2 страница27 сентября 2025, 02:18

˚₊·🩰·₊˚ 𝐀𝐜𝐭 𝐈 ˚₊·🩰·₊˚

Эти курицы, будь их воля, с радостью оставили бы меня запертой на чердаке недели на две, а то и дольше. Проблема лишь в том, что всё хозяйство держится исключительно на мне. Людмила ухитрялась выклянчивать у соседей не просто помощь, а их прислугу — то сад убрать, то еду приготовить, то за огородом приглядеть. Сначала люди ещё шли навстречу, веря её сладким улыбкам, но чем чаще звучали просьбы, тем твёрже становились отказы. У каждой семьи своих забот хватает, а соседские барышни, разумеется, и пальцем шевелить не хотели — зачем пачкать нежные ручки, когда у них в доме есть прислуга.

Так я и наблюдала несколько дней подряд забавное зрелище: Аня с Викой, с видом невинных мучениц, вытаптывают грядки, пытаясь собрать овощи. Щавель они умудрились превратить в зелёное месиво — просто растоптали его, будто это сорняк. Конечно, эти красавицы были воспитаны совсем для иного «труда» — скорее для улыбок в бальных залах и жеманных реверансов. Но даже в этом, признаться, особого слуха у них не наблюдалось.

Людмила с самого детства грезила тем, что её дочери пойдут по её стопам и станут балеринами. Но судьба распорядилась иначе: старшие куда охотнее щёлкают цифрами и разбираются в финансах, явно унаследовав талант отца. А вот я... талантливее всех в том самом деле, о котором они даже слышать не хотят. Ирония в том, что балет даётся мне в разы проще, чем их родным дочкам, хотя сомневаюсь, что этим я обязана Людмиле.

С пыльного чердачного окна, затянутого паутиной, было чертовски приятно наблюдать за их мучениями. Аня с Викой сначала усердно дёргали морковку, а потом взялись искать картошку, едва не перекопав половину грядок. Хорошо ещё, что Людмила вовремя остановила их и разъяснила, что в эту пору картофель давно выкопан и лежит в мешках на кухне. Казалось бы, радость — можно больше не марать платьица в земле. Но нет, радость оказалась недолгой: Людмила мигом выдала им новое задание — привести огород в порядок, полить всё, что ещё живо, и выполоть заросшие грядки.

Ха, за этим было даже приятно наблюдать. Жаль только, что у меня нет волшебного зеркала, чтобы подсмотреть, как эти две «принцессы» кукожатся у курятника или пытаются накормить пару древних кобыл из полуразвалившейся конюшни. Представить их за кастрюлей — и вовсе смешно. Но, похоже, и это они придумали, как обойти: каждый день к нам зачастили кавалеры из простого, работящего люда, и девицы без зазрения совести свалили на них заботу о кухне.

Правда, долго терпеть ради миски солянки влюблённых дурачки девочки не смогли. Терпение Ани и Вики к их ухажёрам закончилось быстрее, чем моя ссылка на чердак. Так и скосился мой «срок заключения».

Как и ожидалось, дом встретил меня хаосом: горы немытой одежды, жалкий огород, почти полностью угробленный их стараниями... Работы — непочатый край. И всё это под едкие комментарии о том, какая же я дурочка, что годна только на грязную работу. Не то что эти, девицы. «Высшего класса».

На их жалкие уколы я даже не реагировала. Словно пчёлка, целый день сновала по дому: то полы драила, то бельё разбирала, то на кухне возилась. Между делом успела сварганить овощное рагу и шарлотку — пусть и не для себя любимой, но для этих «царственных особ». Готовить я, признаться, никогда не любила, а уж ради них и подавно. Спасала меня лишь старая книга рецептов, лежащая на полке: стоит только точно ей следовать — и вот уже из самых простых продуктов выходит почти произведение искусства. Сама диву даюсь, как будто и вправду шеф-повар.

Обед выдался на редкость тихим. Все трое уплетали моё рагу — впервые за столько дней им досталась нормальная еда, а не угольки, которые Анна с Викой гордо называли «ужином». Я молча убирала со стола, подала к чаю ароматную шарлотку и между делом обронила: мол, мне нужно в лес. Сказала, что за травами — для чая, да за ромашкой, чтобы хоть немного облегчить Людмиле её вечерние головные боли.

Правда в том, что всех этих трав у меня в подсобке хоть пруд пруди, но Людмиле и её дочкам совершенно незачем об этом знать. Я намеренно прячу их в глиняном горшке на самой верхней полке — так высоко, что только я одна знаю, сколько там на самом деле богатств.

После обеда Людмила с дочерьми обычно заваливаются спать, а потом принимаются изображать из себя хранительниц высших искусств: то кисточкой машут, пытаясь писать картины, то за рояль садятся, то и вовсе петь начинают. Вот уж когда хоть вату в уши пихай — иначе от их визга уши вянут. Конечно же, «деревенской простушке» вроде меня всё это не дано понять... по их версии. Ну и пусть. Для меня это лишь значит, что до самого вечера у меня полно времени.

Наказание наказанием, но в такие душные летние дни я просто не в силах сопротивляться соблазну: сбросить все путы и нырнуть в прохладные воды лесного озера. Там, где настоящий воздух и настоящая свобода.

Так что, едва эти три курицы закончили трапезу, я живо сгребла их посуду, сложила в корыто и — ни секунды лишней. Нацепила на пояс свою старенькую кожаную сумочку, такую ветхую, что кажется, стоит солнцу взглянуть на неё пристальнее — и она рассыплется в пыль. Закрепила на поясе и стрелой метнулась наверх, на мой родной чердак. Там схватила пуанты и почти бегом выскочила прочь из этого адского дома — навстречу свободе!

