Часть 1. Вспышки
На что похожа жизнь человека, который большую часть жизни не осознаёт себя? Существующего, как кофейный автомат на подземной парковке, который радостно начинает мигать разноцветными огоньками лампочек и говорить синтезированным голосом, но только тогда, когда раз в месяц к нему подойдёт уставший водитель такси. Может быть, для кого-то это и выглядит так, но не для меня. Я бы сказал, что моя жизнь похожа, скорее, на добровольное заточение, отшельничество в пещере, которая находится недалеко от ближайшей деревни. Обычно я просто сижу там, занимаюсь своими делами, составляя мозаику своей жизни, перепутывая между собой факты, нарушая их порядок, разрывая причинно-следственные связи. Но иногда, когда голоса из деревни звучат слишком громко, я понимаю, что происходит что-то важное. Мне становится интереснее и, прежде чем сам успею это осознать, я уже оказываюсь у выхода из пещеры. Это не самая удачная метафора, знаю. От неё чудовищно несёт прогорклым вином и немытыми телами стариков в тогах, она душит воспоминаниями о философских беседах под открытым небом страны, где я никогда не был.
Шелест воображаемой травы, далёкий шум моря, которое накатывает на берег с мягким шуршанием, и весёлые крики детей, прыгающих в первую утреннюю волну, поскальзывающихся на мокром песке. Они говорят на незнакомом мне, старом языке, но каждое их слово – я это чувствую – пропитано беззаботностью этого древнего мира. Пасторальная идиллия, где люди не знали ещё ни ослепляюще-белых вспышек ядерной бомбы, ни удушающего газа камер концлагерей, ни паники, настигающей тебя на улице большого города, когда ты, зажатый между высотками, вдруг осознаёшь, что ты здесь совсем один. Для них вся жизнь была очень простой, понятной.
Если ты поклоняешься богу, то он помогает. Подчиняешься законам, ведёшь свой простой быт, наполненный мифологической магией, благодаря которой природа вокруг кажется живой. Это понятная, хорошая жизнь в маленьком мире, где человек ещё не мнит себя тем, кто может...
Нет. Не подходит.
Эта метафора, след прежней, давно ушедшей жизни, которая сейчас ещё теплится лишь в янтарных капельках африканских племён, не подходит ни моему городу, ни мне. Слишком просто. И вместе с тем слишком наполнена ощущениями эта пещера и весь мир за ней. Слишком много жизни детских голосах. Поэтому надо описать по-другому.
Представьте: вы без сознания и у вас на голове мешок из плотной ткани, через который ничего не разглядеть. Вы не знаете, где вы, не знаете даже, кто вы – эти воспоминания обрывочным роем пёстрых насекомых проносятся перед глазами раз за разом, но лишь жалят и без того воспалённое сознание. Кто-то из бесконечной темноты тяжёлого обморока будит вас, выплёскивая на голову ведро холодной воды. Сначала все чувства обрушиваются лавиной – звуки, свет, но, хуже всего, ощущение собственного тела, пригвождают вас к месту, и вы не можете пошевелиться. Это похоже на сонный паралич, только вместо страха – смятение, непонимание, опустошение.
Потом в этой каше приходится находить отдельные элементы. Я препарирую живой клубок, разрезаю одеяло на отдельные лоскуты, а их – на ленты, а ленты – на тончайшие нитки, чтобы потом сплести из этого то, что станет моим воспоминанием. Воспоминанием, не претендующим на объективность, отражающим меня самого гораздо больше, чем ту реальность, в которой я живу. Но зато потом, находясь в старательной созданной мной темноте, я смогу сам развешивать перед собой эти странные обрывки, чтобы рассматривать их, переделывать, ведь я детально помню, как создавался каждый из них.
Процесс всегда один. На первом месте звуки, ведь пока я ослеплён светом мира, пока мои каждый раз новые глаза не привыкнут к многообразию цветов, звуки – единственная часть реальности, которую я могу понять и принять, достаточно быстро, чтобы начать разделять её. Это не похоже на системный анализ, нет в этом и сосредоточенного волшебства, с которым композитор пристраивает в звуковую дорожку новый идеальной обрезанный сэмпл. Наверное, в такие моменты я больше похож на ребёнка, радующегося мыльным шарикам и лопающего их руками, пока один не окажется перламутровой жемчужиной, которая останется в ладони. И неважно, сколько этих шариков придётся лопнуть – сотни, если это воспоминание о людном месте, или всего несколько, если это образ из комнаты, где я проводил вялотекущие часы своих школьных лет.
Один за другим звуки исчезают, пока не остаётся тот, на котором можно сконцентрировать всё внимание. Глубокий, и похожий на едва слышимый писк насекомого, прерывистый, постоянный, высокий или низкий – он может быть любым. Но из первой оглушительно перемешанной волны, которая накатывает, вышибая весь воздух из лёгких, можно, отрезая всё больше кусочков, осыпающихся на невидимый пол чёрными нотами и цифрами децибелов, оставить единственный ценный и важный, который запишется на магнитную плёнку моей памяти лишь затем, чтобы потом быть пересобранным или наложенным на совершенно другую картину.
