Глава 11
То ли легенда то ли миф — Михаил Костылев
Вот уже почти два года мы стоим на защите отечества. Вот уже почти два года отстаиваем честь и независимость народов Советского Союза.
Прошло ещё четыре месяца войны. За это время наши войска ликвидировали две гитлеровские армии под Сталинградом, забрали в плен триста тысяч фашистских солдат и офицеров, вышибли немцев с территорий, которые находились в их руках с сорок первого года, и заняли сотни советских городов. Зимняя кампания отчетливо показала, что наступательная сила Красной армии возросла.
Все чаще в немецком лагере поговаривают о мире. Они не говорят больше о своём смешном провалившемся блицкриге — теперь уже они гордятся тем, как им удалось улизнуть из-под удара английских войск в Северной Африке или тем, как ловко они избежали второго Сталинграда.
Ни о каком мире с ублюдками, залившими кровью всю Европу, не может быть и речи. Когда мы доберемся до границы, гитлеровская Германия ответит за свои деяния сполна.
Войска наших доблестных союзников, освободившие от врага Ливию и Триполитанию, теперь разгромили фашистов в районе Туниса, добились капитуляции Африканского корпуса Эрвина Роммеля и взяли в плен двести пятьдесят тысяч солдат. Англо-американская авиация бомбит военно-промышленные центры Германии и Италии – Гамбург, Эссен, Швайнфурт, Кассель, Регенсбург и другие города.
Впервые за время этой проклятой войны удар по фашистам с востока и удар с запада, со стороны войск наших союзников, слились в единый общий удар.
После победы под Сталинградом партизанские ряды стали активно пополняться новыми бойцами в лице местных жителей. Люди поверили – близится время, когда мы наконец сломаем хребет фашистскому зверю. Вот-вот случится открытие второго фронта в Европе.
Первомайский приказ товарища Сталина всколыхнул новую волну патриотического подъема, сильно воодушевил наши измученные отряды. Изо дня в день мы отвечаем на этот приказ боевыми делами.
Но Германия ещё не разбита, нет, не разбита. Нам известно, что немцы готовятся к крупному наступлению на Курском выступе.
В сопровождении наших мин и засад по лесным дорогам и большакам тянутся вереницы мотопехоты, танков и бронемашин вермахта. Движутся к линии фронта, намереваются взять реванш за поражение под Сталинградом.
Дело победы все ещё требует от нас больших жертв, огромной выдержки, железной стойкости. Возможно, даже больше, чем прежде.
Никого немцы не ненавидят так сильно, как партизан.
Мы плохо вооружены, мы недостаточно скоординированы, мы несем огромные потери. Но мы срываем их планы, уничтожаем их живую силу и технику, наносим удары по их тылам, воинским складам, штабам, путям сообщения, подрываем их линии коммуникаций. Каждый их эшелон на железной дороге сопровождается партизанским обстрелом или крушением составов на наших минах.
Даже безоружные и неопытные партизаны вредят врагу – на дорогах, где идут вражеские машины и лошади, они устраивают ямы, разбрасывают замаскированные бороны и доски с гвоздями.
За два года войны мы накопили большой опыт и превратились в крупную силу. Мы не даем фашистам покоя, беспрестанно держим их под ударом, отвлекаем немецкие войска с фронта.
Во время грядущего стратегического наступления мы им здесь не нужны.
Они давно мечтали нас уничтожить, но прежде им не удавалось ослабить партизанское движение – чем усерднее они запугивали население своими жестокими карательными операциями, тем скорее множились наши отряды. Поэтому сейчас, накануне новой наступательной операции, немцы отнеслись к этой задаче как никогда ответственно.
Отряд наш отошел в Брянские леса и сейчас находится на их юге, в Суземском районе, километрах в ста от Хомутовки и моего родного дома.
Леса эти тянутся более чем на сто сорок верст по левобережью Десны. Здесь, средь старых дубрав, дремучих боров, заболоченных черноольшанников, осинников, березняков, изрезанных ручьями и реками, расположены базы многих партизанских отрядов и бригад.