Сколько дней я только из узкого окошка ловила малейшее дуновение ветра, что едва разгоняло духоту... А ведь на улице всё это ощущается совсем иначе. Через кухню выскочила на задний двор — и, словно ребёнок с раскинутыми руками, несусь к лесу, к своему укрытию. Туда, где меня не достанет ни одна живая душа. Где среди глуши царит сказочная тишина, и только она окружает меня, пока я отдаюсь танцу целиком.

И там, на моём лесном «подмостке», я могу позволить себе всё: от лёгкого «Вальса цветов» из Щелкунчика до томного адажио Жизели и, наконец, моей самой заветной партии — «Умирающего лебедя».

Лес встречает меня прохладой и шёпотом листвы. Солнечные лучи пробиваются сквозь густую крону, рассыпаясь на земле золотыми пятнами. В воздухе стоит терпкий аромат хвои, перемешанный с запахом влажной земли и диких трав. Где-то неподалёку стрекочет кузнечик, кукушка лениво отсчитывает время, а ветер играет с верхушками сосен так, будто дирижирует невидимым оркестром. Всё это вместе создаёт такую музыку тишины, что мне и впрямь кажется — я шагнула в другой мир.

Я сворачиваю с тропинки, зная каждый шаг этого тайного пути. В густых зарослях сразу нахожу знакомые пышные кусты с ярко-зелёной листвой. Осторожно пробираюсь сквозь цепкие ветки, что царапают кожу, крепче прижимаю к груди пуанты и уверенно иду вперёд. Несколько шагов — и я выхожу на крошечную полянку, мягко устланную травой.

Берег здесь особенный: никакого песочного входа — сразу резкая глубина по пояс, а дальше чёрный обрыв в темноту. С обеих сторон воду обрамляет высокий камыш, а в центре открывается чистый проход к самому озеру. Там возвышается большой камень, нагретый солнцем. На нём так удобно раскинуться, прижимая спину к тёплому камню и опуская ноги в прохладную гладь.

Но самое ценное — то, что этот крошечный уголок будто сам лес спрятал от всего мира. Высокие деревья и густые кусты надёжно закрывают пляж от чужих глаз. Ни одна душа, забытая богом, не найдёт дорогу сюда. Это моё убежище, моя сцена и мой покой.

Я сбрасываю с пояса сумку, в которой перекатываются засохшие ромашка и мелисса, и прямо на ходу скидываю старые потрёпанные балетки. Торопливо натягиваю пуанты — те самые, когда-то принадлежавшие Вике. Сестра хотела избавиться от них, хотя они были ещё вполне живые: чуть потёртые, но вовсе не заслуживавшие помойки. Мне велели выбросить их, я послушно кивнула... и спрятала. У меня ведь не было других. В этом мире они стали моим единственным сокровищем.

Сейчас они уже другие: бледно-розовый цвет почти выгорел, ткань на носках растрепалась, а по швам проступили следы сотен тренировок. Ленты поблекли, стали мягкими и податливыми, словно устали держать ногу не меньше моего. Внутри, пятнами, застыла кровь — тихая плата за мою верность танцу, за каждый час боли, что я обращала в отточенное движение.

Я держу их в руках и чувствую, как они оживают. Будто шепчут: «Ну же, выходи на сцену». И пусть эта сцена всего лишь лесная поляна у озера — для меня она не менее настоящая, чем любой зал с зеркалами и рампой.

Натягивая пуанты, я туго затягиваю ленты, чувствую их шероховатость на коже, и стоит лишь завязать узел — удержаться уже невозможно. Моё тело само вспоминает каждое движение: я выпрямляюсь, расправляю плечи, руки мягко раскрываются в стороны, дыхание становится лёгким и ровным. Первый шаг — и земля будто уходит из-под ног. Я кружусь, лечу, отдаюсь танцу, и в этот миг мне кажется, что даже сама тишина леса аплодирует, принимая каждое моё па как маленькое откровение.

В голове зазвучала музыка. Сначала — лёгкая, звонкая, словно перезвон капелек росы на утренних листьях. Вальс цветов. Я начинаю легко, почти невесомо: быстрый шаг, мягкий перекат на носки, руки раскрываются, словно я — бутон, распускающийся навстречу солнцу. Юбка поднимается и закручивается вокруг меня облаком, улавливая каждый мой поворот. Па следуют одно за другим без малейшего усилия: трава пружинит под ногами, воздух сам подхватывает меня в полёте.

Я прыгаю — и на миг кажется, что я и вправду стала частью этой зелёной поляны, одним из цветов, вплетённых в живой хоровод природы. Музыка внутри меня нарастает, вальс ускоряется, и я вращаюсь, превращаясь в вихрь. На лице рождается улыбка — лёгкая, искренняя, неуправляемая. Это счастье. Чистое, как утренний свет.

Но внезапно ритм меняется. Лёгкий, звонкий перезвон растворяется, уступая место тягучей, печальной мелодии. Умирающий лебедь. Я замираю. Плечи опускаются, дыхание становится редким и глубоким, и вот уже моё тело перестаёт принадлежать мне — оно подчинено образу.

Руки превращаются в крылья. Они дрожат, трепещут, словно из последних сил пытаются удержать невидимую высоту. Я иду вперёд медленно, по невидимой линии, будто скольжу по воде. Каждое движение рук отдаётся одновременно болью и нежностью. Я ощущаю тяжесть белых крыльев, которые уже не способны поднять меня в небо.

