9 страница25 января 2020, 22:20

Часть 9. Месть

Упав в снег, переворачиваюсь на спину. Смотрю на черное небо, изрезанное переплетением веток — как трещины на лобовом стекле. А что, если там наверху кто-то бродит по небу, как по тонкому исцарапанному льду?

Поднимаюсь. Ползу дальше, через сугробы. Ладонь, покрытая кровавой коркой, ноет.

Рюкзак давит на плечи. Руки и ноги проваливаются в снег. Утопаю по самую задницу, гребу руками. Ветер швыряет охапки снега в лицо. Снег набился в ботинки. Штаны, впитав сырость, склеились с кожей.

Снежные наносы преобразили очертания местности. Ползаю туда-сюда, распихивая сугробы. Не найти нужный.

Делаю взмах, протыкаю черенком лопаты рыхлую дюну — деревяшка проваливается в пустоту.

Прорываюсь дальше. И дальше.

Снова пустота.

Взмах, дерево ударяется о стекло. Да!

Раскидываю снег в стороны. Из снежной толщи показалась битая фара. Углубляюсь, обкапываю черный капот.

Водительская дверь поддается, забираюсь внутрь. Если бы не снег, укрывший машину, дверь ни за что не отворить. Влажный ветер склеивает стыки кузова и держит крепче сварки.

Двигатель схватывается и тут же глохнет.

Один-два-три-четыре-пять.

Поворачиваю ключ.

Машина кашляет, трясется, но не оживает. Ну же, давай!

Один-два-три-четыре-пять...

Громкий рык мотора разлетается по округе.

Отлично! Сейчас прогреюсь, расчищу впереди лопатой и вырвусь из снежного плена. Заберусь на проселочную дорогу, в колею, и путь в город открыт.

Открываю бардачок. Дрожащими пальцами достаю распечатку билета.

Ночной рейс до Бангкока. Смотрю на часы.

Толстые хлопья тают, соприкасаясь с лобовым стеклом. Размывают очертания мира. Дворники смахивают воду со стекла: туда-сюда, туда-сюда. Тусклые огни сочатся в темноту салона.

В городе на шесть градусов теплее. Это создает иллюзию безопасности. Ты не замечаешь, что город тоже остывает, каждый день, по чуть-чуть, как покойник.

В офисных зданиях еще горят окна, многоэтажки светятся клетчатым узором.

Машин много, но гораздо меньше, нежели обычно. В такой снегопад водители бросают автомобили и пересаживаются на метро.

Въезжаю в индустриальную зону. Неподалеку дымит котельная. Пенистый дым из полосатой трубы застыл в морозном воздухе и не шевелится. Пустая темная дорога, укрытая снежным ковром. Электростанция. Мебельный завод. Упираюсь в ржавые ворота, напоминающие исцарапанный капот грузовика. Подаю гудок.

Тишина. В свете фар медленно сыпятся гипсовые крошки.

Выдаю еще пару гудков.

Выходит бородатый старик в серой ушанке. Какое-то время щурится, затем одобрительно поднимает варежку. Примыкает всем весом к воротам.

Огромные створки поддаются, но с трудом. Старику приходится прикладывать все усилия, его валенки скользят, но он держится — продолжает тянуть. Его не опрокинуть. Действует умело, будто за его горбатой спиной сотня ледяных декабрей. А ржавые створки он знает лучше, чем жену и детей.

Долго-долго наблюдал я за сгорбившимся силуэтом, отпирающим ворота...

Машина медленно взлетает к потолку ангара. Железные предплечья поднимают тяжелый кузов. Колеса, блестящие от вкраплений шипов, обвисли. С порогов падают налипшие куски грязного снега.

Таджики в комбинезонах ползают снизу. Светят фонариками, обстукивают подвеску. Выкрикивают что-то про рычаги, затем про шаровые.

Помещение заполнено автомобилями, сбитыми впритирку. Вдоль стены стоят черные колонны шин. Груды запчастей, запах керосина, гари и чего-то приторного. В сторонке рабочий жарит лук на газовом примусе.

На грязной столешнице кряхтит магнитофон. Пыльный динамик сбивчиво выплевывает обрывки радиоволн. Ловит то одну волну, то другую. Хриплые куски арабской мелодии перемежаются с новостной сводкой, и все это постукивает, троит, как старенький мотор с замасленными свечами.

Смотрю на часы. Рука снова кровоточит и капризно ноет. Роюсь в ящике с инструментами, нахожу чистую тряпку. Перевязываю рану.