Ясени, клёны, вязы, заросшие ивами отмели, торфяные болота. А на лесных окраинах стоят немецкие заградительные отряды, чтобы не дать нам уйти.
Сегодня 30 мая 1943 года. Уже как десять дней мы находимся в котле.
С антипартизанской операцией такого масштаба Восточный фронт ещё никогда не сталкивался. Немцы в этот раз сил не пожалели: здесь 4-я танковая дивизия вермахта, 18-я, 10-я моторизованная, три пехотных, одна дивизия мадьяр, четыре полка РОНА и еще один – власовцев.
Против этой клики мы — штаб объединённых партизанских бригад под командованием полковника Емлютина. Всего нас двенадцать бригад. В самом начале операции, 16 мая, наша численность не превышала десяти тысяч бойцов. Численность гитлеровских сил была в пять раз больше — пятьдесят тысяч.
Сколько нас осталось сейчас, спустя две недели кровопролитных боев — неизвестно. Известно только, что положение у нас крайне тяжелое. Управление и связь с отрядами потеряны. Два комбрига и многие командиры отрядов убиты, множество бойцов взято в плен.
В окружение, кроме нашей, попали еще две бригады — имени Кравцова и Щорса. Здесь же оказался и наш штаб вместе с командиром Емлютиным. Мы отрезаны от остальных бригад и не имеем с ними никакой связи. В этом-то и состоял план фрицев – разрезать наши силы на несколько частей, изолировать друг от друга, лишить общего командования и слаженности, раздавить отряды по отдельности, оттеснить к Десне и уничтожить.
Мы находимся в самом близком тылу немецких передовых частей. Стоим в расположении у окруженной болотами деревни Смелиж, защищаем партизанский аэродром. Бьемся за каждый ствол. В день отражаем по несколько атак.
Отсюда до Десны верст двадцать, не больше.
В отряде наблюдается острая нехватка оружия. Если бы каждый боец в отряде был вооружен, дело бы иначе пошло. Наше положение спасает только отличное знание местности.
В газетах об этом не пишут. Пишут о бравых подвигах, об успехах и разбитых немецких гарнизонах. Не пишут о том, как фрицы громят нас, пишут только о том, как мы громим их. Не говорят об ужасающей правде, чтобы поднять наш боевой дух. Но мне, признаться, от этого только тревожней становится. Читая приказы Верховного Главнокомандующего, невольно задумываюсь: а что, если и там от правды только крупица?
Каким бы ни было положение наших войск на фронте, я готова погибнуть здесь, чтобы хоть на один миг выиграть для них время. И все же, мы заслуживаем знать правду о том, за что отдаем свои жизни.
На часах – одиннадцать ночи. Мы сидим в прокопченной землянке недалеко от посадочной полосы аэродрома.
Настроение у нас бодрое, несмотря на то, что всего три часа назад мы отбили очередную атаку, и несмотря на то, что в любой момент нас могут атаковать снова – и атакуют, это лишь вопрос времени.
Все знают, что скоро будет другой бой, много боев, и что не многие из нас доживут до прорыва блокады. Но Костя Клюкин играет на баяне, Саша Давыдов травит шутки, Вера и Паша над ними смеются, а мы с Лёней, сидя на нарах, играем в «Дурака». Уже выбывшие Галя Захарова и Вова Коростыченко наблюдают за исходом игры.
Мы уже не в Курской области, а в Орловской*, но здесь фрицев ненавидят не меньше. За полтора года оккупации жители Суземского района пережили много зверств. Множество из них были зверски замучены немцами и мадьярами. Год назад, во время захвата поселка Кокоревка, восьмимесячная девочка была посажена на штык. Многих угнали в плен.
Тут все как на Курской земле. Фашисты везде одинаковые. Они совершают свои изуверства всюду, где только появляются.
Стоит мне лишь задуматься об этом, как в моей памяти тут же возникает костер из жителей Большого дуба, в нос ударяет запах горящей человеческой плоти, и кровь внутри меня начинает закипать от бесконечной ненависти ко всем, кто носит серо-зеленые кители, каски с выступающими закраинами и имперских орлов на своей груди.