Колени подгибаются, я падаю на траву, и руки безвольно скользят вниз. Пальцы касаются земли, как будто ищут опоры, но находят только холод. В этот миг весь лес замирает: ни звука, ни шороха. Щемящая боль в груди перехватывает дыхание, и всё же именно в этом — красота. В короткой вспышке жизни, в её угасании, в той светлой печали, что остаётся, когда последний взмах крыла уже сделан.

Когда последняя нота стихает в моей голове, я остаюсь сидеть на траве, тяжело дыша, но с ощущением, что только что прожила два разных мира. Один — яркий, живой, наполненный радостью, другой — хрупкий, прозрачный, сотканный из трагической красоты.

Со стороны всё это, наверное, выглядело бы как детская игра. Но для меня — это священное баловство, в котором я позволяю танцу завладеть моим телом и душой, исполняя мелодии из собственной памяти, ставя постановки прямо здесь, среди леса. И кажется, я могла бы танцевать бесконечно — до тех пор, пока ноги сами собой не отказались бы меня держать.

Но реальность напомнила о себе: солнце палило нещадно, и по спине уже стекал десятый ручей пота. Жара с каждым мигом обволакивала сильнее, не давая забыть, что я всё ещё в летнем дне, а не в театральном сне.

Довольная тем, что хотя бы на миг смогла вырваться из рутины и отдаться любимому делу, я стянула с себя богом потрёпанный жакет и небрежно швырнула его в траву, оставаясь в одной рубашке и юбке. Потянула за тканевую «резинку», которой весь день был стянут мой пучок, и тёмные волосы тяжёлой волной рассыпались по плечам. Сразу отозвалась приятная боль — словно голова благодарила меня за то, что я наконец освободила её от строгой гульки. В такие минуты я всегда вспоминаю: балет красив, но он жесток — он требует сжимать себя до предела, пока даже простое освобождение кажется подарком.

Решив устроить себе короткий передых на камне, я легко развязала ленты и стянула пуанты. Босые ноги коснулись мягкой, щекочущей травы, и привычные мозоли тут же напомнили о себе лёгким жжением. Эта боль стала такой же привычной, как дыхание. Балет не терпит слабых: он берёт твою кожу, кровь, нервы и взамен дарит лишь мгновения полёта — но за них стоит платить снова и снова.

Пусть балет жесток — он ломает тела, выжимает силы, стирает границы между болью и привычкой. Но для Артиста он становится как наркотик. Стоит выйти на сцену, вдохнуть в себя свет софитов, услышать дыхание зала — и кровь бежит быстрее, сердце рвётся наружу. Когда аплодисменты накрывают волной, ты забываешь обо всём: о сбитых ногах, о ночах, прожитых в зале, о том, как иногда тело предаёт. В этот миг — только полёт. Эйфория сцены сильнее боли, а значит завтра ты снова выйдешь к зеркалу, снова будешь бороться и падать, чтобы ради нескольких минут счастья раствориться в овациях.

Негромко напевая мотив Вальса цветов, я слегка пританцовывала, позволяя телу свободно повторять лёгкие пируэты. Подойдя к камню, я взобралась на него и, прокрутившись на одной ноге, замерла в третьей позиции. Руки мягко очертили полукруг: одна поднялась над головой, другая осталась передо мной. Из первой позиции ног я плавно выдвинула правую вперёд, вытягивая носок до упора. И в этом простом движении было больше отдыха, чем усилия — словно само искусство давало мне передышку за верность.

Всего-то пару минут, замерев в такой позиции, я хихикнула про себя — словно вдруг превратилась в фарфоровую балерину, тех самых, которых берегут в отдельной коробочке от прочих ёлочных игрушек и развешивают на самое видное место, как главное украшение.

Я более чем уверена: Людмила не моя мать. Ни по крови, ни по документам. Я уже давно не ребёнок и ясно понимаю — скорее всего, я дитя измены. Догадаться несложно: в Людмиле нет ни капли моего отражения, а во мне — ни тени её черт. В их мире я выгляжу чужой, словно чёрный лебедь, оставляющий тёмное пятно на их хрустальной, безупречно выстроенной жизни.

Не знаю, кем была моя настоящая мать. Жива ли она вообще. Я никогда не тосковала, и всё же иногда в голову закрадываются мысли: гордилась бы она мной, увидев, чего я достигла в балете? Приходила бы на мои выступления? Засеребрились бы хоть на миг в её глазах крохотные слезинки гордости?

Но всё это — пустые, глупые фантазии. Сейчас меня мучила только жара. Кожа горела под солнцем, волосы липли к шее, дыхание стало тяжёлым и вязким. Передо мной озеро искрилось миллионом осколков света, прозрачное и глубокое, будто сотканное из жидкого хрусталя. На его поверхности пробегали лёгкие ряби, дразня, будто зовя в свою прохладную тишину. Я нетерпеливо потянулась к завязкам юбки, чувствуя, как каждая клеточка тела жаждет этого мгновения — сорваться с раскалённого берега и нырнуть в манящую, ледяную свежесть, смыть с себя жар, пыль и мысли.

Я подумала, что по дороге стоит набрать немного тонких веток для розжига — пусть будет хоть какое-то оправдание, если я задержусь дольше положенного. Уже представляла, как вернусь с охапкой хвороста в руках, и никто не спросит, где я пропадала.

Но вдруг вдалеке раздался лай. Сначала он показался незначительным — будто откуда-то с другого берега, далёкий и глухой. Я почти не придала ему значения... пока он не повторился. Громче. Ближе. И тут лес прорезал протяжный, гулкий звук рога. Настолько чужой и дикий, что по спине прокатилась ледяная волна. Сердце дрогнуло, как испуганная птица, и я, затаив дыхание, остолбенела, боясь шелохнуться. Даже воздух в груди стал колючим.

