II - Кай
«Музыка ветра» молчала так долго, что Та́кис, не привыкший к затишью в лавке, успел пригреться возле старенького обогревателя и провалиться в сон. Обволакивающий, мягкий и невесомый, как кашемировая шаль, которую носила когда-то прабабка. Во сне негромко шумели сосны; море, знакомое до каждого медного блика, нежилось на фоне заката; да под ногами хрустели ракушки, галька и выбеленные водой веточки. Берег родины, на котором не был так долго.
Но в глубине лавки внезапно зафыркала кошка, зашипела, рванула в атаку — и что-то со звоном обрушилось на пол.
Подняться бы, отругать хулиганку, выставить за порог, но для сентября вечер выдался непривычно холодным и зябким, а кошка, она ж как дитя, жалко ее, горемычную.
Впрочем, хотя бы один такой мрачный вечер выпадал, пожалуй, каждый сентябрь: Такис запоминал их по тому, как начинали ныть не старые еще, казалось бы, кости; как внезапно затихали обычно оживленные улочки; как туман опускался стеной, точно изъеденный молью занавес, чтобы спрятать в своих пыльных складках все, до чего сумел дотянуться. Дома, забор вокруг старого сада, даже мастерскую, которая стояла наискосок, так близко к лавке Такиса, что в другие вечера он мог разглядеть, как соседка, устроившись у окна, плела раскидистые бисерные деревья, как продевала проволоку через стеклянные бусины да подвешивала на тонкие веточки золотые орешки, тропические цветы и крохотные ловцы снов.
Но сегодня за туманом даже свет из соседского окна было не различить. А может, и не горел он там вовсе. Может, вымерла и улица их, и берег, вдоль которого мостилась, и город, отчего-то притихший, а ведь не засыпал, кажется, никогда.
Закрыться бы, что ли, пораньше, пойти домой, порадовать жену — выручки в такой вечер все равно не видать — но стоило решиться, потянуться за курткой, поискать глазами ключи, и на душе стало муторно и тревожно. Не то чтобы Такис верил в легенды Старого города, но туман, однако, не жаловал. Что за твари в нем прячутся, кто разберет? Найдут потом в реке, со вспоротым брюхом да пустым кошельком, а то и не найдут вовсе...
Кошка вновь завопила, так пронзительно и резко, что Такис вздрогнул, поднялся на ноги и сжал в горсти спрятанный под рубашкой старинный греческий крест. А ведь и в Бога Такис не то чтобы верил. Но прабабка говорила, кошки чувствуют то, чего люди не видят, а только того, что не видишь, и стоит бояться.
Еще говорила, что каждой божьей твари, которую приютил, должно дать имя, но кошка так и осталась Кошкой. Глухая от рождения, трехцветная и худая. Проведешь пальцем вдоль спинки — пересчитаешь все позвонки, позовешь — не откликнется. А в том, что трехцветные кошки якобы приносят удачу, Такису убедиться пока не пришлось.
— Ладно тебе, чего орешь? — проворчал он негромко, переставил случайно попавшую под руку вазу с витрины на полку, и вновь все стало простым и привычным. Хмарь развеялась, и даже «Музыка ветра» вдруг ожила, наполнив лавку тихим перезвоном ракушек, монет и обласканных морем стеклышек.
— Ясас. Ти канете? — раздалось от двери, и в щель между стеллажами Такис увидел остановившегося у прилавка парнишку. Как всегда бледного, нахохлившегося, ссутулившего плечи.
Кай появлялся в лавке раз в месяц: приносил деревянные игрушки, вырезанные и раскрашенные вручную, иногда — забавные вешалки, подносы и садовые фигурки, реже — картины на растрескавшихся спилах сосны или бука.
Животные, птицы, шишки и мухоморы, гномы и фигурки для рождественских яслей. Нарочито грубоватые, неказистые, обшарпанные — самое место на средневековой ярмарке — игрушки Кая притягивали взгляд и выделялись на фоне китайского ширпотреба, заполонившего город. Было в них что-то особенное: уютное, будто знакомое с детства, — и Такис готов был платить втридорога, лишь бы парнишка не ушел к конкурентам. К тому же Кай использовал для работы только бурелом, а Такис давненько смекнул, что пометка «эко» на ценнике любому товару помогает расходиться быстрее.