Перед глазами мелькают лица убивших Сашу солдат, лица полицаев Говядова и Дерябкина, лицо ненавистного Шпренгеля, убитого мною гестаповца Айхенвальда. А потом снова появляется лицо, которое я помню лучше всего из всех немецких лиц. Голубые глаза, одно лишь воспоминание о взгляде которых заставляет меня стыдиться самой себя, пугаться своих собственных размышлений.
Семь месяцев с тех пор прошло. Он может быть уже мертв, его тело, может быть, уже давно сожрали лисы. Но он все не оставляет меня в покое.
Черт бы Вас побрал, лейтенант Кирхнер. Прочь из моей головы.
Голос Лёни вырывает меня из потемков беспокойных мыслей:
— Ну вот ты и проиграла, Яська.
Я растерянно гляжу на карты в своих руках, перевожу взгляд на избавившегося от них Лёню. И правда проиграла.
Но победная улыбка на его лице сменяется снисходительной, как будто он боится меня обидеть.
— Ты устала, — говорит он, укутывая меня заботливым взглядом, и протягивает ко мне руку. Его теплая ладонь сжимает мое плечо. — Тебе бы подремать часок-другой. Пока фрицы свои раны зализывают.
Все эти мужчины видели, как мы сражаемся. Видели, как беспощадно косим немцев из своих винтовок, как сплевываем кровь на землю, но они продолжают относиться к нам как к слабым созданиям, нуждающимся в защите и внимании. Смешно даже.
Иногда Леня берет на себя слишком много. Мне не нужна его опека или чья-то еще. Чего греха таить, порой это даже раздражает. А ему хочется о ком-то заботиться. Я это понимаю. И потому мягко убираю его руку со своего плеча и, выдавив из себя улыбку и придав ей всеми силами естественности, говорю:
— Все в порядке. Скоро пойду.
Лето еще не началось, но волосы Лёни уже успели выгореть и сильно посветлеть. Таких шевелюр среди фрицев много, но даже с такими волосами Лёня на немца не похож. Есть все-таки в нас что-то такое, чем мы от них незримо отличаемся. И обмануть это сложно.
Когда баян Клюкина замолкает, Лёня спрашивает, прикуривая немецкую сигарету:
— А вы листовки для полицаев и старост видали?
— Это какие? — откликается Паша, сидящий на скамье у противоположной стены.
— Которые штаб подготовил, ясное дело, какие ж еще.
— Не знаю, я листовки никакие не видал, и вам про них болтать не советую – под трибунал же ж ведь пойдете.
Лёня отмахивается.
— То наши листовки. Считай, наша работа. Вовлекать население в борьбу с фрицами, а полицаев склонять к переходу на нашу сторону. Такое можно обсуждать.
— И кто ж на них откликнется, на эти листовки? — скептически спрашивает Паша. — Они не просто так немцев нам предпочли, ей-богу. Тем более, сейчас, когда они знают, что нам не сегодня-завтра конец. Ты бы сам-то перешел на сторону окруженцев?
— Во-первых, не каркай. Во-вторых... — Леня делает затяжку. — К окруженцам может и не перешел бы. Только вот листовки-то эти и не неделю назад напечатали. И действуют ведь. Уже есть перебежчики.
— Да ну? — сомневается Паша.
В разговор вмешивается Миша Авакян:
— А мне все равно. Я этим скотам не доверяю и никогда не буду. Крысы они все, — презрительно выплевывает он. — Подлые шакалы, тьфу! — Он несильно ударяет кулаком по столу. — Ищут, где привольней, где травка зеленей.
Из-под его сведенных к переносице больших густых бровей смотрят черные глаза обиженным, как у ребенка, взглядом.
— Ну, что уж там, некоторые из них оказались в полиции случайно, — замечает Вася Беседин, мусоля во рту соломинку.
— Как это так, случайно?! — Миша резко выпрямляется и вперивает в Беседина горящий взгляд.
— А вот так! Представь: приходит к тебе фриц и говорит...
Авакян не дает ему закончить:
— Если бы ко мне фриц пришел, я бы его даже слушать не стал. Сразу пулю в лоб бы выпустил и...
