1 страница12 января 2025, 16:19

Глава 1. Введение

То мне хочется безумно
Жизнью бурной наслаждаться,
То хочу за мир страдать я,
Перед миром унижаться.
Александр Куприн
Шел октябрь месяц. Ещё не слишком холодно для центрального климата, самое подходящее время для плащей, двубортных пальто и классических лакированных туфель, поэтому некоторая часть населения нашей Российской Советской республики предпочитала то, что найдётся исключительно в шкафу, неважно, в своём или нет. Главное, чтобы было. Одежда согревала тело, а душа мерзла и ревела, словно псина в снежную пургу, ибо находился я не в Москве, а в мелком неизвестном никому городишке, похожем, скорее, на Богом забытые земли. В них не то, что пальто не спасало, в них ноги мерзли через портки и кирзу. Репродуктор бормотал надоедливую речь, а на календаре всё так же — 1920 год.
«Что такое Советская власть? В чём заключается сущность этой новой власти, которой не хотят или не могут понять ещё в большинстве стран? Сущность её, привлекающая к себе рабочих каждой страны всё больше и больше, состоит в том, что прежде государством управляли так или иначе богатые или капиталисты, а теперь в первый раз управляют государством, притом в массовом числе, как раз те классы, которых капитализм угнетал. Даже в самой демократической, даже в самой свободной республике, пока остаётся господство капитала, пока земля остаётся в частной собственности, государством всегда управляет небольшое меньшинство, взятое на девять десятых из капиталистов или из богатых.» — активно боролся Ленин, на глазах размахивая руками, — «Первый раз в мире власть государства построена у нас в России таким образом, что только рабочие, только трудящиеся крестьяне, исключая эксплуататоров, составляют массовые организации — Советы, и этим Советам передаётся вся государственная власть. Вот почему, как ни клевещут на Россию представители буржуазии во всех странах, а везде в мире слово «Совет» стало не только понятным, стало популярным, стало любимым для рабочих, для всех трудящихся. И вот почему Советская власть, каковы бы ни были преследования сторонников коммунизма в разных странах, Советская власть неминуемо, неизбежно и в недалёком будущем победит во всём мире.»
И все слушали, внимательно слушали в тот момент, когда Владимир Ильич, периодически поправляя кепку газетчика, выступал перед народом. Он столпился кучкой, будто не давая себе замёрзнуть, не давая подавить гордый внутренний огонь, а «вождь мирового пролетариата» продолжал говорить, оглядывая люд слева направо. «Он замёрзший, он хочет есть. Народ как ребёнок, чуть что не так — он громко закричит, и закричит так, что начнёт ворочаться даже в объятиях собственной матери.» — думал Михал Лукич, слушая прошлогоднюю речь по репродуктору и прикусывая серый хлеб. Пол рюмки водки, и окно открыто настежь. Ещё бы холодно не было, только водка сердце согревало, что-то тёплое в груди неслось и продолжало вниз по животу. Как помню, Лукич больше предпочитал терпеть и ныть, никак не делать. Лучше за него окно закроют на три замка, накроют плечи толстым вязаным одеялом, аккуратно обнимут, и будет он мечтать об этом до тех пор, пока не замёрзнет до смерти — закрыть окно слишком трудно, видите ли. Не трагично. Трагично — с людей кожу снимать и вешать на фонарные столбы, словно знамёна, окровавленно-красные человеческие флаги, возможно, из чьих-то братьев или сестёр, что недавно вышли замуж или хотели жениться, а то и из матерей, оставивших детей где-то в глубинках, дабы не дошло до них ничего, или их отцов, но редко, ибо чаще взрослых мужчин Лукич расстреливал, и у каждого человека, попавшего в лапы именно Михалу, одна вина — саботаж, призыв к контрреволюции и, чаще всего, пьяные речи на местных рынках.
