16 страница26 мая 2025, 04:26

Глава 15

Наверное, в надежде оправдать себя, на минуту я задумываюсь над истинной сутью клятвы, которую принесла своему отряду осенью сорок первого, будучи девчонкой, только вчера сидевшей за партой.

Я не догадывалась тогда, что война коварнее, чем кажется. Казалось, что клятва являет собой ответы на любые наши вопросы. Она должна была дать нам понять, как мы должны поступить, если вдруг сомневаемся.

Есть Родина, есть партия – это два святых понятия. Их мы и должны защищать. Изматывать силы врага на его коммуникациях, нападать на его тылы. Истреблять фашистов без пощады.

Клятва – это краткая инструкция к действию партизанской души. Так мы думали.

Но сегодня впервые я вижу: она не поможет мне принять верное решение. Мне придется выбирать самой. Самой придется постановить, что такое истинное предательство, а что – протокольное. И какого из них мое существо боится сильнее.

Нет, предательство не делят на сорта. Кто я такая, чтобы извращать постулаты и принципы?

Ни одно из рассуждений не помогает мне оправдаться даже перед самой собой. И все-таки сегодня я не вправе обречь ребенка на смерть.

Поверженная, я тихо произношу:

— Нужно отправляться прямо сейчас.

Хотела звучать строже, увереннее, не получилось. Мой голос просел.

Победный прищур во взгляде Кирхнера и при этом скромная сдержанная улыбка на его тонких губах возвещают о том, что он справился столь же быстро, как и рассчитывал.

— В самом деле нужно спешить. У мальчишки вряд ли много времени.

Несмотря на мое согласие сотрудничать, он, словно кнутом, продолжает подгонять меня, запугивать, угрожать. Его угрозы едва уловимы на первый взгляд, но мое естество давно научилось распознавать эти неприметно предупреждающие посылы. Кирхнер видит – я еще сомневаюсь. Он знает, что я могу сорваться с крючка. Поэтому исподволь вонзает острие в мое небо все глубже. Чтобы я втянула наживу так, что уже не смогла бы сражаться.

Цивилизованный подход. Очень по-немецки. Умерщвляет мою суть, душу и гордость с бьющим, притворным уважением. Я бы давно поучилась у фрицев искусству лицемерия, если бы была расчетливее.

***

Родина – Михаил Костылев

Не мешкая, мы отправляемся к месту минирования. Движемся среди сосняка. Два фрица, вооруженных «Маузерами», идут позади меня. Один из них – уже знакомый мне Вольф. Кирхнер вышагивает впереди.

Смешно сказать, я каждую минуту жду от него зла, но каждый раз он снова застает меня врасплох. И сегодня я тоже просчиталась.

Среди партизан не так много бойцов, сносно владеющих немецким. Потому и вцепился герр гауптман в меня своими когтями. Кроме того, я совсем юна, а это делает меня легкой добычей. И, в конце концов, я женщина.

Вкупе со всеми этими условиями я кажусь Кирхнеру отличным кандидатом на роль подсобной собачки. Молодую девушку легче обмануть, легче убедить, легче воспользоваться. Словом, с такими, как я, по его оценочным суждениям, легче справиться. И, как ни больно это признавать, после долгой борьбы, сегодня ему это удалось.

Прежде я надеялась, что успею чего-нибудь сотворить до того, как он решит от меня избавиться. Или даже дождаться прихода наших. Но теперь и эта крошечная надежда растаяла.

Куликов мне поверил, другие примут за немецкую подстилку. И будут правы, больше мне уже и пред собой нечем прикрыться.

Сколько бы я сейчас не выискивала доводов, мой поступок все равно останется предательством.

Я бы и сама вздернула такую, как я. Не стала бы разбираться ни в чем. На войне слишком много гниды, чтобы выслушивать каждую, прежде чем выносить приговор. Времени на это нет и тратить его не нужно.

Уверенным широким шагом Кирхнер будто хвастается своим могуществом на нашей земле, будто заявляет на нее свои права. Заявляет, что это их владения, что они здесь законные хозяева.

Он очень хочет, чтобы я поверила в это. Но глядящие мне в спину «Маузеры», без сомнения готовые к бою, выразительно подчеркивают шаткость немецкого положения в Смелиже и его окрестностях. Они не смогут зацепиться за эти леса. Наши соберут силы, ударят по этому оборонительному рубежу, выгонят немцев на открытую местность.

