мусса, который украдкой стащила у мамы. Я заплетала их в косы, собирала в хвост, но они всегда выбивались, создавая впечатление легкого, но постоянного хаоса. Я рассматривала свое лицо — слишком круглое, слишком открытое. Глаза, которые выдавали все мои эмоции — страх, надежду, смущение. Я завидовала его невозмутимости, его холодной, отточенной красоте.
Однажды я накрасилась. Тушью и блеском для губ. Пришла в класс, пылая от смущения, чувствуя себя не в своей тарелке. Шарлотта и ее компания, конечно же, сразу это заметили.
—О, смотри-ка, — прозвучал ее сладкий, ядовитый голосок, — Амели решила, что немые тоже плачут. Вернее, видят. Думаешь, он оценит твои старания? Хотя… может, он и не говорит, но все понимает, да? Может, ты ему нравишься? Наша маленькая Амели и принц-немой. Романтично!
Хохот. Горячие волны позора накатили на меня. Я готова была провалиться сквозь землю. Я посмотрела на Луку. Он смотрел в окно, абсолютно безучастный, но я была почти уверена, что уголок его рта дрогнул в едва уловимой насмешливой усмешке. Мне показалось? Наверное. Но этого было достаточно. Я схватила салфетку и с яростью стерла всю помаду, чувствуя, как губы горят. Больше никогда. Никогда.
После уроков я засиживалась в парке возле школы, делая вид, что жду кого-то. На самом деле я наблюдала за ним. Он всегда уходил один. Длинными, спокойными шагами, с наушниками в ушах. Он слушал музыку, которую не мог слышать? Или просто отгораживался от мира? Он никогда не оборачивался, не оглядывался по сторонам. Он просто шел, и его одиночество было таким же полным и самодостаточным, как и его тишина.
Прошел почти месяц моего безнадежного «общения». Я выучила основы. Могла кое-как представиться, спросить о делах, показать несколько простых фраз. Но он почти никогда не отвечал. Наши диалоги выглядели так: я что-то неумело жестикулирую, он либо игнорирует, либо кивает, либо, в лучшем случае, пишет короткий ответ в блокноте: «Да», «Нет», «Не знаю».
Я уже почти привыкла к этой роли. Навязчивой, болтливой (пусть и беззвучно) соседки, которая пытается растопить айсберг своим дыханием.
Как-то раз на литературе мы разбирали сонеты Шекспира. Мадемуазель Изабель, воодушевленная, говорила о силе молчания в поэзии, о том, как много может сказать пауза.
—Иногда тишина красноречивее любого слова, — сказала она, и ее взгляд мягко скользнул по Луке. — Она может быть наполнена болью, ожиданием, любовью…
В этот момент Лука, обычно неотрывно писавший конспект, отвлекся. Он смотрел в окно. На его лицо упал солнечный луч, и в его зеленых глазах, обычно таких холодных, я увидела что-то неуловимое. Тоску? Грусть? Это было мгновение. Миг настоящей, неприкрытой эмоции. И оно было таким ярким, таким болезненным, что у меня защемило сердце.
Он вдруг повернул голову и поймал мой взгляд. Я застыла, застигнутая на месте преступления. Я увидела нечто в его глазах. Не гнев, не раздражение. Скорее… усталость. Усталость от моих постоянных попыток, от моего присутствия, от этого всего.
Он медленно взял ручку и что-то написал в блокноте. Потом повернул его ко мне.
Обычно его записки ко мне были лаконичными.Эта была длиннее.
«Зачем ты это делаешь?»
Я прочитала и обомлела. Простота вопроса оглушила меня. Я не знала, что ответить. Потому что мне жаль? Потому что я виновата? Потому что мне одиноко? Потому что ты самый загадочный и прекрасный человек, которого я когда-либо видела, и я готова на все, чтобы хоть на секунду увидеть в твоих глазах что-то, кроме льда?
Я взяла свою ручку. Мои пальцы дрожали. Я написала ответ, зачеркивая и переписывая слова.
«Я хочу быть другом.»
Он прочитал. Его лицо снова стало каменным. Он взял ручку, зачеркнул мое «другом» одной резкой линией и сверху написал:
«Не надо.»
Потом он закрыл блокнот и больше не смотрел в мою сторону до конца урока. Эти два слова жгли меня сквозь крышку парты. «Не надо». Они звучали громче любого крика.