Тогда лил дождь, низины затапливало, по лужам хлюпали цыганские дети, торговали последним обедневшие, другие такие же брали товар за гроши, а Агапов постепенно дивился тому, что происходило в мелких никому неизвестных городах с каким-то зелёным, будто отравленным воздухом. Только один, в хлипкой телогрейке, узнал его — это ж Агапов, поэт наш, народный!
— Товарищ Агапов, вы что-ль? 
— Ну, я. — закурил поэт серую папироску. 
— Слыхал, стишок набрали, ага? Мне ваши соседи брякнули на центральной. 
— А соседей откуда разведали!? 
— А это уже мои постарались.
Тогда Агапов ещё ничего не знал. Он устало потёр лоб и выдохнул. 
— Друг мой, если я вам его прочитаю, в газетах можете меня не ждать.
И на следующий день к нему пришёл тот же приставучий, в телогрейке. За ним ещё два — почти такие же, все на одно лицо. Провели обыск. Прочитали дневники и расстреляли через двое суток. С тех пор его фамилия нигде не упоминалась: ни в столичных городках, ни в газетах. Ни один приличный дом не цитировал Агапова, всегда носившего алый шарф, что успел очутиться на снегу и, вероятно, растоптала его тяжёлая запряжённая лошадьми колымага, везущая сено или медвежьи шкуры, а то и людей. Кучер лишь вздыхает устало, вспотел, а мороз как назло бьёт по вшивому мокрому темени. Шарфа нет. Он разорван под белыми горами. «Чёрт с ним, с этим шарфом…» — думал Лукич, пропустив рюмку нашей, отечественной. — «Мне жена и получше свяжет, что там, Агапов, не Агапов. Всё равно на Агапова. И стихи у него ужасные, лучше б не писал, самому ведь стыдно. Ай, какой народ больной пошёл, кто ж страну спасёт?..»
Подобные мысли часто посещали и меня. Страна, как известно, словно по проклятью уездной ведьмы переживает одно и то же каждый век, напасти сыпятся на голову, страна воюет, внутри голодно, холодно, а мы продолжаем работать как прирученные волки или нелюди. Нас запрягают как лошадей ремнями, и тройкой мчимся по своим работам: таскать груз, перевозить людей, рубить дрова в заснеженной тайге, и мчись ты дальше, такой же тройкой, работать в свой выходной, глупо улыбаясь, словно придворный дурачок. В отличие от Михала Лукича, мне представлялось, каково это. Михал Лукич бегал за людьми с наганом, запахивая пальто одной рукой, а за ним ещё несколько чекистов, чаще конвоиров с недовольными мордами. Именно мордами, а не лицами. Глаза у них становились схожими на тот же снег, растоптанный и красный, нежели на склеровую оболочку.
— Что на щеке? — смутился я, указывая на щеку Михала. 
— А это у него революционная метка. Его страна любит ого-го как. — рукой размахивал конвоир, одновременно смеясь и держась за живот. 
— Меня страна любит, а вас даже собаки стороной обходят. — хмурился Михал Лукич, вытирая рукавом щеку от красных помадных следов. — Тебя, Демьян, тем более. Только ты можешь затянуть телогрейку тугим ремнём.
Пропустив ещё несколько рюмок, Михал Лукич угрюмо скорчил гримасу, скрючился как последний раб, что-то бормоча себе под нос. Много воспоминаний неслось мимо, сопровождаясь гнусными всхлипами. А за окном опять снег, опять слякоть.
Чекист перевернул пустую бутылку. 
— Нонна, Нонна… Нонночка, поди сюда! — звал жену чекист. 