Я гляжу Кирхнеру в спину, сквозь пелену смотрю, как нахально он шагает по нашей зеленой траве, по которой еще в четверг ступал командир Кулик, по которой мы проносили свои надежды на скорую подмогу, где мы верили товарищам, где собирали чернику и бруснику, где щебетали о глупостях красавица Вера и неказистая, влюбленная в женатого летчика Галка.

Теперь эти маленькие тропинки топчет немецкий сапог с квадратными гвоздиками.

Неожиданно Кирхнер оборачивается и ловит на своем затылке мой тяжелый взгляд. Какое-то чувство, промелькнув, растворяется в его холодных зрачках, и мне видится, будто он понимает, о чем я размышляю, снова оказавшись на знакомой, почти родной дороге.

Мы как могли защищали эти места, а эти места защищали нас. Все они здесь – воины: каждое дерево, каждая ветка, каждая травинка, каждый цветок, каждая ягода, каждая крупица земли. Наша оборона сгинула, мы натиска не сдержали, но эта земля возьмет свое, всех их поглотит, а трава и цветы напитаются их плотью и станут сильнее.

Наша земля молча отомстит им за нас, а наши товарищи погонят врага прочь.

Кирхнер высокомерно поднимает брови, надевает фуражку и отворачивается. Скотина. Мерзавец. Такой же, как и все они. Но коварнее многих. Тем опаснее для моей души и моей чести.

Какая важность сказывается в его поступи, какая уверенность в себе, в своей неограниченной и несомненной власти. Твердая, статная походка. Но не благородная. Нахальная.

Громадины-сосны молчаливо провожают нас взглядами, окутывая меня своими траурными тенями, словно прощаясь. Трели зяблика рассыпаются в воздухе над нашими головами, как росчерки сигнальных ракет.

Над тропой столбами вьется лесная мошкара. Вдоль нее растущая бесколенка едва колышется от ветра наших стремительных шагов.

Пелена перед моими глазами постепенно начинает рассеиваться. До темноты осталось совсем недолго, скоро начнет смеркаться. Времени мало.

Может быть, я в последний раз вижу этот лес, который когда-то стал нашей крепостью. Теперь вы, сосны, березы и рябины, единственные мои товарищи рядом. Пожалуйста, запомните нас.

Больно, что мы не всё сделали. Но мы сделали всё, что смогли.

И вот, среди лещины, когда я поглощена церемонной признательностью к нашему лесу, когда я с ним навсегда прощаюсь, совершенно случайно мой взгляд натыкается на зрачок 88-миллиметровой танковой пушки. И это выдергивает меня из мгновений почтенного благоговения. Когда начинает проясняться очертание башни и броневого корпуса, я узнаю в нем «Тигра».

Вот зачем им нужно скорее разминировать поле. Они готовы к новому броску, они спешат дальше – к Десне. Там, окруженные болотами и траншеями, располагаются землянки уцелевших отрядов, там находятся редакция и типография газеты «Партизанская правда» – последнего рупора правды здешних мест. Эта газета – громкий голос, который мешает немцам рассаживать в местных головах гитлеровскую ложь и очернять нашу страну.

Я тщательно вглядываюсь в лес, запоминаю всю бронетехнику, что вижу. По левую сторону от «Тигра» затаились САУ и несколько других танков, один из которых похож на трофейный французский «Сомуа». Когда-то он воевал против немцев, а теперь и сам помечен черными немецкими крестами – балкенкройцами – и обагрен кровью своих бывших союзников. Здесь же, чуть глубже в лес, я замечаю «Хорьх», – бронетранспортер – крыша его башни перекрыта металлической сетью. Все подогнали, что можно.

Мысль в моей голове рождается мгновенно, просто и неизбежно. Даже, можно сказать, автоматически. Уничтожить. Взорвать. Сжечь.

Мысленно обозначаю для себя все уязвимые места. Бензобаки, двигатели, борта, щели, основание башни. Но у меня нет ни пулемета, ни противотанкового ружья, ни гранаты, ни даже бутылок с горючей жидкостью. Нечем бить.

Вероятнее всего, я даже больше никогда не окажусь здесь больше.

И все же, вдруг еще протяну. Маленькая надежда щебечет в моем сердце. И так же скоро я о ней забываю, едва услышав фрицевские голоса, к которым мы неотвратимо приближаемся.