Подходит азиат с тонкими, как у сома, усиками. На нем персидский халат, расписные тапочки и тюбетейка.

Держит пакет с финиками.

— Рейка течет, — говорит узбек, — и пороги гнилые.

Кладет финик в рот.

Затягиваю зубами повязку на ладони.

— Ско-ко? — бубню.

— Фара битая, — жует финик. — Сто шестьдесят.

— Ну ты и крыса! — поднимаю глаза. — В прошлый раз говорил двести двадцать.

— Сегодня — новый день, — щурится.

Достает изо рта обсосанную косточку и тычет мне в лицо:

— Вчера не стоит и косточки.

Придвигаюсь вплотную к подлецу.

— Это же додж, а не жигули, — указываю под потолок.

— Ржавое дно, — ухмыляется тот, бросив косточку на пол.

Кладет в рот новый финик.

— Да мне плевать, цена минимум двести, ты понял?

Узбек замолчал. Задумался о чем-то своем, поглаживая усики.

Нервничаю.

— На все воля Аллаха, — заключает тот.

И расплывается в хитрой улыбке, с щелью между резцов.

Стою в недоумении.

Узбек протягивает пакет.

Забираю финики.

Следом забираю пачку мятых купюр, пересчитываю и прячу во внутренний карман.

Подхожу к столешнице и вытаскиваю из металлического ящика разводной ключ:

— Это я тоже возьму.

Чумазые силуэты в комбинезонах, шумевшие все это время в мастерской, вдруг затихли. Прекратили работу. Выползли из-под машин и открытых капотов, злобно косятся.

Направляюсь к выходу.

— На все воля Аллаха, — провожает меня голос.

Металлическая дверь с дребезжанием захлопнулась.

Снаружи темно. Настырно падает тот же самый снег.

Забиваю трубку. Чиркаю мокрой спичкой.

Выпускаю дым.

«Ржавое дно», — сплевываю в сугроб.

В этой проклятой сырости все ржавеет, даже додж.

Под землей тепло, но руки все равно ледяные. Эскалатор медленно поднимается вверх, и конца ему не видно — растянулся бесконечной кишкой. Настолько метро здесь глубокое. И теплое.

Жую финики, рассматриваю прохожих, плывущих в обратном направлении. Серые, коричневые, черные силуэты в меховых шапках и с потухшими взглядами. Перевозят в руках брезент, замасленные канистры, лак и краску. Кто-то тащит на горбу выхлопную трубу.

Нет, все же мир — это не радио, а картина.

Вот что поменялось.

Сначала был Брейгель, а сейчас Босх. Только поглядите на этих чудищ на эскалаторе!

Нас всех поместили в адскую картину. Все мы — мазки.

Да, разного размера и оттенка, но физически — та же самая вонючая краска. Консистенция. Понимаешь?

Каждый мазок, сам по себе, не несет ничего, кроме формы и цвета. Но вместе они составляют образ, законченное изображение. Это называется синергия. И то высшее сознание, наблюдатель в музее, который перешел в новый зал с Босхом — он-то, естественно, воспринимает не сумму мазков, а цельный образ.

Так вот, нам, как мазкам, какая, в сущности, разница? Можно находиться в любом углу полотна: стать частью фона, бликом, тенью. В конце концов все мы играем на единый образ, и никто нас как отдельный мазок не воспримет. Поэтому не все ли равно? Лежать снежинкой на пальто человечка у Брейгеля; или у страшного Босха торчать веткой из задницы пучеглазого существа. Успокойся, у мазков нет имен, и никто не узнает, что тот позорный штрих — это ты.

Но есть проблема — эстетика страдает. Вкус художника не позволяет смириться. Именно в этом заключается фундаментальная разница между мной и каким-нибудь Поваром. Ему все равно. А мне нет. Я не согласен. Не стану мазком на заднице, и точка! Отказываюсь.

Выхожу из болтающихся створок станции Чернышевская.

Свет и ларьки. Мишурой сыпятся белые бабочки. Касаются тротуара и тут же становятся грязью. Коричневая жижа цепляется к ботинкам. Подхожу к точке с цветами, смотрю на тюльпаны. Дохлые.

Следую вдоль домов. Горящие окна многоэтажек косятся, провожая взглядом.

Ощущение, что город утонул и погряз в болоте. Первые этажи зданий ушли под землю. В бесчисленных подвалах живет память о голоде. Под толщей торфа закопаны мертвые.