Пальцы всё ещё цеплялись за завязки юбки, но теперь они дрожали, и я даже не пыталась их развязать. Никогда раньше здесь не было лая собак. Никогда. Этот лес всегда дышал тишиной, и теперь каждый звук в нём казался враждебным. И вот снова — рог. Его вибрации прошли по деревьям, пробежали мурашками по коже, будто сама чаща ожила и откликнулась эхом.

В голове вспыхнула мысль — страшная, холодная, неотвратимая: это охотничий рог. Они направляют собак. А значит... кто-то рядом уже стал их добычей. Или станет. Может быть — я.

Страх сковывает меня, тело каменеет, не зная, что делать дальше. Охотники могут наткнуться на меня в любую минуту... Но за каким зверем они гонятся? Что если они примут шорох кустов за добычу и выстрелят в меня? А если их цель — крупный зверь, и он, обезумевший от погони, выскочит прямо на меня?

Я застываю на камне, не решаясь даже вдохнуть глубже. Сердце колотится так громко, что мне кажется, его стук слышен на весь лес. Тишина становится вязкой, давящей, и эта неподвижность только усиливает панику. Я не знаю, куда мне деваться, и каждое мгновение тянется вечностью.

Вдруг кусты рядом оживают. Сначала лёгкий треск, а потом яростное, отчаянное шуршание — будто что-то большое застряло в зелёной гуще и рвётся наружу. Ветки ломаются, хлещут, но не отпускают «это». Мир замирает. Даже воздух перестаёт двигаться. Всё внутри меня леденеет, и я сжимаюсь в комок, парализованная диким, животным ужасом.

Охотничий рог вновь разрывает лесную тишину, давит на меня тяжёлым звуком, будто вбивает гвоздь прямо в грудь. Всё вокруг превращается в сплошной хаос: неизвестный зверь в кустах яростно трепещет ветками, рвётся наружу, и каждым своим рывком будто дразнит охотников, выдавая наше общее укрытие. Мысли мечутся, не находят опоры, сбиваются в беспорядочную кашу, а рог звучит снова, заставляя сердце сжиматься до боли, пока я тщетно ищу хоть какой-то выход.

Я всего лишь беззащитная девушка в лесу. И выбор кажется безысходным: быть растерзанной зверем или оказаться в руках охотников, чьи намерения страшнее любой догадки. Пока эти картины мелькают в голове, я вдруг осознаю: я уже не человек. Я чувствую себя тем самым загнанным зверем, загнанным в угол, чьи глаза полны дикого ужаса, а дыхание рвётся наружу короткими, сбивчивыми вздохами.

Неизвестный зверь, который до этого словно нарочно пытался выдать нас охотникам, вдруг вырывается из кустов. И это оказывается не хищник, не чудовище из моих страхов, а прекрасная золотистая лань. В несколько лёгких прыжков она оказывается совсем близко и, остановившись прямо напротив меня, замирает.

Я не понимаю, что только что произошло. Ладони сами прижимаются к груди, сердце колотится, дыхание сбивается, и я с нескрываемым испугом смотрю на застывшее передо мной животное. Но его взгляд — совсем другой. Глубокие карие глаза, почти человеческие, смотрят прямо в меня, и в них покоится странное, непостижимое спокойствие. Ни страха, ни паники.

И на миг кажется, что всё перевернулось: я — та, что дрожит и ждёт удара, я — загнанная дичь. А не эта лань, которая, словно насмешка над моим ужасом, стоит в сиянии солнечных бликов, бесстрашная и тихая, как сама лесная тайна.

Где-то вдали снова разрывает воздух протяжный звук охотничьего рога. Он будто впивается в грудь, заставляя сердце болезненно сжаться и ухнуть вниз. Лай собак становится всё яростнее, злее, и я, не в силах совладать с собой, резко оборачиваюсь к камышам, потом — к кустам, из которых только что выскочила лань. В голове роятся безумные картины: вот-вот из тёмной чащи вырвутся псы с оскаленными пастями, и меня настигнет их хриплый лай, их зубы, их ярость.

Но вокруг — тишина. Только далёкий шум погони, будто гулкое эхо, катится сквозь лес. Мои колени предательски дрожат, ноги подгибаются, и кажется, что ещё секунда — и я рухну прямо на колени, обессиленная. Я ловлю воздух рваными глотками, но он не приносит облегчения, только жжёт лёгкие. Медленно, с усилием, словно сквозь вязкий туман, я перевожу взгляд обратно на лань.

Она стоит недвижимо, как будто не её ищут охотники, не её хотят настичь. Ни крупицы страха в каждом плавном изгибе её тела. Её золотистая шерсть переливается солнечными бликами, а глубокие карие глаза смотрят прямо в меня — спокойно, пристально, выжидающе. Этот взгляд обезоруживает, заставляет дрожать сильнее. В нём нет ни паники, ни боли — и от этого мне становится только страшнее. Ведь в её бесстрашии я яснее всего вижу собственную слабость. Я — не охотник и не зритель. Я — загнанная дичь.

У меня самой сердце едва не вырывается из груди, бешено колотится, мысли крутятся без остановки — я никак не могу понять, почему это животное не бросается бежать, не скрывается в чаще, а лишь стоит передо мной.

«Ты же знаешь, что они пришли за тобой», — шепчу я ей глазами, зачарованная, не в силах оторваться от её взгляда.