Чем мы к ним ближе, тем тише звучат птичьи песни.

Уже издали я высматриваю несколько силуэтов, стоящих на разминированной дорожке, один из них – в черном плаще. Когда мы подходим ближе, я узнаю в нем эсэсовца, забравшего Веру. Штандартенфюрер. Дядя Кирхнера, судя по обрывкам фраз, которые я слышала у реки.

Он неразборчиво говорит о чем-то с другими фрицами, гадко посмеиваясь.

Если Кирхнер племянник столь высокопоставленного в СС человека, неудивительно его коварство. Он, видать, давно уже поднаторел в этом искусстве. Мне ли с ним было тягаться.

Мы останавливаемся на границе луга и леса, среди зарослей еще не успевшего зацвести вереска. Недалеко отсюда раньше располагался один из наших наблюдательных пунктов

— Герр штандартенфюрер, — степенно произносит Кирхнер. — Партизанка здесь.

Взгляд эсэсовца тут же впивается в меня ядовито, как глаза хищной птицы, как глаза коршуна, обнаружившего свою обреченную жертву средь сухой травы. Он кривит губы в откровенном презрении, как будто ожидал большего.

На его правой щеке – четыре свежих длинных царапины. Для когтей животного слишком широкие и поверхностные, похожи на следы от человеческих ногтей. На них нет застывшей крови, будто кто-то полоснул вскользь.

Предположение, что эти следы могла оставить Вера в попытках спастись от него, уязвляет меня в сердце острой иглой. Я отмахиваюсь от этой мысли, как от паразита.

У нее все равно не было шансов. Мой долг думать о тех, кого я еще могу уберечь.

Перед нами минное поле, местами заросшее кустарником. Над ним разливается розовый закат. Под его уходящими лучами среди буйных июньских трав в маленькой воронке стонет от боли матово бледный мальчик с оторванной стопой.

Он действительно не больше собаки. Русые волосы, вздернутый нос и болезненные серые глаза, полные страдания. Он не кричит и не плачет, едва находится в сознании.

Я не сразу узнаю в нем Тихона Алешкина, сына Пелагеи Алешкиной. Черты его изнуренного болью и кровопотерей лица заострились, носогубный треугольник посинел. Но все же его глаза я бы не спутала ни с чьими другими. Я помню, как ярко они горели, когда он пел Интернационал нашему отряду в этот Первомай, всего лишь месяц назад.

Весь Мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый Мир построим:

Кто был ничем, тот станет всем.

Он говорил, что тоже партизан, тоже боец. А мы и не возражали. Ведь так оно и было.

Говорил, что в будущем станет капитаном большого корабля и пожмет руку Сталину.

В метре от головы Тихона мой взгляд находит его левую стопу. Слетевший с нее ботинок – чуть поодаль.

Из культи с неровными закопченными краями торчит кость вместе с обрывками сухожилий и сосудов. Размозженные мышцы и подкожная жировая клетчатка на ней покрыты налетом черной копоти.

Я содрогаюсь, как в первый раз, словно никогда не видела ничего страшнее.

Фрицы переговариваются между собой о чем-то, иногда посмеиваются, но я не слышу ни слова. Их речь, их гогот сливаются в один жуткий гул, разрывающий голову на части.

От вида умирающего Тихона в моей памяти мгновенно воскресают убитые дети из Большого дуба.

Я этого не забуду. Этого не забыть. Это всегда будет стоять в горле, как ком слез. Будто я сама – мать, потерявшая всех этих детей.

Тихон лежит на том месте, где была маленькая «пяткощипательная» мина. Мы их делали сами, вручную, из коробочек из-под пасты, трофейных взрывателей и стандартных зарядов.

В голове снова возникает странная, неестественная, мерзкая для человека мысль, которая возникает только на войне: повезло. Повезло, что на эту наступил, а не на соседнюю. Тогда бы вообще разнесло по поляне.

Но все же он умирает. Вместе с кровью, вытекающей из разорванной культи, утекают в почву и шансы Тихона на жизнь.

В нескольких метрах от него, рядом с молодым кустом шиповника, в свежей воронке лежит развороченный труп Пелагеи. Ее живот почти полностью вывернут наизнанку. Судя по расположению, она подорвалась на фугасе, задев натяжную проволоку, замаскированную травой. Ее оторванная рука тянется в мою сторону, как в мольбе.