— А какая тебе, в общем-то, разница? — раздраженно перебивает его Лёня. — Меня вот их поганые душонки не колышут ни в коем разе. Я их братьями не считаю и не собирался. Главное, чтобы они фашистов с нами били, как мадьяры-перебежчики. Нам же нужны мишени для фрицевских пуль. Тут все просто: чем больше у нас перебежчиков, тем меньше наших убьют. Пусть искупают свою вину. Неважно, из страха или из покаяния. Плевать я на это все хотел. Я не поп. Пусть эти предатели возвращаются и мрут как мухи вместе с нами.
Как будто в довершение этого монолога, Миша смачно хлопает себя по ляжке и стряхивает убитого комара со штанины. Лёня сверлит его недовольным взглядом.
Я не хочу ввязываться в этот разговор. Что проку-то от него. Я не верю ни душегубам-мадьярам, ни уж тем более полицаям, и простить их никогда не смогу. Но идея пользования ими как живыми щитами представляется мне разумной.
— Так, философский кружок, расходимся, — вдруг раздается твердый голос только что вошедшего в землянку командира Куликова. — Через пару часов уточки прилетят, пока есть время поспать. Потом надо будет уже костры жечь.
«Уточками» мы называем самолеты с Большой земли, которые прилетают к нам каждую ночь. Они прилетают всегда – даже в нелетную погоду, даже в грозу. Прилетают и доставляют нам боеприпасы, медикаменты, продукты питания, приносят нам вести о ходе войны и положении на фронте. Забирают раненых, детей, стариков, которые бежали от фашистов в лес и тоже попали в окружение. Иногда забирают и пленных фашистов.
Пару дней назад в расположении нашего отряда сделал вынужденную посадку сбившийся с маршрута «Фокке-Вульф». Обоих лётчиков мы взяли в плен, и уже ночью уточки увезли их, куда следует, вместе со всеми их документами и оперативными картами.
Без их поддержки воевать нам было бы уже нечем. Поэтому так важна сегодня наша задача — защищать аэродром. Потеряем аэродром — не выстоим против немца.
— Есть, товарищ командир.
Взгляд командира Кулика задерживается на мне, и мне уже кажется, что он собирается мне что-то сказать, но Беседин подходит к нему с вопросом и закрывает меня от командира своей спиной.
Наверное, показалось.
***
В стороне Суземки над горизонтом бушует багровое зарево. Поначалу его можно принять за восход, но солнце проснется через три с половиной часа, на востоке, а зарево поднимается с юга. Оттуда, из-за леса, доносится тяжкий гул артиллерии и грохот немецких танков.
Мы уже зажгли сигнальные костры для летчиков и теперь ждем. Фашисты тоже зажигают такие костры каждую ночь, чтобы заманить к себе наши самолеты, но у наших костров рисунок особенный – так наши летчики и понимают, куда лететь.
Ночь сегодня безоблачная, в самый раз для авиации. Если б не трепетало на востоке зарево пожаров, было б видно все звезды.
— Что нервничаешь так, Галка? — Вера толкает плечом Галю Захарову, внимательно высматривающую на горизонте самолет. — Прилетит он, прилетит. Всегда прилетает и сегодня прилетит.
Влюбилась наша Галка в летчика. Не ко времени влюбилась.
Стоящий чуть поодаль, в компании Беседина и еще нескольких ребят, Леня поглядывает в нашу сторону, попивая чай из жестяной кружки.
— Закончится война, поженитесь, будешь уже не Захаровой, а Мирошниченко... — заговорщически шепчет про летчика Вера Гале на ухо.
— Уймись ты, Вера, — обрываю ее я. — Дожить сначала надо.
— Зануда ты, Яся, — лениво отмахивается она. — Дай нам поболтать о простом, о девичьем.
— А Мирошниченко-то женат, — вставляет Леня как бы невзначай.
На секунду воцаряется молчание, перебиваемое только истошным стрекотом кузнечиков да гулом боя по ту сторону леса, а потом Вера в негодовании начинает колотить Леню своими маленькими кулачками:
— Опять ты все испортил, Кузнецов!