Её мех по-настоящему завораживает, особенно когда он вспыхивает золотистыми искрами в игре солнечных лучей. Кажется, будто сама трава под её ногами становится ярче, а воздух вокруг наполняется светом. Её длинные тонкие ноги напряжены, но не дрожат, в каждом изгибе тела есть плавность и гордая сила. Тёмные ресницы отбрасывают лёгкую тень на глаза, и в этих глазах — глубина, спокойствие, какая-то непостижимая мудрость, будто лань знает больше, чем могу осознать я.

Но стоит мне лишь на мгновение поддаться этому очарованию, как внезапно резкий, пронзительный конский ржач срывает тишину, разносится по всей полянке, заставляя меня вздрогнуть и схватиться за грудь, будто сердце готово выскочить наружу.

Я едва только успела, вздрогнув, посмотреть в сторону кустов, откуда, как я думала, донёсся пронзающий звук, как и понять ничего не успела, — в моё предплечье что-то со свистом вонзилось. Острая, жгучая боль разорвала мышцы, словно кожу разодрали каленым железом. Я вскрикнула — крик сорвался сам, рваный, хриплый, будто чужой. Всё вокруг дернулось, дыхание сбилось, и в тот же миг ноги предательски соскользнули с мокрого камня.

Последнее, что я увидела, прежде чем глаза застлала боль, — это лань с золотым мехом. Она стояла неподвижно на краю берега, но уже в следующее мгновение её силуэт начал рассыпаться, растворяться в воздухе, будто золотая пыль, которую подхватил и унёс налетающий ветер.

Мир перевернулся, небо и кроны деревьев смешались, и я, не в силах удержаться, рухнула назад. Холодная гладь озера сомкнулась надо мной, поглотив крик и воздух. Вода ударила в спину, в уши, забилась в горло, и всё, что я чувствовала — невыносимое жжение в предплечье и нарастающую тяжесть, тянущую меня вниз.

Голова ещё не успевает осознать, что происходит, как из груди вырывается крик. Но вместо звука изо рта вылетают сотни пузырьков воздуха — они стремительно уносятся вверх, а лёгкие тут же сжимаются в мучительном спазме, сухие, как сморщенный виноград. Я захлёбываюсь тишиной и, не думая, взмахиваю руками, несмотря на огненную боль в предплечье, пытаясь вырваться к поверхности.

Сердце колотится безумным барабаном. Глаза от ужаса зажмурены до боли — и от этого я оказываюсь в полной кромешной тьме. Холодная вода обнимает меня со всех сторон, сковывает, словно живая, словно нарочно не позволяет подняться выше. Тяжёлая рубашка и юбка липнут к телу, стягивают ноги, мешают грести, будто чьи-то руки тянут меня вниз.

Страх, паника, смятение — всё перемешивается в один смертельный коктейль. Кажется, я схожу с ума. Я отчаянно бьюсь в воде, а кислород утекает быстрее, чем успеваю осознать. Мысль пронзает сознание — а вдруг я иду не вверх, а вниз, прямо в бездну?

Но проверить я уже не успеваю. Внезапный удар обрушивается на голову — резкий, оглушающий. Из груди вырывается последний глухой вздох, и вместе с ним уходит остаток воздуха, растворяясь серебристыми пузырьками. Тело предаётся чёрной воронке, и я, лишённая сил, проваливаюсь в бездонную, безжалостную тьму.

Николай Лейц

День прошёл ровно, ничем не примечателен. После совета, где я присутствовал по поручению отца, я вернулся в кабинет и занялся привычной работой — сортировкой бумаги: от жалоб подданных до тягостных, продуманных стратегических документов для государства. Между ними мелькают и приглашения на светские рауты — неизбежная роскошь придворной жизни, которые я не раз просил Илью не приносить мне вовсе, а сразу сжигать. Помощник, видя, как у меня дергается глаз при виде очередной конверта украшенного всяким девичьим мусором, вероятно, так и поступил бы сам; но противиться воле короля он не смеет.

«Тебе уже под тридцать! Пора за голову браться и за ляльку думать!» — с этой фразы отец неизменно начинает любую беседу. Его желание уйти на покой внезапно пробудило в нём тревогу о моей личной жизни. Мало того что большую часть государственных обязанностей он переложил на мои плечи, так теперь ещё и пытается диктовать, как мне распоряжаться собственной судьбой. На мой холодный ответ о том, что я пока не присмотрел подходящей кандидатуры в невесты, он позволяет себе не только усмехаться в лицо, но и, что хуже, приводить «серьёзные доводы» в пользу брака. Доводы, разумеется, в его глазах весомы, но для меня они звучат не более чем репетиция скучной проповеди.

До того, как я оказался в этом мире, всё ещё можно было терпеть. С отцом я виделся лишь раз в неделю, и вести дела Великого театра не представляло особой трудности — в этом я разбирался, там было пространство для искусства, анализа и порядка. Но однажды всё оборвалось: я очутился на месте принца и теперь вынужден управлять небольшим государством, о чём прежде даже не помышлял и в чём, признаюсь, не имею достаточных знаний.

Поначалу я действительно паниковал. Особенно тяжко было осознавать, что никто, кроме меня, не помнит моей прошлой жизни. Первые дни казались пыткой — каждое утро я просыпался с мыслью, что схожу с ума, и своим состоянием довёл даже отца до тревоги. Но всё переменилось в тот момент, когда однажды утром я обнаружил на прикроватной тумбе конверт.