Она знает: только я могу помочь ее сыну.

Непреодолимое отвращение ко всем немцам на свете и к самой себе за то, что я пришла сюда, чтобы предоставить им услугу, душит меня с неведомой силой.

Я оборачиваюсь. Гляжу на этого мерзкого эсэсовца с расчерченной щекой, на гада Кирхнера, на фрицев рядом с ними, и эта мысль во мне колотится сильнее моего сердца: они не должны уйти. Людоеды. Палачи. Пусть полягут здесь, под пеплом сожженных ими моих товарищей, на месте молодой Пелагеи, рядом со стопой ее малолетнего сына пусть сгниют.

Таких, как они, здесь, на орловской земле, уже много зарыто. Но места им всем хватит.

Они знают, что их ждет конец, знают, что уже проиграли. Знают, что такие отцы, как отец Тихона, и отцы, и матери других замученных или еще живых детей, придут за ними. И поздно будет молить о прощении, сколько бы они не блеяли – они уже никогда не увидят своих детей, потому что убивали чужих. Не построят на наших плодородных землях для своих семей дома в рассрочку.

И хотя они все еще думают, что относятся к «народу господ», я знаю, они понимают: на их господство здесь остались считанные дни. Хотят погибнуть, не оставив камня на камне за наше сопротивление.

Чувство физического возмущения, ненависти и брезгливости заполоняет меня до самых краев. Ладони сжимаются в кулаки до хруста в костях. Зубы скрипят.

Гнев одолевает с невообразимой силой, мне хочется порвать их – всех, кто виновен в этом – на части и оставить на съедение лисам. Нет, я жажду им смерти от лап медведя. Желаю, чтобы они, умирая, видели, как медведь сжирает их лица. Но даже этого будет недостаточно, чтобы ответить за все злодеяния, совершенные их погаными руками на нашей святой земле.

Мне вдруг вспоминаются слова Кирхнера, которые он говорил мне в Михайловском. Он говорил, что война несправедливо обошлась со мной и другими советскими женщинами. Говорил, что я должна была стать матерью и заботиться о семье. Не воевать.

Да, он был прав. Он был прав: я должна была стать женой и матерью. И я бы ею стала. Я должна была растить детей, учить их тому, что знаю, оберегать. Но мой любимый давно убит. Я не успела и дня побыть его женой. Должна была стать Ярославой Пономаревой, но так навсегда и осталась Соловьевой. Я никогда не увижу наших детей, им не суждено было родиться. Никогда не погуляю с мужем по Москве, никогда не увижу, как вместе со мной в нашей квартире постареет мой Саша.

Мои ожидания навсегда останутся жить только в моем изувеченном сознании.

Вместо этого... вместо всего этого... Я гляжу на истерзанные тела успевших родиться детей – гляжу как с кровью в землю утекают их маленькие жизни и большие мечты на минных полях их собственной Родины.

Я уже много раз подводила других русских детей. Многих я не спасла.

Святый Боже, если ты есть, позволь мне спасти его. Позволь мне спасти Тихона, будущего капитана большого корабля. Позволь мне спасти его, и однажды Сталин обязательно пожмет ему руку.

В яростном и страстном порыве я вновь оборачиваюсь к фрицам. Мой взгляд тут же сталкивается с гнусными глазами эсэсовца, и я ощущаю новый прилив бессильного, бесполезного гнева в своей бурлящей крови.

Я не гордилась своей выдержкой, но война научила меня владеть собой. И сейчас остатки рассудка и духовного мужества помогают мне вернуть способность к самообладанию. Усилием воли я разжимаю кулаки и сдержанно произношу:

— Герр штандартенфюрер, позвольте, я вытащу мальчика. Я знаю проход. Вытащу его и начерчу вам точную карту. С пояснениями. Не обману, обещаю.

Хитрый прищур его сорочьих глаз оценивает меня из-под линз круглых очков. Морщины ярче проявляются у подлой ухмылки его бледных губ, когда он отвечает мне:

— Сначала – план. Только потом мы отпустим мальчишку.

Во мне вновь вскипает негодование.