Леня заливается смехом, и я тоже не могу сдержать улыбки.
Вера Забужко поначалу казалась мне легкомысленной и даже немного глупой. Узнав ее, я поняла, что поспешила с суждениями. Она вовсе не глупая, она все понимает и чувствует, но не показывает этого. От того ей на войне еще труднее.
Она то споет нам так беззаботно, то спляшет «Рио-Риту» с таким задором, будто нет и не было никогда никакой войны. С ней и я даже немного оттаяла.
Прохладная ночь сегодня. Жар костров нас не греет, мы стоим под деревьями, в нескольких метрах от посадочной площадки. Поежившись в очередной раз, отправляюсь в землянку за кружкой. Надо бы тоже чаю заварить из брусничного листа. Для бодрости и чтобы спать не клонило, заодно и согреюсь.
Пройдя несколько метров до землянки, уже было собираюсь войти внутрь, как вдруг замечаю в чаще силуэт. Кто-то крадется меж сосен, крадется прочь, ворочаясь по сторонам, оглядываясь на наш лагерь.
Ежели ему нечего скрывать, зачем так осторожничает?
Поднимать шум и звать других нельзя. Если он предатель или вражеский шпион, сразу же удерет или откроет по нам огонь – неизвестно, вооружен ли он.
Меня он, похоже, не заметил. Снимаю с плеча трехлинейку и тихо следую за ним.
Держусь ближе к кустарнику, иду, пригнувшись, чтобы он меня не обнаружил. В ночной темноте едва получается что-то разглядеть, но эта темнота прикрывает меня. Мне пока хватает и того, что я вижу. Все ничего, если могу прицелиться.
Там, чуть дальше, стоят в карауле наши часовые, но оставить его на них я не могу – они о нем не знают, могут его упустить.
Кем бы он ни был, он движется в сторону русла Неруссы. Уж вряд ли собирается в ней ополоснуться. В нескольких километрах за Неруссой расположены боевые порядки немцев.
Внезапно силуэт останавливается, снова с опаской осматривается вокруг себя. Я успеваю бесшумно шмыгнуть в куст.
Посчитав, что рядом никого, он подходит к стволу сосны, садится на корточки и руками начинает что-то раскапывать. С такого расстояния в этой темноте я не могу увидеть, что именно там спрятано, но теперь догадаться нетрудно.
Кроме бомб, немецкие «юнкерсы» регулярно посыпают нас агитационными листовками с призывами сдаться. Каждая из этих листовок одновременно является Passierschein, пропуском для перехода на сторону немецких войск. Немало партизан уже переметнулись, многие дезертировали. Часть одной из бригад ушла в немецкую полицию.
Нам запрещено читать и, тем более, хранить эти листовки.
Ошибка дорогого может стоить. Торопиться нельзя
Осторожно выхожу из-за кустарника, беру предателя на прицел и на полусогнутых приближаюсь к нему со спины, не издавая ни звука. Ни единого звука – лишь писк назойливого комара у моего уха и кваканье лягушек, доносящееся с берега. Я аккуратно, почти бережно, ступаю по усеянной шишками земле, чтобы ненароком не раздавить одну.
Вот я совсем близко, собираюсь передернуть затвор, и вдруг сухая ветка с громким треском ломается под моим сапогом. В это же самое мгновение предатель вскакивает, как ошпаренный, и, рванувшись бежать, замирает, услыхав щелчок взводимого мною курка.
Я без колебаний выстрелю, если вздумает бежать или атаковать, но пока он стоит на расстоянии метров двух от меня, не двигается.
— Руки вверх! — велю я, целясь ему в спину, и предатель поднимает дрожащие руки.
В правой он держит смятую листовку. Меня не радует, что я не ошиблась в своих подозрениях. Приказываю:
— Развернись. Руки не опускать – убью.
Он медлит.
— Развернись или я прострелю тебе затылок! — повторяю яростнее.
Он повинуется. Держа руки над собой, медленно разворачивается ко мне лицом. Глядя на меня своими большими, почти светящимися в темноте глазами, тихо произносит:
— Яся, опусти винтовку.