Заглядываю в огромную витрину, украшенную новогодними блестками и серпантином. Иней, расписавший узорами стекло, мешает разглядеть что внутри. За стеклом светло, доносятся людские голоса, движение, смех, звук ножа, ударившего по фарфору...

Это же то самое кафе!

Вслушиваюсь, пытаюсь поймать что-то ускользающее... какой-то затерявшийся во времени диалог... еле уловимый запах...

Продолжаю путь. Упершись в чугунную ограду, перекидываю рюкзак и перелезаю через препятствие. Плетусь вдоль аллеи, освещаемой тускнеющими фонарями, утюжу ботинками рыхлые наносы.

Прохожу мимо церкви, надавливаю на дверь — закрыта. Пальцы мерзнут.

Поворачиваю в арку, эхом разносятся шаги. Где-то здесь в облупленных, измазанных рисунками стенах, навсегда растворился Повар. Смутные очертания его усатого профиля отпечатались среди неумелых граффити.

Внутренний дворик зажат высокими стенами. Поднимаю голову, пытаясь пробиться взглядом сквозь блестящие точки. Тускло светятся редкие окна, как остывающие клетки организма. Ячейки отмирают, скоро потухнут все. Эта зима — последняя. Съеденным луковицам не суждено взойти весной. Смотрю на часы.

Отпираю маленькую дверь, ведущую в подвал.

Темно. Под ногами слой воды. Следую вдоль переплетений труб. Из ржавых стыков сочится жидкость.

В свете фонаря мелькают крысы. Прячутся, чумные, в паутинах коммуникаций.

Добираюсь до нужной трубы. Все готово, чтобы запечь праздничный торт.

Смотрю на сырой потолок.

Помещение, что находится там, сверху — я все про него знаю. Поднял бизнес с нуля. Вложил душу, всего себя.

Бар был моим единственным ребенком, а эти суки забрали его!

Пирог перекрытия здесь вполне новогодний: бетонный каркас, деревянные лаги и настил дюймовки, а поверх влагостойкая фанера двенадцать миллиметров.

Да, чуть не забыл, и самая-самая сладкая начинка — пенопласт. Он плотно уложен между лагами. Спрессованные белые шарики при горении выделяют ядовитый дым, который задушит быстрее, чем успеешь опомниться.

К слову, пенопласт не только в полу, но и в стенах. Он буквально везде! Распихан по всему помещению. Спросите, почему так много пенопласта?

Спасибо белорусам с соседней стройки, которые воруют материалы, а прораб на это закрывает глаза. За две бутылки водки и мешок картошки я приобрел шестнадцать кубов сладкого зефира.

Обожаю сезон новогодних распродаж.

Глаза закрывает не только прораб на стройплощадке. А также пожарный инспектор, который никакой пенопласт не замечает. Почему? Купюра достоинством в пять тысяч рублей помогает забыть о пенопласте. Инспектор совсем не видит пенопласт. И никто не видит пенопласт.

Только я его вижу, и не стану больше закрывать глаза.

Кальянный дым рисует узоры. В колбе булькает белая жидкость. Кальян на молоке идеально сочетается со вкусом лесных ягод.

Дагестанец, высокий, с удлиненным смуглым лицом, присосался к шлангу. Выдыхает струю дыма в форме брокколи. Округляет рот и пускает вдогонку кольца. Потом резко разбивает дым кулаком. Узоры рассеиваются.

Сидит довольный. Волосатой кистью, с пушком на каждой фаланге, чешет бороду, кудрявую и запутанную, как проволока. Усов нет, отчего он походит на уродливого боцмана.

— Ищь, хорош кальян с молочком, да, братва?

Трое других одобрительно кивают. Они с такими же курчавыми бородами.

— Молоко дает сил, — произносит главарь. — У нас в горах лучшее молоко. И коровы здоровые, и женщины тоже! Ух, вот как схватишь за курдюк, — врезается волосатыми пальцами в воздух, — не то, что ваши худощавые доски. Хотя, они тоже вкусные... Так-во, утром выпиваешь стакан парного, как только подоили корову. И бежишь с братьями десять километров. Кто быстрее прибежал, выпивает еще стакан. Все по-справедливости.

Говорящий разлегся на подушках с блаженным видом.

— Поэтому мы крепкие и борьбой занимаемся. Знаешь сколько у меня боев в клетке? Больше десяти. Два перелома носа, а вот эта рука... — показывает предплечье с синими разводами, — в трех местах раздроблена, пришлось пластину вставлять.