Одна беда — даже летом Кай приносил игрушки, от которых так и веяло зимним духом. Хватало короткого взгляда, чтобы запахло хвоей и имбирем, в памяти зазвучали рождественские колядки, а кончики пальцев вдруг закололо от холода.
Да и сам Кай походил на озябшего воробья: вечно кутался в свитера и шарфы, прятал испачканные краской ладони в карманах да натягивал капюшон ветровки так низко, что было невозможно разглядеть выражение темных глаз.
Вот и сейчас, хотя в лавке было натоплено, парнишка втягивал голову в плечи и зарывался подбородком в складки толстого шерстяного платка. Хмурился, то и дело оглядывался на закрытую дверь и выглядел потерявшимся, хотя давно уже протоптал дорожку к лавке Такиса и знал здесь, пожалуй, каждый угол: после того как прибивал полки и собирал новые стеллажи взамен старых.
— Ясу, — поздоровался Такис и вслед за Каем покосился на стеклянную дверь, но не сумел различить ничего, кроме тумана.
— Барабаны... — невпопад буркнул парнишка, дернул плечом и вновь оглянулся. — Не люблю барабаны. Чего они в саду расшумелись? Павлинов перепугают.
Но Такис не слышал ни единого звука, даже кошка, и та наконец затихла. Только в глубине лавки тоненько поскрипывал проржавелый вечный двигатель, отмеривший, должно быть, не одну сотню лет. А потом, кажется, и он замер.
— Придумал тоже. Барабаны... — проворчал Такис, покачал головой, но против воли бросил-таки взгляд на прибитую над дверью лавровую ветвь, которая должна была уберечь и от нечисти, и от сглаза. Затем, рассердившись сам на себя, сплюнул, поднял с пола тяжелую коробку, принесенную Каем, поставил на прилавок и принялся доставать игрушки, аккуратно упакованные в мешочки из разноцветного фетра и деревянные ящички, наполненные стружкой и кокосовым волокном.
На Кая Такис не смотрел: парнишка его раздражал. То видел что-то неведомое, то слышал, а главное — кажется, не замечал своих странностей и тем нередко ставил Такиса в тупик. А еще — водил дружбу с бездомными, оккупировавшими старую часовню в монастырском саду, и частенько проводил с ними время: среди разбухших от сырости книг и чьих-то незаконченных скульптур и рисунков. Творческие личности, чтоб их!
Впрочем, что взять с парнишки, проломившего башкой ветровое стекло и потерявшего память?
— Неудивительно, что с невестой у тебя не заладилось. Сбежала от тебя, небось?
Кай фыркнул и впервые на памяти Такиса улыбнулся. Неуверенно и куце — так улыбается висельник, которому повезло избежать петли.
— С ней у любого бы не заладилось. А мне и пытаться не стоило: я даже не помню, чтобы с ней обручался.
***
Кай многого не помнил: не только то, что было до аварии, но и после. Часы, дни, порой целые недели стирались из памяти. И потому прошлого для Кая не существовало, в будущее он не верил (да и как верить в то, что однажды исчезнет?) — оставалось лишь настоящее. Но и оно было ненадежным, зыбким и, стоило потерять бдительность, тут же растворялось, как растворяется хлебный мякиш, забытый в воде.
Единственное, на что Кай мог теперь положиться, — Старый город. Его улочки, подворотни, внутренние дворики и павлачи*. Неизменные день ото дня, они стали для Кая поводырями: все те же барельефы и геральдические символы на фасадах, все те же спотыкальные камни**, кованые ворота, дверные ручки и молотки.
