Część 3.
Рассвет в Кентшине был не благословением, а медленным проявлением ущербности мира. Серый свет, пробивавшийся сквозь занавески, запыленные десятилетиями немоты, не рассеивал ночной кошмар, а лишь закреплял его в осязаемой реальности.
Боль - тупая, разлитая по всему низу живота, по бедрам, - была не только физической. Она была памятником глумлению над самой тканью существа Ванды, над границей между плотью и духом, которую переступило нечто нечеловеческое. Ванда лежала на узкой железной постели в комнатке Милиного дома, запах старости - пыли, сухих трав, тления дерева - смешивался с отвратительным, чуть сладковатым душком ее собственного страха и... чего-то еще. Чуждого. Металлического, как ржавчина на языке.
Память о ночи не была сплошным мраком. Она была фрагментарной, как разбитое зеркало, каждое осколком впиваясь в сознание. Давление невесомое и неодолимое. Холод, исходивший не от воздуха, а из самой "пустоты", обволакивающий. И глаза. Не глаза - бездны. Не светящиеся, а поглощающие свет, мерцающие глубиной, где время теряло смысл.
Название всплыло из шепота старухи по телефону, обретая теперь чудовищную конкретность: "Навье семя". Семя из Нави. Мира мертвых? Или чего-то более древнего, что существовало до самих понятий жизни и смерти.
Ванда не кричала тогда. Горло было сжато ледяным обручем немоты. Сопротивление - тщетное биение мотылька в смоле. Акт был не просто насилием; это было вторжение, осквернение на уровне души. Чувство, что что-то чуждое, темное и липкое, было не только излито в нее, но и вплетено в её суть.
Теперь, при свете дня, стыд был абсурден. Стыд перед кем? Перед этими стенами, хранившими молчание? Перед тетей Аньес, чья обыденность казалась теперь другой планетой? Перед памятью о матери, сбежавшей от этого наследия безумия и горя? Баба Мила... Ванда повернула голову, уткнувшись лицом в грубую наволочку, пахнущую лавандой и тлением.
Баба Мила знала.
- "Остерегайся Навьего семени". Не абстрактного зла, а конкретной сущности. Значит ли это, что бабушка... "пригласила" его? Или пыталась защитить? Смерть старухи теперь казалась не естественным концом, а частью какого-то непонятного, мрачного ритуала, наследницей которого стала Ванда.
С трудом поднявшись, Ванда почувствовала не только боль. Ощущалось... наполнение. Не физическое, а метафизическое. Как будто пустота, которую она носила внутри с детства, та самая, что гнала ее по миру в поисках "чего-то", вдруг оказалась заполнена этой ледяной, чужеродной субстанцией. Отвращение боролось с жутким любопытством. Что посеяно? Что прорастет?
Она бродила по дому, избегая спальни, как зачумленной. Ее пальцы скользили по корешкам книг на полке - не псалтырям, а потрепанным томам по травничеству, астрономии (вернее, астрологии, судя по схемам), тетрадям с выцветшими чернилами, испещренным знаками, отдаленно напоминающими глаголицу, но куда более зловещими. Бабушка не просто считалась ведьмой. Она была ею. Практикующей. И дом был не просто жилищем, а лабораторией, храмом, ловушкой.
В углу гостиной, под слоем пыли, Ванда обнаружила странный предмет: не то курильницу, не то миниатюрный котёл из темного, почти черного металла, покрытый рельефными изображениями переплетенных корней и существ, лишенных четких форм. Внутри - засохший осадок, напоминающий запекшуюся кровь, смешанную с пеплом и чем-то растительным. Запах, едва уловимый, вызвал волну тошноты и... узнавания. Тот же металлический привкус, что висел в воздухе после ночного визита.
Именно тогда ее взгляд упал на окно. На подоконнике, в маленьком глиняном горшке, росло растение. Неприметное, с толстыми, мясистыми, темно-зелеными, почти черными листьями. Она не помнила, чтобы видела его вчера. Подойдя ближе, Ванда замерла. За ночь появился росток. Не просто росток - он вытянулся на несколько сантиметров, был неестественно бледным, почти прозрачным, и пульсировал с едва заметной, но неотвратимой регулярностью, как крошечное, чужое сердце. На кончике ростка набухала капля влаги, густой и темной, как смола.
НАВЬЕ СЕМЯ
Понятие обрело жуткую буквальность. Это не было метафорой. Оно было посеяно. В нее. И теперь прорастало здесь, в этом проклятом доме, в горшке на подоконнике, как зловещий пародийный саженец. Бабушка оставила ей не просто дом. Она оставила "наследство". И наследника. Или инструмент.
Желание бежать, сжечь дом дотла, захлестнуло Ванду с новой силой. Но ноги не слушались. Страх парализовал, но не только он. Было иное чувство, глубинное, пугающее своей неотвратимостью - ответственность. Не перед памятью бабушки, а перед тем, что было начато. Перед тем, что прорастало. Эта сущность, этот демон... он не просто взял свое. Он вложил нечто. И Ванда понимала с ледяной ясностью: бегство невозможно. Навье семя укоренилось не только в почве горшка. Оно укоренилось в ней. В ее крови, в ее искалеченной душе.
Баба Мила пыталась изгнать беса из девочки. Теперь внучка должна была понять, что делать с демоническим плодом, который она, сама того не желая, возможно, призвала своей тоской, своей наследственной связью с миром, куда бабушка умела заглядывать.
Она поднесла дрожащую руку к пульсирующему ростку. Холодок от него шел ощутимый. И тогда, сквозь тишину дома, ей почудился не голос, а шелест - как будто тысячи сухих листьев прошептали на непонятном языке прямо в ее сознании. Шелест исходил не от растения, а отовсюду: от стен, от пола, от самой тени бабушки, незримо присутствовавшей в каждом углу. В нем не было слов, только нарастающее, нетерпеливое ожидание...
Демон пришел ночью за посевом. Теперь он будет ждать урожая. А Ванде Ольшенской предстояло решить, станет ли она почвой, жертвой... или садовницей в этом саду ужаса. И первый листок Навьего семени пульсировал, отсчитывая время до неизбежного.
От Автора: в этой главе больше рефлексии, чем действа. Она превосходит предыдущие по стилю и если честно, она больше мне нравится:D