— Прошу Вас, ему срочно нужна помощь! — я пытаюсь возразить, но эсэсовец тут же перебивает меня:

— При таком положении вещей... Пусть это будет тебе стимулом, партизанка. Чем быстрее у меня будет карта, тем быстрее ты его вытащишь.

На секунду он оборачивается к Тихону и с надменным сожалением поджимает губы:

— Да... Тебе и правда нужно торопиться.

Вот у кого Кирхнер научился этому лицемерному, невозмутимому коварству. Точно так же он говорил со мной во все предыдущие встречи. Эдакая фамильная черта. Подонки.

И все же мой взгляд, метнувшись в сторону, внезапно, предательски, против моей воли, словно в поисках спасения и поддержки, словно в немой мольбе, обращается к Кирхнеру, стоящему за моей спиной.

Он безмолвно наблюдает за нами, сведя руки за спину. Его безупречная мужественная осанка пряма, как струна, но его обыкновенно неподвижное сдержанное лицо омрачено тенью беспокойства.

Напряженный, пронзительный взгляд из-под чуть сведенных к переносице бровей мечется от дяди к тихо постанывающему Тихону и обратно. Впервые в твердости его властной манеры держаться я различаю тревогу. Он чувствует угрозу, опасается. Даже ему не скрыть этого.

Я тут же одергиваю себя: Кирхнер не меньшее зло. Он такое же зло, как и его родственник-эсэсовец. Не больше и не меньше. Но может, даже хитрее.

Предатель Родионов протягивает мне карандаш и лист бумаги. Вполголоса он поторапливает меня:

— Ну, давай! Ну! Быстрее!

Преисполненная бессильного отвращения и презрения к этой паскуде, ко всем этим гитлеровским палачам и к самой себе за слабость, не сводя разочарованных, ненавидящих глаз с Паши, я опускаюсь на землю. Еще раз обвожу стоящих вокруг меня фрицев взглядом.

Теперь Кирхнер неподвижно смотрит только на меня.

— Ты же тянешь время! — шипит Родионов.

Он прав.

Делаю глубокий вдох и принимаюсь чертить. Пытаюсь унять дрожь в чертящей руке, подавить тошноту, не думать ни о чем, кроме плана. Тороплюсь. От страха сердце вырывается из груди. Все мысли и чувства потом, все потом. Сейчас – только план и Тихон.

Я сухо комментирую свои действия:

— Почти все установленные мины и фугасы здесь натяжного действия. Несколько – нажимного. Их я помечаю галочкой.

Эти слова на немецком я не знала до войны и вряд ли бы когда-нибудь узнала. Пришлось их выучить, чтобы допрашивать пленных о минных заграждениях фашистов.

Теперь допрашивают меня, а я выкладываю все как на духу.

Хочется чего-нибудь утаить, где-то соврать, запутать их. Чтобы хоть одного фрица нашей миной разорвало. Но риск слишком велик. Притвориться дурой уже не получится. Даже если я искренне ошибусь, если что-то против своей воли спутаю, если память меня подведет, немцы накажут. И вовсе не меня.

Несколько раз перепроверив карту, я встаю и, игнорируя протянутую руку Паши, отдаю план старому эсэсовцу. Говорю:

— Здесь все отмечено. Теперь дайте мне вытащить ребенка.

Он отходит в сторону, около минуты бегает по плану глазами, превратившимися в темные щелочки, и, тихо переговорившись с одним из саперов, отвечает мне:

— Обязательно. Мы разминируем поле, и ты заберешь мальчишку.

Невыразимый ужас вцепляется в мою душу. Слова застревают в горле.

Он отдает карту саперам.

Мой испуганный взгляд устремляется к Тихону, которому не суждено спастись. Из глаз тут же выбиваются горячие слезы. Что же я наделала...

Это был обман, очередная уловка, которую я так легко склевала. Как я могла довериться бесчестным гитлеровским мерзавцам хоть на секунду... Как я могла такое натворить...

И поделом. Некого теперь винить. Враг есть враг. Я-то! Я-то кто после этого?

Мне хочется упасть на колени и молить о пуле в голову. Ноги подкашиваются, я оседаю на землю. Ладони впиваются в траву.

В тот же миг Кирхнер нарушает молчание и вмешивается:

— Она составила схему. Этого нам хватит.