А Нонна разглядывала замысловатые узоры на стёклах, представляя скачущие и живые образы, почему-то улыбчивых лис и добрых медведей, дружелюбных волков, целый ледяной лес рисовался тёплым в такую зиму, и тёплым лишь потому, что таким оставалось её сердце, совсем частично, а не полностью. Теплота эта была внушаемая, напускная, будто фальшивая, но такая гнусная, что на сердце становилось больно мне, которому любил Нонночку всю жизнь, а она любила покойного жениха, белого офицера, Эраста, по вечерам молясь за его упокой перед золотистой иконкой Богородицы. Михал Лукич злился на это, бил жену, тяжело бил — бывало, кочергой зарядил по ноге, по руке. А Нонночка сидит тихо, не ревёт, глядит на то же окно и думает: «Ты ждёшь меня, Эрастушка? Не волнуйся, я обязательно приду, любимый. Только подожди немного.» Такое она внушала себе счастье по юной дурости. Поэтому сейчас, когда её звал муж, ей не хотелось идти, наоборот — убежать или открыть окно, да спрыгнуть. 
— Нонна! Поди сюда! 
Она, с ярко-красными губами, которыми часто целовала в щеку Михала Лукича перед выходом по его же просьбе, тотчас явилась перед ним, пьяным и совершенно неважным, держащим в руках пустую бутылку водки. 
— Плесни ещё. 
— А нету. 
— Как нету? 
— А так. Уж два дня как кончилась, последнюю приточил. А потом «Нонночка, плесни, Нонночка, поди сюда». А я-то всегда наливаю, стараюсь. Кончилось всё. 
Лукич лишь хмыкнул. Недолго думая, он накинул пальто на собственное крепкое тело, фуражку с отчётливо видной звёздой и вышел. Нонна опять погрузилась в раздумья. Сегодня он не просил её оставить поцелуй на впалой щеке. Конец этим отношениям. Конец. 
Нонна неуютно осмотрела глазами гниющее помещение, затем стремительно направилась в небольшую спальню и, задрав лазурный халат, уселась на постель стороной к юго-востоку. А там, в уголке, небольшая деревянная полочка с иконками и портретами, стоящими на белом плетеном кружеве. И портрета Эраста, увешанного чётками, уже не было — его аккуратно взяли женские руки — нарисованное лицо тут же покрылось красными очертаниями тонких губ. 
И я завидовал, глядя на картину из окна. Она целовала не меня. Каждое прикосновение её костлявых пальцев к портрету било по темени словно кувалдой. Раз, два. Раз, два. И в глазах темнело. Мечты о том, чтобы губы Нонночки коснулись хотя бы моей веснушчатой щеки, казались мне недостижимыми, словно звёзды, что сверкали в её глазах ранним-ранним утром, совершенно недоступные звёзды, особенно недоступные для меня, простого человека из такого же простого бедного народа. Я молил её в своих мыслях, кричал там, что мысли перебивались, а слышны оказались лишь удары часов. «Что же мне делать?» — терзался я, полон отчаяния. «Может, мне стать белогвардейцем, раз так?» — пронеслась мысль, но тут же внутренний голос осуждал меня: «Нет, я не могу предать революцию. Тогда я предам себя.» 
К слову, я понимал, что моя борьба за неё должна быть не только личной, но и политической. Я ощущал, как мир вокруг меня менялся, как идеалы, за которые я боролся, становились всё более далекими. Но как же трудно было оставаться верным своим убеждениям, когда сердце требовало любви, а разум твердил о долге. Нонна, лишь Нонна мне была нужна. 
Я постучал к ней в окно совсем легко, костяшками пальцев. Нонночка заметила, испугалась, откинула маленький портрет и вскочила с кровати, открыв синюю штору. 
— Алексей! Что ты здесь делаешь!? 
— Ничего, ничего… Михал Лукич дома? Слушай, дай зайти! Налей чаю, холодно — ужас! — глухо кричал я через окно. 
— Убирайся вон! 
С этими словами она снова закрыла штору, и я остался стоять в холоде, словно замороженный. 
Снег метёт, и всё та же омерзительная слякоть. Говорить мне больше нечего, остальные воспоминания оставались за Лукичем. Чёрт его знает, выберусь ли я живым отсюда. Я шмыгнул носом и ушёл куда-то прочь.

1 страница12 января 2025, 16:19