Под тяжестью тревоги
Глухая, удушающая тьма, словно тяжелое свинцовое одеяло, давила на меня, просачиваясь сквозь щели старых, рассохшихся оконных рам. Декабрь 1929 года. 23-е число. Этот день, как и все предыдущие, и те, что, несомненно, грядут, был выкрашен в оттенок гниющей листвы и предсмертной бледности. Моя кровать, пропитанная запахом сырости и моих собственных испарений, казалась могильным камнем, под которым я лежал, ожидая своего неизбежного воскрешения в очередной круг мучительных дум.
Сердце колотилось, словно пойманная в силки птица, сотрясая мою тощую грудную клетку. Мысли, словно стая голодных воронов, кружились над истерзанным рассудком, выклевывая остатки покоя. Я – писатель. Так я себя называл, хотя чернил и бумаги я касался все реже, ибо каждая буква, каждое слово, выведенное из моей лихорадочной головы, казалось мне проклятием, лишь умножающим вселенский хаос. Мой разум был извилистым лабиринтом, выстроенным из страхов, подозрений и причудливых, болезненных идей, сквозь который лишь изредка пробивались бледные лучи так называемой реальности.
Рядом, уютно свернувшись клубком, дремал Мустин – мой кот, моя тень, мой молчаливый исповедник, неспособный предать. Его угольно-черная шерсть, мягкая, как самый дорогой бархат, казалась единственным осязаемым утешением в этом призрачном мире. Его мурлыканье, низкое и утробное, просачивалось сквозь глухие стены моего отчаяния, подобно тихому ропоту подземных вод. Открыв свои янтарные глаза, Мустин посмотрел на меня с невозмутимым, почти снисходительным выражением. Он знал. Он *всегда* знал. Моя боль, моя агония, мои скрытые желания – они были для него открытой книгой, в которой он читал между строк, видя истинные, извращенные узоры моей души.
"Доброе утро, мой маленький дьявол," – прохрипел я, голос мой был хриплым и сухим, словно песок в пустыне. Мое горло саднило, а легкие, казалось, были наполнены тяжелым, промозглым воздухом декабря, а не живительным кислородом. За прошедшую ночь я едва сомкнул глаз, терзаемый мучительной бессонницей, когда каждый шорох за окном – скрип дерева, вой ветра, далекий гудок автомобиля – превращался в предвестник беды, в знак того, что *они* идут за мной.
Взглянув на календарь, висящий на обшарпанной стене, я почувствовал, как желудок скрутило спазмом. 23 декабря. До Рождества рукой подать, до Нового года – и вовсе кот наплакал. Эти праздники – лишь еще одно напоминание о фальшивом, наигранном счастье, о том, как мир пытается притвориться нормальным, пока внутри него зреют самые отвратительные гнойники. Каждое улыбающееся лицо на улице, каждый звук рождественской песни вызывали во мне приступ тошноты и ярости, заглушающий любые здравые мысли.
Я встал, пошатываясь, как марионетка с перепутанными нитями. В тусклом зеркале, висящем над щербатым умывальником, отразилось мое лицо – мертвенно-бледное, с глубокими тенями под покрасневшими глазами, искаженное гримасой ужаса, который поселился в моей душе как дома. Мои губы были потрескавшимися, а редкие волосы свисали грязными прядями. Я был похож на оживший труп, на бродячий призрак, обреченный вечно скитаться по лабиринтам собственного безумия.
Мне нужен был кофе. Крепкий, горький, обжигающий. Он был единственным моим якорем, связывающим меня с миром живых. Пока я возился с потрескавшимся кофейником, дрожащими руками насыпая молотые зерна, мой разум снова погрузился в бездну тревожных размышлений. Великая Депрессия, этот колоссальный монстр, порожденный алчностью и глупостью, уже распахнул свои пасти, поглощая судьбы миллионов. Октябрьский обвал фондового рынка, этот громоподобный раскат, эхом прокатился по всему миру, предвещая грядущий апокалипсис. Люди теряли все – дома, сбережения, надежду. Призраки голода бродили по улицам, а в глазах каждого встречного читался невысказанный страх перед завтрашним днем, перед неизбежным крахом. Это было *прекрасно*. Утонченное наслаждение разливалось по моим венам при мысли о том, как хрупкий мир, этот карточный домик, построенный на лжи, рушится под собственным весом.
Я прихлебывал обжигающий напиток, сидя за своим письменным столом, заваленным пыльными рукописями и недописанными страницами. Мустин удобно устроился на стопке книг, его внимательный взгляд сверлил меня насквозь. Мой взгляд упал на газету двухдневной давности. Заголовки кричали об экономическом кризисе, о банкротствах, о политической нестабильности в Европе. Я чувствовал, как земля уходит из-под ног, как мир, который я так ненавидел и презирал, наконец-то начинает распадаться на части. И это было именно то, чего я жаждал, хоть и одновременно боялся до дрожи в коленях. Мое сердце, неистово стучащее в груди, казалось, готово было выпрыгнуть наружу, чтобы убежать от этой неизбежной правды.
Я слышал, как шепчутся ветры, приносящие не только холод, но и вести о том, что происходит в далеких землях. Из Германии доносился гул голосов, обещающих спасение ценой свободы, а из Италии – звуки марширующих сапог. В моей голове эти звуки сливались в единый, оглушающий хор, предвещающий новую войну, еще более страшную, чем та, что уже опустошила континент несколько лет назад. Призрак войны, холодный и безжалостный, уже витал в воздухе, и я, с моей хрупкой психикой, чувствовал его дыхание, холодное, как ледник.