Молочная бумага, от которой пахло ванилью, хрустнула в пальцах. Внутри лежал лист с надписью — буквы, выведенные чернилами неестественно-золотого цвета, складывались в строки:

Он словом острым, словно клин,
разрушил жизни нежный чин.
Не думая, смахнул мечту,
оставив пепел и пустоту.

Он обидел ту, что верила слепо,
и сердце девушки разбил.
Её мир рухнул в одно мгновенье —
он словом жизнь её сгубил.

Не дурак — сразу понял, о чём идёт речь. Но куда труднее было уловить, о какой девушке говорится. Я не припомню, чтобы хоть раз сознательно обидел женщину. Тем более — разрушил её жизнь.

И всё же строки засели в голове, как заноза. Сначала я отмахивался — отцовские речи о браке, теперь ещё и этот бред... Но чем дольше я смотрел на золотые буквы, тем сильнее во мне крепло странное чувство: это не просто стих. Это послание.

Я не знал от кого, но знал — для меня. Слишком уж пронзительно в нём звучала вина, будто чужая рука писала про меня, а я тщетно пытался это отрицать. И мысль, пугающая своей ясностью, постепенно оформилась: быть может, именно в этом причина моего перемещения? Что мой приход сюда — не случайность, а расплата. За слова, за поступок, за женщину, о которой я не хочу помнить... или боюсь.

Стоило лишь допустить мысль, что это может быть чьим-то розыгрышем, как конверт вместе с письмом вспыхнули прямо у меня в руках и рассыпались в золотистую пыль. Ошеломлён — разумеется. Но понял сразу: с тем, кто прислал «это», шутки будут плохи.

Где и как искать ту самую девушку, я не имел ни малейшего представления. Каждый день на мой стол ложится едва ли не стопка писем от благородных дам — приглашения, намёки, сладкие слова. Но трудно поверить, что я мог обидеть кого-то из тех, кого даже никогда не видел в лицо.

К тому же приближается мой день рождения. Отец, как водится, жаждет превратить его не в праздник, а в фарс с размахом: то ли в демонстрацию власти, то ли в целое сватовство. Каждый вечер он приносит мне портретные миниатюры девушек — из нашего королевства и из соседних, перечисляя достоинства, повторяя, какая из них была бы «прекрасной партией». Я слушаю всё это с холодным равнодушием, едва сдерживая раздражение. Не до партий мне сейчас, когда в воздухе витает угроза, зашифрованная в строчках чужого стиха.

— Тебе-то какая разница? Ты рад будешь, даже если я на безрукой женюсь, — отрезаю я, не выдержав очередного наставления.

Отец поднимает брови, ироничная усмешка появляется на его лице.

— С твоим характером это будет счастье, если хоть безрукая согласится остаться рядом с тобой, — парирует он, не оставляя мне ни единого шанса выйти победителем из словесной пикировки.

Я замолкаю, прекрасно понимая: спорить дальше бессмысленно. Мы топчемся по кругу, из раза в раз повторяя одни и те же реплики, словно актёры заезженной пьесы. Этот круговорот бессмысленных действий начинает давить. Дни сменяются неделями, а я так и не делаю ни малейшего шага к возвращению в прежний мир.

Я даже дошёл до абсурда: составлял списки своих бывших, перебирал каждое имя, каждую возможную женщину, которую мог обидеть. Даже не зная о том, какую только какая роль им отведена в этом мире, я тайно просил Илью собрать мне о них досье. Само собой мои действия не оказались незамеченные отцом, от чего он первое время даже остановил свои разговоры о том, что хотел бы внука, думая что я все таки собрался остепениться. Перед сном листаю приглашения, надеясь выхватить хоть одно знакомое лицо, зацепиться за крохотную ниточку... Но тщетно. Лишь новые портреты, новые пустые улыбки и всё то же вязкое ощущение, что я чужой в этом театре, а сценарий давно написан не мной.

Я ведь не то что никогда никого из девушек не обижал — напротив. Накануне всего этого перемещения я и вовсе подарил одной «золотой билет»: лично отправил письмо в реальном мире, приглашая её в великий театр, куда та рвалась. А сам уже здесь, в новом мире, ждал её на репетиции в Королевском театре, полагая, что события двух миров должны развиваться одинаково. Но она так и не явилась.

А ведь понравилась она мне необычайно. И личиком хороша, и талантом бог не обделил. На экзамене я проверял её всерьёз: сначала поручил простое па-де-бурре, потом дал усложнённое вращение в диагонали, а в конце — вариацию на отрывок из Дон Кихота. Она справилась со всем, не сбившись ни разу. Движения были чистыми, лёгкими, словно рождались у неё в крови. Коллеги смотрели на неё с восхищением и не скрывали восторга. Я тоже это понимал. Когда она танцевала свой финальный отрывок, внутри у меня всё замирало — слишком чисто, слишком сильно для начинающей.

Но я знал: в труппе оставалось лишь одно место. И оно уже было обещано — дочери окружного прокурора. Потому, как бы ни рвалось сердце, я вынес свой холодный вердикт: отказ. Коллеги, разумеется, не одобрили. крайне осудили меня открыто и почти называли дураком в лицо.

Само собой, ещё на этапе проверки её физиологических данных я отметил её безупречные пропорции. Кажется, у неё был диплом академии балета с отличием — и, признаться честно, это сразу бросалось в глаза. Она двигалась так, что сомнений не оставалось: не зря. Потерять такой талант было равносильно расписаться в собственной непрофессиональности. Поэтому я решил пойти на хитрость. Удержать расположение окружного прокурора и в то же время сохранить для себя возможность позже перехватить её.