Мне как будто дали удар под дых. Этот голос. Несколько первых секунд я еще отчаянно надеюсь, что мне показалось, но вот в темноте начинает просматриваться его квадратное лицо с острыми скулами и широким прямым носом, и у меня не остается больше ни единого шанса принять его за другого.
Пашка. Пашка Родионов.
Мы воевали вместе целых полгода. Он был из числа бойцов, о ком я в первую очередь справлялась после каждого боя.
Я не верю своим глазам.
Против воли я начинаю искать ему оправдание. Мне хочется, мне очень хочется, чтобы Паша убедил меня, что я все не так поняла, чтобы доказал, что не предатель, чтобы я опустила свою винтовку, и мы вместе вернулись в лагерь. Но я знаю, что правда ужасна, как бы мне ни хотелось ошибаться.
— Как ты можешь верить в фашистскую брехню? — спрашиваю я твердым голосом, переводя взгляд с немецкой листовки в его руке на его лицо.
Я произношу эти слова и чувствую осязаемую горечь на языке. Горечь разочарования.
Из-за леса раздаются несколько разрывов. Паша нервно выдыхает и произносит отрывисто:
— Яся, клянусь, я не предатель.
Держит меня за дуру.
— А листовка тебе зачем? Чтобы подтереться? — спрашиваю, пытаясь изобразить равнодушие на своем лице.
Я смотрю на него испытующе, не свожу с него глаз, мужаюсь изо всех сил, но меня бьет мандраж. Сохраняю хладнокровие величайшим усилием воли.
— Опусти винтовку, — снова говорит он. — Пожалуйста.
Я не опущу винтовку. Не могу.
— Я не предатель, Яся, ты же знаешь меня!
С этими словами он внезапно опускает руки и стремительно бросается ко мне.
— Назад! — рявкаю я, срывая голос, и со всей силой толкаю его прикладом в грудь. — Пристрелю, как собаку!
Паша отшатывается. Не глядя на меня, прижимает кулак к сердцу, куда я только что ударила его дулом винтовки.
Я же не свожу с него глаз. Мне кажется, даже не моргаю. Тяжело дышу. В любой момент я готова спустить курок. Я этого не хочу. Клянусь, не хочу стрелять в него. Но сделаю это, если потребуется.
Паша снова вздыхает. Бросает на меня беглый взгляд и, будто стыдясь собственных слов, в конечном счете произносит:
— Я не хочу бессмысленно жертвовать собой ради советской власти.
Нет, он не стыдится этих слов. Ему стыдно передо мной. Он надеялся тихо уйти, рассчитывая, что мы не узнаем, что с ним произошло. Не хотел, чтобы его сочли трусом.
— Ты не понимаешь меня, да? — спрашивает он с горькой улыбкой на устах и обреченно кивает сам себе. — Да, так я и знал. И не думал, что поймешь. Ты веришь в Сталина, в коммунизм. Думаешь, что они спасут мир, бравая комсомолка. Не понимаешь, что мы проливаем здесь кровь не за Родину, а за большевизм, маскирующийся ее святым именем.
Я не отвечаю. Плотно смыкаю губы, чтобы не выпустить из себя остатки самообладания. Я должна сейчас же взять себя в руки и доставить предателя в лагерь. Чего бы это ни стоило.
Паша разворачивает листовку, его взгляд загорается, как по щелчку, и он сует мне эту листовку, как назойливая бабка на базаре:
— Ну как ты можешь не понимать, а? Чем раньше и чем больше нас, русских, перейдет на их сторону, тем скорее окончится эта ненужная война! Разве ты не понимаешь, Яся?! Впервые за столько лет у русского народа наконец появился шанс на спасение! Россия освободится от тирании большевиков! Немцы помогут нам свергнуть сталинский режим и спасти Россию!
Я не верю своим ушам. Чувствую, как у меня сводит лицо от напряжения. Слова даются мне нелегко, будто мышцы щек сковал спазм:
— Как ты можешь? — Мой голос дрожит. — Они ведь убили твою семью.
Он опускает руки, сминает листовку и несколько секунд молча стоит, а потом тихо говорит:
— Да нет у меня никакой семьи. Уже давно.