Смеется.

— Завтра у меня новый бой, — чешет ногтем прыщик на щеке, — с каким-то белобрысым. Клянусь Аллахом, покараю ублюдка.

Иншаллах, брат, — оживились остальные.

Дагестанец затягивается, вбирает в грудь много дыма, как пылесос. Никому другому не предлагает.

— А если не ляжет белобрысый, то мы после боя с ним отдельно поговорим.

Достает зачехленный на поясе нож и втыкает в деревянный столик.

Кальян трясется. Угли звонко попадали на стальную тарелку.

— Эй ты, сладенькая! — кричит девушке за барной стойкой. — Подай еще кальян, и чтобы арбуз чувствовался. И абсента мне и моим братьям.

Вот тварь. Ведет себя, как хозяин.

И не платит.

Они никогда не платят. Чертовы паразиты.

Подаю кивок Насте, чтобы готовили кальян.

— Можно потише? — обращаюсь к бородачу. — Клиентов распугаешь.

Дагестанец выпрямляет спину:

— Ты Дарвина читал?..

Вскакивает с подушек на ноги.

— Дай-ка я тебе поясню, дорогой. Это элементарно. Вчера у нас был день итальянской кухни, мы по четвергам кушаем пиццу, такая традиция. Нам даже не нужно звонить и заказывать, сечешь? Мы догоняем на Обводном канале одну из малолитражек, что доставляют еду, и прижимаем к обочине. Так-во, выходим мы вчера с братьями, а за рулем пиццы какой-то хилый студент в смешной шляпе. Вытаскиваем говнюка, а он весь трясется, как воробушек, и под ним образуется лужица — капает из-под штанины.

Дагестанцы хохочут, взявшись за животы.

— Забрали у сосунка всю пиццу, ну, кроме той, что с анчоусами. А то хрен знает, что за анчоус такой, а у меня желудок деликатный.

Достает пачку сигарет и постукивает по ладони.

— Это называется пищевая цепочка, — зажигает сигарету.

Машет спичкой и бросает на пол.

— И все уважают эту цепочку. Так работает бизнес, так работает жизнь. Крупный плавает над мелким и поедает его. Всем воздается по заслугам, на то воля Всевышнего.

Курит.

— Доставщик пиццы, — опускает ладонь к бедру, — находится здесь.

Кивает в сторону Насти.

— Вон та симпатяга, — перемещает руку на уровень пояса, — вот тут она.

Усмехается. Поправляет толстый кожаный ремень.

— А ты со своим баром чуть выше, вот где-то здесь, ясно? А всех, кто над тобой — тебе не обязательно видеть, но полагается уважать.

Подходит к висящей на стене картине. Разглядывает. Берется мохнатыми руками и снимает со стены.

Сжимаю челюсть, все мышцы напряглись.

Бородач пускает дым на картину. Вертит в руках, разглядывая так и сяк, под разными углами.

— Какая экспрессия! — меняет он тон. — А образ женщины, мм, такой манящий и опасный...

Сижу, не сводя с хищника глаз.

Дагестанец оборачивается, и наши взгляды скрещиваются, как сабли.

— Да ладно! — восклицает он. — Твое творчество? Ха, да ты — Ван Гог. Серьезно! Я ведь это, в Эрмитаж частенько хожу. Вдохновляет меня перед боем. Хороший музей, отличное собрание Рембрандта... А ты знал, что сотни кошек живут там, охраняя картины от мышей? Ненавижу мерзких кошек! Но без них искусство испытало бы кризис.

Стряхивает сигаретный пепел.

— Рембрандт, и вообще голландцы, слишком мрачные. А французы какие-то ванильные — педики все. Но твоя работа прям по мне. Здесь есть вкус, глубина, интрига...

Затягивается с задумчивым видом, но резко выплевывает дым:

— Слушай, я возьму картину на время.

— Исключено, — говорю сквозь зубы.

Вешает полотно на место.

Покачивает головой, что-то шепчет себе под нос, будто молитву.

Подходит к столику.

— Честно скажу тебе, Ван Гог, мне нравится твой стиль, — отдирает торчащий нож.

Напрягаюсь.

— Потому я все время был так мягок с тобой, сечешь?

Встает позади, положив мерзкую лапу мне на плечо. Массажирует — больно мнет пальцами.

Склоняется к уху:

— Но ты в этих джунглях сам за себя. У тебя нет ни братьев, ни крыши, ни истинной веры. Ты — маленький и пушистый. И ты у нас в долгу. Потому сам рассуди.