Семь лет Кай бродил по городу, узнавал его заново, подмечал детали — и рисовал. Даже составил собственную карту. Но и она порой подводила: стоило перейти мост или, зазевавшись, пройти через центр перекрестка, и память распадалась на фрагменты, будто кусочки цветного стекла. И тогда, неприкаянный, Кай долго бродил по городу, ставшему вдруг чужим, переворачивал страницы альбома-путеводителя, а взгляд в панике метался от фасада к фасаду, ища, за что зацепиться. Но и на следующий день, даже зная, что заплутает, Кай снова выходил из дома и отправлялся на поиски того, что не имело ни названия, ни имени, — но он должен был найти.
Герда не понимала. Чуть ли не с брезгливостью смотрела на очередной альбом, старательно заполненный рисунками атлантов и газовых фонарей, домовых знаков и крохотных ремесленных лавочек, где торговали травами, кружевом и полудрагоценными камнями, которые на поверку оказывались стеклом. Так же, как и отношения с Гердой.
«Опять ходил на тот берег?» — Хмурилась она, даже если Кай не ходил. Закатывала глаза, морщила и без того покрытый тонкими бороздками нос, высмеивала, злилась.
«Угомонись уже!» — шипела порой так, что Кай опасливо отступал в сторону, и тогда ее по-лисьи сощуренные глазки начинали гореть, будто подсвеченные изнутри. И с подозрением спрашивала за разом раз: «Ты сам-то знаешь, что пытаешься вспомнить?»
А Кай пытался хотя бы не забывать.
Вспоминать было страшно: редкие вспышки из прошлого доводили до паники, заставляли сомневаться в собственном рассудке, включали невидимую сирену, и та вопила: «Опасность!»
Ведь то, что удавалось вспомнить, — его уже не было.
Как в тот день полгода назад, когда Кай стоял под сводами старинной, богом забытой церквушки, но вместо стен и потолка, покрытых в воспоминаниях свежей еще штукатуркой, в реальности видел потускневшие от времени фрески. А еще — сколы на каменных хорах, пыль в складках мраморной мантии какого-то безымянного святого да покоцанные уголки саркофага в глубине одной из ниш.
А Кай помнил церковь недостроенной, а эту нишу — пустой.
***
Вернувшись тем вечером в их с Гердой квартиру, Кай долго лежал на полу и в смятении рассматривал потолок, увенчанный тяжелой люстрой, на которой не хватало больше половины хрустальных подвесок. И снова видел то, чего быть не могло: небо, нарисованное щедрыми, широкими мазками; облака, позолоченные невидимым солнцем; усыпанные едва распустившимися цветами ветки магнолий. С потолка рисунок плавно переходил на одну из стен, и лепестки, будто подхваченные ветром, беззаботно кружили вокруг громоздких пустых рам и нетопленного камина.
Кружили, кружили — и вдруг растаяли. И снова вместо росписи — облупившаяся штукатурка да когда-то белые обои, успевшие за семь лет пожелтеть и пойти пузырями.
Герда говорила, перед аварией они с Каем начали в квартире ремонт. Но поверить в то, что собственными руками уничтожил расписной потолок, который в воспоминаниях даже не выглядел обветшалым, Кай не мог.
Такое могло прийти в голову только Герде. Она вообще была любительницей что-нибудь выбросить или сжечь, избегала разговоров о прошлом, не хранила памятных вещей и вечно ворчала, если Кай притаскивал с барахолки антикварную мебель, подсвечники или посуду, — их следовало немедля привести в порядок и побыстрее продать. Даже книги, и те Герда не жаловала: говорила, в них заводится плесень и пылевые клещи. Ну а фотографии, конечно, воровали душу. Так что квартира из года в год оставалась пустой и неуютной — в ней Кай не находил себе места.
— Почему мы решили убрать роспись?
— Какую роспись? — Собираясь на работу, Герда мерила нетерпеливыми шагами пространство между трюмо и шкафом, и ее туфли то и дело постукивали о дубовые плашки возле головы Кая, так и лежавшего посреди спальни.
— На потолке. Ты говорила, мы хотели сделать ремонт.
— Но я не говорила про роспись.
— Я ее вспомнил.
— А еще ты вспомнил церковь, которой даже на картах нет, — отмахнулась Герда, и ее каблук промелькнул в сантиметре от лица Кая. — Может, хватит уже? Тебе заказ отдавать надо, а ты его еще не закончил.