Не веря своим ушам, я оборачиваюсь к нему и тут же вскакиваю на ноги. Мои губы так и замирают, не вымолвив ни слова. Я вглядываюсь в его выражение, гляжу широко распахнутыми глазами, чтобы уловить хоть намек на объяснение, чтобы не упустить ни тени. Но это мне ничуть не помогает.

После секундной тишины озадаченный эсэсовец с сомнением спрашивает:

— Что, если она лжет?

Ответ поступает молниеносно. Кирхнер отчеканивает с блестящим равнодушием:

— Тогда мы бросим мальчишку обратно на одну из мин, герр Кальтенбруннер.

Сухие губы штандартенфюрера, чья фамилия теперь озвучена, растягиваются в легкой одобрительной ухмылке.

— Что ж, ловкий маневр. Она получит хороший урок! — Кальтенбруннер слегка усмехается и переводит взор на меня. — Ты слышала. Забирай.

Он кивает в сторону Тихона.

Я снова с опаской оглядываюсь на Кирхнера.

Он все так же стоит, держа руки за спиной, и мне кажется, что его совершенная осанка стала еще ровнее. Он смотрит прямо на меня. Его глаза кажутся спокойными, но мышцы строгого лица – я вижу по скулам – напряжены.

Что бы это ни значило. Я с усилием сбрасываю с себя оцепенение и выхожу на разминированную дорожку. Больше нельзя терять времени.

Немцы тут же быстрыми шагами отступают к лесу – подальше от моего рискованного странствия.

Прямо передо мной спрятана здоровенная противопехотная мина. Хорошо здесь все заминировано. Ступать придется осторожно, иначе и меня разорвет, и Тихона добьет.

Я делаю шаг. Еще один. И еще. Ноги дрожат. Юбка мешает, поднимаю ее пола, крепко держу руками. Они тоже от напряжения подрагивают. Страшно ногой за проволоку зацепиться – она тоненькая, незаметная совсем, добротно травой спрятана, не абы как прикрыта.

Еще несколько шагов – и я уже миновала две большие мины.

Ни звука не доносится сзади. Фрицы молчат. Наблюдают. Наверное, кровожадно ожидают захватывающего зрелища. Но я им не доставлю такого веселья.

Пройдя десять осторожных шагов, я оказываюсь у белой, как снег, руки Пелагеи. Сама она, искореженная, лежит в воронке, в паре метров от меня. Осколки мины превратили ее грудную клетку, живот и шею в кровавое месиво.

Страшный, но давно знакомый запах забивается мне в ноздри и вызывает тошноту.

Перед лицом Пелагеи едва заметно колышатся от ветра стебли красных петушков, только начинающих цвести. Мы вместе собирали их для госпиталя. Пили из него отвары, использовали для припарок, прикладывали измельченные луковицы к ранам. Он многих вылечил от разных недугов.

Чудесный лечебный цветок, но Пелагее он помочь уже не мог.

Безобразие смерти на ее лице поспешило стереть все краски еще недавно сочившейся жизни, но дикий ужас в ее потускневших глазах не потух. Они глядят сквозь пустоту в сторону умирающего Тихона.

Она еще не окоченела, кровь еще стекает по ее сосудам, но края ее ран уже подсушены смертью.

Я иду дальше. Но еще восемь шагов – и я невольно замираю, едва не наступив на рваные клочья.

До Тихона совсем немного осталось. Под моими ногами осколки его костей, обрывки одежды и лоскуты кожи, повисшие на траве, на лепестках кокушника. Я переступаю через них и стремительно иду к нему.

Страх перед минами растворяется по мере того, как я приближаюсь к умирающему мальчику. Чем ближе я к нему, тем быстрее и опрометчивее мои шаги.

Костные фрагменты всюду, я стараюсь не задевать их ногами, но постепенно мои чувства отрешаются. Я перешагиваю через башмак Тихона и часть его голени, не заостряя на этом внимания. Все происходит, как в тумане. Добравшись до Тихона, я поворачиваюсь, беру его на плечи и несу прочь.

Одинокая статная фигура Кирхнера ждет нас у границы минного поля. Он не сдвинулся с места. Он стоит все там же, на краю разминированной дорожки, будто не боится смерти.

Безумец. Если по неосторожности или слабости тела я задену хоть одну проволочку или наступлю на фугас в деревянной коробочке, скорее всего он погибнет от осколков вместе с нами.