Я попытался писать. Мои пальцы, словно парализованные, не слушались меня, но я заставил себя взять перо. Я хотел описать эту агонию, этот предсмертный хрип цивилизации, но слова не складывались. Они были липкими, вязкими, бесформенными, как грязь. Мой внутренний критик, злобный и беспощадный демон, сидел на моем плече, нашептывая, что каждое мое слово – это лишь пустая болтовня, жалкая попытка придать смысл бессмысленному. Мой мозг, кипящий от безумных идей, не мог сосредоточиться.
Вдруг, в моем сознании всплыла картина, яркая и отчетливая, словно видение. Это был образ моего детства, моего отца – человека, которого я ненавидел и одновременно боготворил. Он, как и я, был писателем, но его слова были стальными, острыми, способными резать души. Мои же – были лишь слабым, дрожащим эхом. Эта мысль, словно удар кинжала, пронзила меня, и на мгновение мне показалось, что я слышу его смех, насмешливый и едкий, доносящийся из самых глубин моего подсознания. Моя душа в пятки ушла, а тело покрылось холодным потом.
К полудню моя тревога достигла апогея. Каждый звук извне – звонок разносчика угля, скрип трамвая, детские голоса, доносящиеся из двора – вызывал у меня нервный тик. Я метался по комнате, словно зверь в клетке, мои глаза бегали по стенам, ища невидимых преследователей, высматривая скрытые знаки, которые, я был уверен, *они* оставили для меня. Я знал, что за мной следят. *Они* всегда следили. Тайные общества, правительства, даже обычные прохожие – все были частью огромного заговора, цель которого была лишь одна: свести меня с ума. А может быть, я уже был сумасшедшим? Эта мысль, словно ядовитая змея, заползала в мою голову, заставляя меня скрипеть зубами.
Мустин, чувствуя мое состояние, спрыгнул с книг и потерся о мою ногу, его шерсть была теплая и успокаивающая. Я наклонился и взял его на руки. Его мягкое тело, его нежный вес – это было единственное, что связывало меня с реальностью, с чем-то живым и неискаженным. "Мой маленький Мустин," – прошептал я, и слезы, горячие и жгучие, навернулись на глаза. – "Ты мой единственный друг, мой единственный спутник в этой черной бездне." Мои слова звучали жалко, почти плаксиво, и я тут же возненавидел себя за эту слабость.
Вечер наступил незаметно, принося с собой еще более густую, непроглядную тьму. За окном завывал ветер, швыряя в стекла мокрый снег. В такие ночи мой страх перед одиночеством, перед собственной никчемностью, перед неизбежным концом становился невыносимым. Я зажег керосиновую лампу – электричество казалось мне слишком современным, слишком ненадежным, слишком связанным с *ними*. Колеблющийся свет лампы отбрасывал причудливые тени на стены, которые казались мне живыми, танцующими, шепчущими мне свои древние, зловещие тайны.
Я чувствовал, как Дамоклов меч висит над моей головой, а дни моей жизни сочтены. Все, что я видел, слышал, чувствовал – было лишь предвестником грядущего хаоса. Капитализм, этот ненасытный зверь, уже готовился пожрать своих детей, а обездоленные массы, ослепленные яростью и отчаянием, были готовы поджечь мир дотла. И я, писатель, должен был запечатлеть это, но мой разум, измученный и истерзанный, был не в силах облечь эти ужасы в слова.
Я схватил стакан с водой, мои руки дрожали так сильно, что часть воды выплеснулась на стол. Мое дыхание стало прерывистым и поверхностным. Я чувствовал, как мое сознание начинает расщепляться, как реальность теряет свои четкие очертания. Голоса, сначала тихие, затем все громче и громче, начали нашептывать мне из углов комнаты. Они были отовсюду – из стен, из пола, из-под потолка. Они говорили о моих грехах, о моей ничтожности, о том, что я заслужил эту боль. Они смеялись надо мной, злорадно, едко.
Мустин, заметив мое состояние, спрыгнул с моих рук и быстро убежал в угол комнаты, его глаза сверкали в полутьме. Даже он, мой верный Мустин, не мог больше выносить моего безумия. Я был один. Абсолютно один, запертый в четырех стенах собственного распадающегося рассудка. Внезапно, я увидел Его. Он стоял прямо передо мной, высокий, окутанный черным плащом, с глазами, пылающими, словно угли. Смерть. Она пришла за мной. И это было... облегчением. Чудовищным, извращенным облегчением. Мой путь окончен. Моя агония завершена. И мир, этот проклятый, гниющий мир, наконец-то получит свое возмездие, а я буду наблюдать за этим из своей собственной, уютной бездны.
С громким, хриплым криком, который казалось, разорвал мои легкие, я упал на колени, обхватив голову руками. Мой разум был подобен разбитому зеркалу, его осколки рассеялись по всем уголкам моей души, каждый отражал лишь часть ужасной, искаженной истины. 23 декабря 1929 года. Дата, которая для меня теперь означала не только конец года, но и конец всего. Конец здравого рассудка, конец надежды, конец того человека, которым я когда-то был. Впереди была только черная бездна, и я, охваченный одновременно паникой и странным предвкушением, шагнул в нее, чувствуя на своем лице ледяное дыхание неизбежного конца.