Я отказал ей. Всё верно. Но одного отказа было мало. Пришлось приложить усилия, чтобы написать о ней такую характеристику, от которой любой театр отвернулся бы сразу, даже не взглянув на её истинные способности. Подписал вердикт твёрдой рукой, как приговор.

Дочь прокурора в любом случае задержалась бы у нас не более чем на полгода: отыграла бы свою партию, наигралась бы в «примадонну» и ушла, как только поняла бы, что балет — это не про красивую оболочку, а про боль, труд и стёртые до крови пальцы. А талантливая девчонка... она могла бы вернуться позже. Так я тогда рассудил.

В театре слухи, как водится, разлетаются быстрее ветра, и вскоре мои коллеги донесли всё до отца — Эдуарда Львовича Лейца. Разумеется, его заинтересовало, что за кандидатка могла вызвать всеобщее восхищение, но при этом была мной беспощадно отсечена. Тем более что остальные педагоги едва ли не готовы были бежать за ней — и это неудивительно: в современном мире настоящих талантов почти не осталось, каждый из них на вес золота.

Как и ожидалось, моя махинация не произвела на отца должного впечатления. В который раз между нами завязалась перепалка — без повышенных тонов, без лишних эмоций, всего лишь упорный спор двух людей с разными взглядами на жизнь. Каждый из нас пытался доказать свою правоту. Он — верил в идеалы и призвание искусства. Я — видел в театре не только сцену, но и систему, где шаг в сторону равен потере контроля.

И всё же я оказался прав: когда эта дочь прокурора без всяких объяснений начала прогуливать репетиции, а вскоре и вовсе стало ясно, что кукушка покидает гнездо, — я только подтвердил свои слова. Но поступил иначе: сразу написал письмо. Отправил его на адрес той девицы, которая сумела пробудить интерес не только у моих коллег, но — что куда опаснее — у меня самого. Как раз приближалось ее день рождение, на что я не мог воспользоваться именно этой датой.

Письмо я отправил заказным, с пометкой — «вручить лично адресату». Логика была проста: если этот мир цикличен с реальным, то, получив моё приглашение, она должна была появиться на репетициях и в королевском театре. Но дни шли, а её не было. Ни одного намёка на присутствие. С удовольствием отправил бы предложение повторно, но в этом мире у меня не оказалось ни её данных, ни даже адреса.

И тогда во мне впервые закралось подозрение: а вдруг именно она и есть та самая девушка, о которой говорилось в стихах? Та, которую я обидел? Но я ведь всё исправил! И не абы как. От собственного имени я направил ей новое приглашение вместе с извинениями — искренними, подчеркну. Более того, добавил скромный букет роз, чего за собой раньше не замечал. Я рассчитал даже момент доставки — на день её рождения. Хотел, чтобы девчонка поверила в чудо, чтобы это придало ей силы и воодушевления перед грядущими репетициями, где каждый преподаватель был бы готов выпить из неё все соки ради того, чтобы направить её талант в нужное русло.

Эти мысли ложатся на меня непомерным грузом и с каждым днём тянут всё глубже. Игра в принца — вовсе не моё амплуа. Я — артист, в конце концов, педагог по призванию; а вместо этого тонну времени провожу за бумагой, раздаю советы, которые вполне могли бы пройти и без моего участия. Кажется, я растрачиваю талант на пустяки.

Единственный, кому, похоже, эта новая жизнь пришлась по вкусу — отец. Он не помнит прежнего мира, свалил на меня бремя управления из–за пошатнувшегося здоровья, а теперь ведёт себя словно ребёнок, которого можно развлечь без особых усилий. За ним не углядишь прежней силы, прежней солидности — для многих он всё ещё «серьёзный и образованный», но за этой маской теперь проглядывает что угодно, только не тот человек, каким я его помню.

Моё унылое настроение заметил Арсений Оболенский — верный друг, капитан королевской гвардии и, что важнее, единственный, с кем мне не стыдно грифить в спарринге. Он прочувствовал мое унылое состояние и предложил то, что всегда спасало меня от бесконечного думья: охоту. И действительно — день словно создан для этого; природа вокруг шепчет призывом уйти подальше от холодных каменных стен, вдохнуть иной воздух и вернуть себе простую, грубую ясность движений.

Свита собралась быстро, как и полагалось. В стрельбе из лука я профан, поэтому выбрал из арсенала арбалет — не ради мастерства, а ради практичности: хотя бы стрелы не терять при перезарядке.

Стоило нам углубиться в лес, как взгляд зацепился за создание редкой красоты: золотистая лань. Шерсть её переливалась на солнце, словно ткань, вытканная светом. Она стояла прямо перед нами — неподвижная, внимательная. Ни дрожи, ни бегства. Лишь спокойный, почти насмешливый взгляд. Казалось, она намеренно позволяла нам приближаться, словно заманивала в заранее расставленную ловушку.

Когда же мы подошли достаточно близко, она сорвалась с места, и началась погоня. По правилам охоты добычу принято изматывать, загонять в тупик, лишать её сил и свободы. Но здесь всё оказалось иначе. Лань двигалась так, будто знала все наши манёвры заранее. Она не убегала — она играла. Разделяла нас, вела, вынуждала терять ритм. И с каждым шагом становилось всё очевиднее: это не мы охотились на неё. Это она охотилась на нас.

От бесконечных безрезультатных скачек это уже превратилось в принцип — хоть подстрелить, хоть ранить. Я вовсе не считал себя метким стрелком, но мечтал хотя бы поранить лань в ногу — лишить её скорости, закончить эту издевку. Это было не о доблести; это было о том, чтобы восстановить своё лицо, вернуть контроль.