Пот катится по моему лбу, юбка тащится по траве. Я задыхаюсь от изнеможения, в ушах звенит, даже вес маленьких костей Тихона тянет меня вниз. Его горячая кровь льется по моим ногам.

Остальные немцы стоят далеко, за вереском, у самого леса меж деревьев – так, чтобы их не посекло осколками, если я оплошаю.

И все же мне удается вынести Тихона и не навлечь на нас беду. Но я ничуть не чувствую облегчения от того, что мины позади, когда наконец переступаю черту и опускаю его на траву.

Не знаю, что будет дальше. Не знаю, сможет ли Тихон выкарабкаться. Был ли во всем этом смысл. Он совсем плох. Весь синюшный. Его изболевшиеся глаза закатываются, веки опускаются. Из артерии хлещет кровь.

Проходя мимо нас, прямо у головы Тихона, Кальтенбруннер поджимает губы в злорадной, жестокой похвале:

— Молодец, партизанка, молодец!

Его самодовольный презрительный взгляд прожигает меня насквозь, но я не слушаю его, зажимаю артерию Тихона пальцами левой руки и пытаюсь сделать надрыв на юбке, придерживая ткань зубами, чтобы оторвать от нее полоску для жгута, но вдруг Кирхнер на мгновение касается моего плеча и рявкает в сторону уже возвращающихся сюда фрицев:

— Заукель!

— Герр гауптман! — тут же отзывается долговязый Вольф Заукель и выходит вперед, предварительно поправив пилотку у себя на голове и одернув гимнастерку.

— Ремень, — требует Кирхнер и протягивает руку.

После короткого замешательства Заукель с потерянным видом торопливо и неуклюже вытаскивает ремень из своих брюк:

— Вот, герр гауптман.

Кирхнер отдает ремень мне. Без лишних вопросов я принимаю его и перетягиваю ногу Тихона так сильно, что он начинает скулить от боли.

— Терпи, миленький, терпи, — умоляю я, затягивая ремень туже. — Скоро все закончится, надо немного потерпеть.

Теперь кровь в его артерии сдерживает гитлеровский герб на пряжке ремня. Немецкий орел со свастикой в когтях. Тот же самый, который загнал его на верную гибель.

Его обрамляют дубовые листья и слова:

GOTT MIT UNS

Как и все у немцев – громко и патетично. Возвышенные слова и низменные поступки.

Тыльной стороной ладони я утираю стекающий в глаза пот со своего лба и выдыхаю. Больше я ничего не могу сделать. Кроме одной вещи, последней постыдной просьбы.

Даже осознание того, что ниже падать некуда, не облегчает моей ноши. Но мне ничего теперь не остается, кроме как обратиться к нему:

— Герр гауптман.

Я выполнила свою часть сделки, сейчас его очередь помочь мне.

— Ему нужна немедленная транспортировка в Смелиж, — прошу я. Кирхнер смотрит мне в глаза, не мигая. Кажется, внимательно слушает. — У него очень мало шансов.

Едва дослушав мою просьбу, он кивает и тут же отводит взгляд.

— Заукель! Дёниц! Отнесите его в госпиталь. Пусть герр Штрейхер сделает все, что в его силах.

Солдаты отвечают в один голос:

— Есть, герр гауптман!

Они подходят к Тихону и поднимают его на руки. Дёниц – солдат покрупнее – подхватывает его под спину, а Заукель берет за ноги и выходит вперед.

Из груди Тихона снова вырывается слабый стон. Его белые руки безвольно болтаются из стороны в сторону.

Быстрыми широкими шагами они удаляются прочь – той же дорогой, которой пришли из Смелижа.

Я провожаю их взглядом.

Мы потеряли много времени. Очень много времени.

Задумавшись, я не сразу замечаю, что Кирхнер все еще смотрит на меня. Наткнувшись на его взгляд, я тут же прячу свой и шумно вздыхаю.

— Нам тоже пора идти, — тихо говорит Кирхнер. — Тебе нельзя находиться на улице в такое время.

Я молча киваю.

— Иди вперед.

Еще раз я оглядываюсь на минное поле, где саперы уже начинают снимать наши мины; на искореженный труп Пелагеи; на кровавый закат.

Что же от нас останется, когда война закончится...

Мне страшно себе представить ответ.

Я выхожу вперед, и мы заходим обратно на лесную тропу.

16 страница26 мая 2025, 04:26

Комментарии