Еще одна ложь. Еще один удар. Я чувствую, как внутри меня, на месте сердца, начинает разрастаться черная дыра.
Пашка Родионов из деревни Рябиново. Он был верным другом и союзником. Наверное, мы никогда не знали этого человека.
— Мой отец был кулаком, — произносит Паша сдавленным голосом, опустив голову. — В тридцать первом году у нас все отняли, объявили нас врагами советской власти. Отца арестовали и расстреляли, а нас бросили на улицу. Мама от голода умерла, младшая сестра от пневмонии. Я один выжил. Никто нам не помог.
В начале его голос звучал робко, но к концу этого рассказа он звучит обвиняюще. Пристыженное выражение лица сменяется большой затаенной обидой в глазах. Кажется, будто он винит меня в том, что произошло, будто я была той, кто выбросил его семью на улицу. Будто я не коммунистка, а сам коммунизм.
Почему-то именно в этот момент мне вспоминаются слова Кирхнера.
«Что ты знаешь о жертвах коммунизма? Кровавой вакханалии НКВД, растоптанной русской интеллигенции, жертвах репрессий, раскулачивания, коллективизации? О чем из этого тебе рассказывали родители?»
Мне жаль, что семья Паши пала жертвой борьбы с кулачеством. Мне правда жаль его мать и его сестру. Они не заслужили такой смерти. Но миллионы тех, на чьих судьбах кулаки наживались больше сотни лет, тоже были невинны. Жертвы раскулачивания, как бы ужасно это ни было, искупили собой жертв кулачества.
Я не спрашиваю, почему он солгал нам о своей семье. Мне это и так ясно. Половина отряда – комсомольцы и коммунисты, командир – член партии большевиков. Паша думает, что мы бы не приняли его, если бы знали, что он сын кулака – врага народа.
Многие из нас потеряли родных в этой войне. Паша лишь хотел казаться одним из нас.
Дурак! – он и был одним из нас. Он был одним из нас, пока хотел им быть.
Я задаю последний вопрос, на который хочу знать ответ:
— Почему ты не ушел раньше?
Паша пожимает плечами и, выждав паузу, произносит:
— Черт знает... Смелости не хватало.
Я никогда ещё не стреляла по своим.
«Но ведь и он же не свой!» — напоминаю я себе. Он такой же, как полицаи, как власовцы, как все предатели. Но почему же в это так трудно поверить! Даже сейчас, глядя на Пашу, держащего в руке немецкий пропуск, даже получив его признание, я не могу поверить, что он один из них.
Какими бы ни были причины. Он один из них.
— Ты пойдешь со мной. Сейчас, — говорю я с расстановкой. — И тогда, может быть, трибунал смягчит приговор.
Его лицо ничего не выражает. Кажется, именно в эти мгновения он мирится со своей судьбой.
Я не знаю, почему Кирхнер отпустил меня. Я не могу дать Паше уйти.
В моих глазах дрожат слезы.
— Я не хочу стрелять в тебя, Паша, — говорю я жестким голосом, но искренне. — В последний раз говорю: идем со мной. Прошу!
Как ни старалась держать себя в руках, на последнем слове мой голос срывается. Палец на спусковом крючке дрожит.
Паша поднимает на меня свой застывший взгляд и, когда я уже думаю, что он согласится, он вдруг разворачивается ко мне спиной и делает шаг. И еще один. И еще. В сторону речушки Неруссы. В сторону расположения немецких полков.
Слеза медленно скатывается по моей щеке, пока я через прицел винтовки смотрю, как мой боевой товарищ уходит к врагу.
Вдох. Выдох. Я не позволю себе идти на поводу у чувств.
Паша сам сделал свой выбор. Я не могу ему помочь.
Выстрел из моей винтовки разрывает ночную тишину. Взвыв от боли, Паша грохается на землю.
Я замираю там, где стояла. Когда мимо меня с криками пробегают несколько вооруженных партизан, я теряю равновесие и, покачнувшись, едва не падаю на спину, но вовремя нахожу опору. Смотрю перед собой и вижу, как двое мужчин поднимают раненого в ногу Пашу. Третий ободряюще хлопает меня по спине.