Хватает за волосы, задрав мою голову. Холодная сталь упирается в кадык. Не глотнуть — во рту копится ртуть с горечью сгоревших семечек.

— Думаешь, мы не знаем твои слабые места? Мы все о тебе знаем. Знаем лучше, чем твоя жена. Я всегда получаю то, что причитается.

Нож скользит по горлу, обжигая. Падаю на пол. Корчусь в судорогах, схватившись за шею.

Дагестанцы хохочут.

Крови нет, всего пара капель. Тыльная сторона ножа оставила неглубокую царапину.

Слышу грубый голос:

— Подписывай!

Кто я? Кем являюсь в этой пищевой цепочке несправедливости?

Вцепляюсь разводным ключом в ржавую гайку. Та окислилась, отказывается сдвинуться, намертво прикипела. Бью несколько раз о проклятую железяку. По трубам разносится стальное эхо. Вгрызаюсь снова в гайку, упираюсь всем весом. Тщетно.

Снова ударяю, со всей силы. Ключ выскальзывает из кровоточащей ладони и падает в грязную воду, бульк!

Твою ж мать!

Сгибаюсь над водой, тяжело дыша. Освещаю фонарем грязную жижу под ногами. Отражение молча смотрит на меня.

Что-то не так. По воде нефтяным пятном ползет тень; волосатая тень, как круглая сороконожка.

Но это не волосы, а клубок острой чешуи, сбившейся в черную наэлектризованную тучу. Не в самой воде, а внутри гребаного отражения! В этот момент я понял, что я — сам по себе, а отражение — само по себе.

Отражение пошло волнами, рассеялось. Мимо, извиваясь, проплыла жирная крыса.

За этой крысой появляется еще одна.

Затем еще. Черт!

В один миг вода пришла в движение, будто закипев. Стая шерстяных спин барахтается, спешно уплывая прочь.

Фонарь погас.

И вдруг как тряхнет! Меня аж подбросило, но удалось удержаться на ногах.

Потолок опустился, все под ним заискрилось, нависли переплетения проводов.

Откуда-то сверху посыпались крысы. Писк повсюду. Одна крыса упала, обездвиженная, и плавает брюхом кверху.

Один-два-три-четыре-пять.

И снова встряска, землетрясение! Стены пришли в движение, сбоку вылезла цистерна. В другой стене — забитый грязью воздушный фильтр. Пахнет бензином, девяносто вторым.

Пытаюсь выбраться, бегу прочь по узкому коридору. Темно. Потолок давит. Падаю, перебираю лапами. Один-два-три...

Сейчас схлопнется.

Тишина. Снег кончился, больше не падает. Темное небо загустело, проявив редкие звезды. Опускаю голову.

Над входом в бар горит неоновая вывеска: «Сахара». Шакалы, уже и название успели поменять!

Дверь открыта. Изнутри слышится марокканская музыка. Раздвигаю свисающий тюль и попадаю в задымленное помещение. Обволакивает теплом. Морозное жжение в ноздрях сменяется фруктовым запахом кальяна. На стенах висят гобелены, а на полу расстелены ковры.

Дагестанцы сидят в углу и что-то бурно обсуждают. Почуяв нового посетителя, все разом обернулись.

Стою, весь промокший.

Бородачи отвернулись, возобновив веселье.

Ладно. Направляюсь к барной стойке. Ковер под ступнями мягкий, продавливается, будто настелен на песок.

Сажусь. Осматриваюсь.

Как же тут все поменялось! Яркие ткани, аромат шафрана и мускатного ореха. Звуки арабской мелодии. «Не хватает танцовщиц», — усмехаюсь про себя.

Тонкая рука с пестрыми браслетами ставит передо мной чай в граненом стакане.

— За счет заведения, — улыбается Настя.

Киваю.

Пытаюсь поймать ее взгляд, но девушка занята — загружает на поднос сладости и узорчатый чайник. Выглядит прекрасно, никогда не видел ее такой счастливой!

Вдруг, вспомнив что-то, резко оборачиваюсь. Картина висит на месте.

Смотрю перед собой, в стакан. Пахнет долькой лимона и мятой. Внутри плавают чаинки. Вздымаются вверх и плавно опускаются вниз, окрашивая жидкость. Чай приобретает насыщенный кровавый оттенок. Поднимаю обжигающий стакан, делаю глоток.

9 страница25 января 2020, 22:20