В тот вечер я не открывала учебник по жестовому языку. Я сидела на кровати и смотрела в потолок. Он был прав. Зачем? Зачем я мучаю его и себя? Я — назойливая муха, которая бьется о непробиваемое стекло его мира. Я вызываю у него только раздражение и жалость. Я видела это в его глазах сегодня. Усталость.
Я проиграла. Моя месячная миссия по завоеванию доверия закончилась полным и безоговорочным провалом. Я была глупой, наивной девочкой, которая решила, что может все исправить несколькими заученными жестами.
На следующее утро я пришла в школу с тяжелым сердцем. Я решила оставить его в покое. Окончательно и бесповоротно. Пусть мы просто сидим рядом и игнорим друг друга. Как все остальные.
Я зашла в класс, не глядя на его парту. Он уже сидел на своем месте. Я чувствовала его взгляд на своей спине, тяжелый и безмолвный, как всегда. Я делала вид, что не замечаю. Устроила целый ритуал: выложила учебники, ручки, блокнот с коалами. Лишь бы не оборачиваться. Лишь бы не видеть его холодного, отстраненного лица, которое теперь, после вчерашнего «Не надо», казалось мне высеченным из мрамора. Я вспомнила, как он ел тот синабон у нас на кухне — с таким отчаянием, будто это был не кусок сладкого теста, а спасательный круг. А теперь этот спасательный круг был отозван.
Прозвенел звонок. Я уставилась в страницу учебника по истории, на которой было написано что-то про Столетнюю войну. Слова расплывались в глазах. В голове стучало только одно: он там, за спиной. И он ненавидит меня. И я ненавижу себя за свою глупую, навязчивую надежду.
И вдруг — прикосновение.
Легкое, едва ощутимое, к моему локтю. Кончиками пальцев. Я замерла. Показалось. Должно быть, показалось. Отдернула руку, как от огня.
Оно повторилось. Настойчивее. Осторожное, но настоящее.
Сердце ушло в пятки, отдаваясь глухим стуком в висках. Я медленно, с недоверием, повернула голову.
Он смотрел на меня. Не сквозь меня, не поверх меня. На меня. Его пронзительные глаза были серьезны, но в них не читалось привычного отвращения или скуки. В них была… сосредоточенность. Как у хирурга перед сложным разрезом.
Потом он поднял руку. Его длинные, изящные пальцы, которые я всегда видела лишь сжатыми в кулак или лежащими на учебнике, сложились в четкий, идеальный жест.
«Извини».
Потом другой.
«Спасибо».
Я не дышала,не в силах пошевелиться. Это был сон. Галлюцинация.
А потом он сделал то, чего я не понимала. Приложил раскрытую ладонь к своей груди и легким движением протянул ее ко мне. Жест был одновременно и признанием, и предложением. «Я» и «Для тебя».
Я застыла, пытаясь расшифровать этот немой код. Он видел мое замешательство. Медленно, не отрывая от меня взгляда, он взял свой блокнот, вывел одно слово и с силой подчеркнул его дважды, будто вбивая гвоздь.
УЧИТЕЛЬ.
Мир перевернулся. Перезапустился. Это было не «извини» за боль. Это было не «спасибо» за булочки, тот теплый синабон, что он, казалось, поглощал с такой жадностью, стоя у нашего кухонного стола. Это было предложение. Капитуляция? Нет. Капитулянты не смотрят так — с вызовом и осторожной готовностью к отступлению. Это был договор. Он видел все мои жалкие, неуклюжие попытки и… сдался? Или, может быть, ему стало интересно?
Он предлагал стать моим учителем. В обмен на что? На мое упрямство? На мою навязчивость, которая, видимо, все-таки пробила брешь в его стене? На мои яблоки, которые он ненавидел, и синабоны, которые он ел с таким отчаянным, скрытым удовольствием?
Горло сдавило. Я боялась, что если попытаюсь жестом ответить, мои пальцы скрутит в немом, корявом узеле. Я могла только кивать. Быстро-быстро, как сумасшедшая, чувствуя, как предательские слезы подступают к глазам, грозя размыть единственное слово, которое он мне написал.
Он кивнул в ответ. Один раз. Коротко и ясно. Дело сделано. Контракт подписан. И тут же отвернулся, уткнувшись в учебник, снова надев маску безразличного аристократа. Но было уже поздно.
Стена дала первую трещину. И сквозь нее хлынул не свет, а оглушительный, сокрушительный грохот тишины, которая вдруг перестала быть тишиной одиночества. Она стала тишиной ожидания. Нашего общего, нового, немого разговора.