Мне не задают вопросов. Поганая немецкая листовка у Паши в руке им все объясняет за меня.
Хорошо, что Саша погиб. Не знаю, что там, но там точно лучше, чем здесь.
Мы возвращаемся в лагерь. Навстречу нам идут несколько встревоженных партизан. Впереди всех идет Леня. Завидев меня, он прибавляет шаг и тут же оказывается рядом.
— Что, что произошло? — Он хватает меня за плечи и начинает вглядываться в мое лицо. — Ты не ранена?
Отрицательно качаю головой. Взгляд Лени перемещается на партизан, грубо волокущих Пашу за собой, и его лицо меняется в выражении. Воспользовавшись его замешательством, я выныриваю из кольца его рук и тут же натыкаюсь на серые глаза взволнованной Веры.
— Яся, что с тобой? — спрашивает она, искренне беспокоясь обо мне, и от этого мне становится только хуже.
Она еще не успела увидеть Пашу. Все, что я могу ей сказать сейчас:
— Прости.
И ухожу.
К несчастью, именно я оказалась той, кто поймал ее возлюбленного на предательстве. Я знаю, что в этом нет моей вины. Но от этого ничуть не легче.
Может быть, это и был тот час, когда я должна была заплатить за то, что выжила в Михайловском в октябре сорок второго.
***
Отрапортовав о поимке предателя, останавливаюсь у одного из костров, в отдалении от других бойцов. Едва ли Вера захочет видеть меня. На душе камень. Окажись я в воде, эта тяжесть мигом утянула бы меня на дно. Чтобы не стать еще тяжелее, стараюсь ни о чем не размышлять. Просто гляжу в небо и жду самолет, слушая треск огня и доносящийся издали звон.
Время от времени над лесом взлетают яркие вспышки. Где-то далеко, в паре десятков километров отсюда, а кажется, будто прямо над деревьями.
Эти вспышки стали нам уже такими привычными, будто всегда в этом небе обитали, как звезды.
Рядом со мной раздаются чьи-то размеренные шаги. Поравнявшись со мной, командир Кулик говорит:
— Ты правильно поступила, Соловьева.
— Его увезут сегодня? — спрашиваю я слабым голосом.
— В этом нет необходимости.
Потом он горько усмехается:
— Если б верным способом попасть в Москву было предательство, боюсь, мы потеряли бы ещё больше бойцов.
— Значит, расстреляют?
— Сначала допросят.
Ясно. Сначала допросят, потом расстреляют. По законам военного времени предатели и изменники Родины подлежат расстрелу без суда и следствия. Все правильно. Даже если бы состоялся трибунал, его бы приговорили к смерти. Нет нужды с этим тянуть.
В свете языков пламени лицо командира освещается оранжевым светом, на коже переплетаются пляшущие тени. В этот момент он кажется умиротворенным.
Наши взгляды встречаются, и он впервые и будто взволнованно вдруг обращается ко мне по имени:
— Яся, я...
Его прерывает рокот приближающегося с востока самолета. Мы устремляем взоры в небо, когда из-за деревьев показывается «Як-6» с красными звездами на крыльях. Вот и прилетела наша уточка.
Мне требуется около пяти секунд, чтобы понять, что что-то не так.
Фюзеляж дрожит в смертельной лихорадке. Рокот мотора переходит то в свист, то в стон, то в протяжный вой. Подшибли.
Летчик пытается увести самолет от аэродрома, но в последний момент задевает верхушки сосен. Он проходит над головами партизан, находящихся на противоположной стороне посадочной полосы, и агония изувеченного мотора прекращается. Рокот замолкает. С жутким воем самолет стремительно несется вниз. Прямо к нам.
Все случается слишком быстро.
В этом безумии я лишь успеваю поймать отчаянный взгляд командира, прежде чем он хватает меня за плечи и валится вместе со мной на землю ровно в то мгновение, когда над нами, ломая деревья, разваливается на части сбитый самолет.
__________________________________
*До 1944 года Суземский район Брянской области входил в состав Орловской области.