Кай повернул голову, посмотрел через открытую дверь на портрет расфуфыренной придворной дамы, который взялся отреставрировать для ее таких же расфуфыренных потомков, и пожал плечами.
— Там работы на два дня. Даже раму подлатать успею: углы перебрать надо, трещины затереть...
— За это тебе не платили.
— Мне несложно. — И, подумав, добавил: — Роспись тоже восстановлю.
Герда с шумом выдохнула, но промолчала: то ли устала спорить, то ли спешила. Но точно одно — не смирилась.
Смириться придется Каю: Герда получила квартиру в наследство, и Герде же было устанавливать здесь правила. Спасибо, хотя бы разрешила превратить угол гостиной в мастерскую, да и то только потому, что Кай неплохо зарабатывал, реставрируя предметы старины. Но, если бы он мог выбирать, ни за что бы не поселился на Парижской улице.
Самая дорогая, самая пафосная улица города, она была прекрасна, если ее рисовать, но совершенно непригодна для того, чтобы жить. Кай чувствовал себя здесь самозванцем. И каждый раз, здороваясь с привратником, неизменно одетым в щегольскую парадную форму; дожидаясь лифта, чья кабина была инкрустирована малахитом и янтарем; или поднимаясь по мраморной лестнице, устланной дорогими коврами, Кай ловил себя на мысли, что предпочел бы погреб или чердак. Пусть даже похожий на тот, что виднелся из их с Гердой окон, — чердак старой синагоги, на котором, по преданию, хранились глиняные останки Голема.
Вот кто мог быть отличным соседом: по крайней мере вряд ли бы стал выносить Каю мозг.
— Подниматься думаешь? — Раздраженная, Герда стояла у трюмо и пыталась справиться с пышным атласным бантом, которому полагалось оставаться на талии, но он то и дело задирался к груди и уродовал и без того некрасивое платье.
— Нет, — ответил Кай отстранено и, прищурившись, мысленно разделил потолок на квадраты, прикидывая, сколько штукатурки успеет снять, если повезет и Герда вернется домой лишь под утро.
— Понятно... Похоже, зря я надеялась, что среди твоих увлекательных воспоминаний о неведомых росписях найдется место для чего-то чуть менее важного. Сегодняшнего вернисажа, например.
— Как будто ты правда надеялась меня туда затащить. Знаю я, как вы открываете «новые имена». Находите тех, кто готов за гроши калякать для вас всякую ерунду, называете современным искусством, потом прикормленные оценщики назначают заоблачную стоимость и — вуаля! Только и остается, что пожертвовать очередную мазню на благотворительность и заплатить налоги поменьше.
— Так и передам шефу, что ты нас разоблачил. И, видимо, жалеешь, что тебя мы участвовать не позвали.
— Я жалею, что ты тратишь жизнь на «шедевры», о которых через полгода даже не вспомнишь.
— Зато я вспомню их стоимость.
«Как знаешь», — подумал Кай, но промолчал. Хотя тянуло признаться, что семь лет назад, когда с деньгами после аварии было неважно, Герда нравилась ему куда больше: в драных джинсах и кожаной куртке из секонд-хенда; со смоки айс и короткими волосами, окрашенными в розовый.
Ту Герду хотелось рисовать, сегодняшняя — навевала скуку. Не спасали ни дорогие вычурные наряды, ни «естественный макияж», делавший Герду безликой, ни прически в стиле старого Голливуда.
А может, Кай просто ее не любил, только и всего.
Почувствовав вину, хотя винить себя за нелюбовь было, наверное, глупо, Кай поднялся наконец на ноги и, встав позади Герды, тихо предложил:
— Давай помогу?
— Если «помочь» равно «оторвать к чертовой матери», валяй.
Кай не ответил: освободил концы лент, аккуратно разгладил заломы и, чуть повозившись, завязал бант не спереди, как пыталась Герда, а за спиной. Вышло не очень, но Герда осталась довольна, а это с ней случалось нечасто.