Потом подключаются глаза. Визуальный образ сначала, с непривычки, кажется сплошным световым пятном, я не могу различить ни отдельных цветов, ни очертаний предметов. Они начинают появляться лишь потом и похожи на ранние работы Альберто Миельго – кажется, что тебе всё знакомо, ты начинаешь улавливать очертания людей, машин, зданий вокруг, и всё это залито каким-то странным тягучим, как патока, светом, который едва-едва просачивается не сетчатку. И вдруг всё становится слишком отчётливым и резким, а патока превращается в масло, город начинает блестеть, будто каждый отдельный его элемент кто-то старательно смазал. Под этой маской привычные предметы теряют знакомые очертания, искажаются. Чем больше ты вглядываешься, тем лучше понимаешь, что здания, хоть и похожи на обычные, странно искажены в пропорциях, что свет льётся будто бы из ниоткуда, у него нет явных источников, а весь этот блеск и вовсе начинает напоминать неестественную глянцевую плёнку, которой обмотано всё вокруг. Странный, ненастоящий мир, в котором каждый предмет, каждый человек будто бы притворяется. Всматриваешься в фигуру вдалеке – тебе кажется, что это человек, но на самом деле – просто цветной мазок, который наш мозг так хочет принять за человека.
Это необычное чувство, не могу сказать, что оно неприятное, но есть что-то дикое в том, чтобы смотреть на автобус и не понимать, что перед тобой именно автобус. Или понимать, но потом вдруг осознавать, что его образ вдруг расплылся и только твоё сознание, подчинённое обычным человеческим рефлексам мышления, пытается собрать этот разрушающийся конструктор во что-то привычное, знакомое и логичное.
Но один образ всегда чёткий – тот, от которого исходил единственный оставшийся звук. Не думаю, что это похоже на полную слепоту и глухоту с оговоркой, что я всё-таки вижу и слышу что-то одно, конкретное. Моим инструментом для создания этих полароидных движущихся и звучащих изображений является, скорее, сосредоточенность. Купол, который бессознательно накрывает меня, когда что-то вдруг привлекает внимание. Я всё ещё могу различать другие звуки, всё ещё осознаю, что нахожусь не в красной комнате Линча наедине лишь с предметом или человеком, что хочу сохранить в своей памяти. Да и я ли сам этого хочу? Пока не знаю, не могу ответить на этот вопрос, пришедший мне в голову. Наверное, уже неплохо, что он пришёл, ведь раньше его не было.
Но я выделяю только что-то одно, как Дега, сумевший найти в пестрящем всеми сортами грязи, мерзости и великолепия Париже своих маленьких фей-балерин. Вот только он создавал картины по собственному желанию, а у меня это – непроизвольная реакция по-странному искалеченного городом сознания, которое зачем-то постоянно отзывается на самые странные и незначительные вспышки жизни. То, что я решил сделать из этого главный смысл существования, развлечение, способ жить и наоборот не жить, растворяться в мире, чтобы потом воссоздавать его по обрывкам и обломкам своей калейдоскопной памяти – лишь шутка, игра. Второе, наверное, будет даже более правильно.
Мы с городом не любим друг друга, но иногда мне кажется, что его сущности нравится то, как он и его обитатели выглядят в этих скетчах и миниатюрах, такие похожие сами на себя, но занимающиеся вообще не тем и по другим причинам, выглядящие совсем не так и разговаривающие в непривычной для себя манере. Я не стараюсь запомнить город, это невозможно, даже если выкинуть из него большую часть подробностей. Не хочу сделать из него документалку вроде тех советских о Москве, которые показывали в музее коммунизма. Но я хочу его зарисовать, причём не с натуры.
Все эти плёнки с докрашенными и додуманными зданиями, людьми и парками должны производить странное впечатление, даже если у них нет и не может быть зрителя, кроме меня. Впечатление, что я изобразил этот город совсем не похожим на него самого, но при этом каким-то удивительным образом угадал очень точные, но мало кому заметные детали. На них обращают внимание лишь местные сумасшедшие и студенты архитектурного факультета, которым нужно сдать очередную работу для сдачи сессии. Я рисую этот город со слов самого ненадёжного источника. Это витраж, составленный и потом разбитый на разноцветные стёкла, каждое из которых прошло через десятки рук, но все эти руки принадлежали лишь одному человеку. Мне.
Но на каждой из моих плёнок, наваленных в бессистемную кучу в коробке черепа, поселился паразит, который изъедает их, делает все события более отчётливыми, более понятными. Похожими на правду, что хуже всего. Он не оставляет мне возможности потом покромсать их на монтажном столе и сшить заново, превращает мои картины из песка в услужливо обрамленный в багетной мастерской кусок холста с тяжёлыми масляными красками на нём. Он – красная нить, связывающая фрагменты не в фильм, но в сплошное облако, объединённое хоть чем-то, хотя, кроме меня и города, у них не должно было быть ничего общего. Клеймо лейбла, логотип кинокомпании, подпись художника, оттиск именной печати на воске – назовите это, как хотите. Чужеродный элемент. То, чего просто не должно случаться ни со мной, ни с кем-то ещё.
Звук, короткий, далёкий, но от него возникало чувство, что ты тонешь, потому что хочется вздохнуть, но вместо этого лёгкие заполняет лишь крик отчаяния. Плотный, с привкусом жжёной карамели. Это был выстрел. И теперь я не могу отделаться от его эха.