— Можно еще кое-что? Закрой глаза. — Нарисовать стрелки на подрагивающих веках оказалось сложнее, чем на бумаге, но Герда замерла, от ее волос чарующе пахло духами, а кожа оказалась теплой и нежной — Кай уже и забыл...
Было же между ними и что-то хорошее, убеждал он себя. Не в настоящем, так в прошлом, которого он не помнил. Что-то же их свело, что-то удерживало...
Но Герда распахнула глаза, обожгла взглядом — и память Кая, как разбитый витраж, рассыпалась на осколки.
***
— Какого хрена? — Такис нахмурился, пробежал взглядом по списку игрушек и, от души чертыхнувшись, обернулся в поисках наглого парнишки, решившего взвинтить цены.
Тот обнаружился у дальней стены. Скрючившись, сжав голову побелевшими до синевы пальцами, Кай сидел на полу среди старых газет и мятых коробок и, привалившись лбом к зеркальной створке книжного шкафа, тихо скрипел зубами.
Кошка кружила рядом: разевала без звука пасть, выгибала спину, пушила хвост — но подойти ближе боялась. Такис ее понимал: Кай выглядел так, будто прямо сейчас отдавал богу душу.
— Эй, ты чего? — позвал Такис как можно громче, но не успел и шага ступить, как свет в лавке мигнул, затем — еще раз, и кошка, обнажив черные десна, с шипением попятилась в угол. — Помирать, что ли, вздумал?
— Вот еще, — просипел Кай, уперся ладонями в пол и, пошатываясь, не с первой попытки, но все же поднялся на ноги. Выглядел он неважно: взмокшая челка, пепельно-серый лоб, мутные белки глаз. — Это так... бывает.
Если бы Такис не знал про аварию, если бы не видел уродливый шрам, бороздой распахавший череп парнишки, наверняка бы решил, что Кай на чем-то сидит. Но через минуту тот наконец выпрямился, задышал ровно, без перебоев, и Такис отмахнулся от подозрений: чужие проблемы были последним, что его волновало.
А кошке, пожалуй, мятной травы прикупит, чтоб не вздумала панику разводить. А то глядите, всем сегодня неймется.
— Ты чего цены задрал, борзеныш? — пробурчал Такис и наконец вернулся к прилавку.
— Предупреждал же: за мастерскую аренду подняли.
— Найди поменьше что-нибудь, подешевле.
— Там и так три на три метра: мешок спальный порой кинуть некуда. Не устраивает — ваше дело, я торговаться не стану, найду, куда товар свой пристроить.
— Не надо мне тут! Ты мои принципы знаешь: за хорошую работу и плачу хорошо. А твои игрушки... не на злобу дня, понимаешь? Хеллоуин, чтоб его, скоро, Душички: ведьм принеси, вампиров, тыквы, в конце концов. Тогда и поговорим.
Но Кай упрямо покачал головой: что-что, а заболтать его было сложно. Может, память и играла с ним злые шутки, но когда дело касалось работы, соображал он неплохо и ни разу не отступил от того, что считал своим.
— Сам посуди, — предпринял последнюю попытку Такис, — что я с елочными игрушками делать сейчас буду?
— То же, что и всегда. Ни одной не вижу, чтоб залежалась. — Пожал плечами парнишка, обернулся в сторону стеллажей и вдруг замер.
Такис перехватил его взгляд и даже не удивился: Кай, как завороженный, уставился на бисерное дерево, украшенное стеклянными снежинками да посеребренными ягодами рябины.
— Обережное дерево, — выдохнул он изумленно, протянул руку, и Такис мог поклясться, глаза Кая едва ли не залучились от счастья.
Но дотронуться до дерева Кай не успел: застонал, побелел — и кулем рухнул на пол.
---
*Павлачи — огибающие дом крытые галереи-переходы.**Спотыкальные камни (Камни преткновения / Stolpersteine) — мемориальные таблички, вмонтированные в мостовые перед домами, в которых жили жертвы Третьего рейха, депортированные в концентрационные лагеря или гетто.