Я гнался за ней с какой-то одержимостью, которая вскрывала во мне черты, пусть и неприличные для человека моего круга: дыхание горело, мышцы ныла от постоянных рывков, а разум сужался до одной точки — мишени. В какой-то момент я даже не заметил, что оторвался от свиты; вокруг остался только лес, и одна лань, будто специально играющая со мной. Она убегала, затем нарочно замедляла шаг, даря мне мимолётную иллюзию шанса. Я поднимал арбалет, целился — и в ту же секунду она рвалась вперёд, ускользая как тень.

Где-то за спиной раздавался охотничий рог — отголосок организованной охоты — но я, как в тумане, продолжал углубляться в чащу, ведомый собственным раздражением и тщеславием.

С каждым шагом я чувствовал, как логика помалкивает под напором простых, первобытных импульсов: жажда победы, раздражение от унижения, горечь обманутой надежды. И только теперь, когда дыхание уже рвало из груди, до меня начало доходить — я остался один. Свита позади, звуки стали приглушёнными, рог всё реже и дальше. Лань же, будто бы и не заметив моей слабости, уводила дальше в лес, уверенная и спокойная, как если бы знала, что игра принадлежит ей

Я гнался за ней до самого конца — казалось, пересёк весь лес, а она всё ускользала. И вот, когда я вновь поднял арбалет, прыткая тварь, будто чувствуя мой прицел, одним резким прыжком нырнула в густые кусты и исчезла из виду. Я резко осадил коня, опустив заряженный арбалет, перешёл на шаг и сквозь зубы зашипел самые грязные ругательства. Ускакала.

И всё же надежда теплилась: а вдруг за кустами тупик? Вдруг лань сама загнала себя в угол? Я подошёл ближе, напрягая зрение. Кусты больше не шелестели, но самого животного видно не было. На миг мелькнула нелепая мысль — не заманивают ли этим меня самого в ловушку? От неё я лишь усмехнулся, криво, гадко: не хватало ещё верить в такие бредни.

Кусты оказались высокими, плотными, словно их высаживали намеренно, как зелёную стену, что скрывает за собой чьи-то тайны. Я приблизился ближе, стараясь рассмотреть сквозь густую зелень возможное убежище животного. И в этот момент в груди зародилось странное ощущение: будто не я наблюдаю за чащей, а она — за мной.

Но стоило лишь мелькнуть в голове мысли о том, чтобы пройти сквозь кусты, как конь вдруг взвился: заржал во всё горло и поднялся на дыбы. Я, крепко сжимая в одной руке поводья, резко натянул их, пытаясь удержаться в седле. И именно в этот миг палец сорвался с арбалетного спуска — выстрел оказался опрометчивым, случайным.

В седле я удержался, но тут же мир прорезал пронзительный женский крик. От этого звука внутри меня мгновенно похолодело, будто кровь на секунду перестала течь. Следом донёсся гулкий всплеск воды — и всё стало ясным до болезненной отчётливости.

Я сорвался. Соскочив с коня, быстро привязал его поводья к ближайшему дереву и рванул к кустам. Сквозь них я прорвался почти вслепую, словно через густую, шелковую завесу. Но лани там не оказалось.

Я вышел на небольшой пляж, огороженный кустами и камышами. Лань исчезла, но взгляд сразу зацепился за пару вещей, брошенных на траве, и — главное — за пузырьками воздуха, поднимающимися со дна. Они мерцали на поверхности, как немые улики, и в этот миг я понял: моя стрела нашла цель, но цель была вовсе не та, которую я преследовал.

Без лишних раздумий я сбрасываю сапоги и дёргаю с плеч мундир с вышивкой — движения рваные, неловкие, слишком быстрые. В груди поднимается паника: сердце колотится так сильно, что кажется, оно вот-вот выскочит наружу. В висках давит тяжёлым гулом, мысли путаются, а в горле будто встал сухой ком. Я боюсь не успеть, боюсь опоздать на секунду, которая может стоить ей жизни.

И, поддавшись этому страху, я прыгаю в воду. Холод обрушивается на меня целым потоком, ледяной хваткой обнимает тело. Едва успеваю затаить дыхание, как удар приходится в голову, и мир перед глазами рассыпается мутными кругами.

Спасатель из меня такой же, как и принц — то есть далёкий от рыцарских подвигов, — но инстинкт подсказывает: нужно действовать. Сразу же позабыв о боли, я ухватываю хрупкую женскую кисть и, чувствуя скользящую теплоту кожи, тяну её на себя. Прижимаю миниатюрное тело за талию и, сгребая ладонями, плыву к поверхности.

Как в тумане — помню лишь разрозненные движения: всплеск, вдох, руки, вытирающую воду из глаз. Не могу точно передать, как я вытянул её на берег; помню только, что мокрые тёмные пряди падали ей в лицо, липли к рту и вискам. Я не отвлёкся ни на мгновение: первым делом оцениваю состояние тела — лицо, грудную клетку, ритм дыхания.

Она лежит на спине, неподвижная. Ни одного ясного вдоха, сосудистая бледность — всё как на ладони. Сердце в груди стучит неумолимо, но мысли работают хладнокровно: проверить дыхание, посмотреть зрачки, очистить дыхательные пути, начать искусственное дыхание, если потребуется. Я не благотворитель и не герой из романа — я педагог и человек, привыкший к точным действиям; сейчас от этого зависит всё.

Голова безвольно запрокинута. Осторожно поворачиваю её набок, чтобы вода могла выйти, ладонью приоткрываю рот, пальцами освобождаю дыхательные пути. Ни брызга, ни рвотного спазма.

Проверяю ноздри и рот — чисто, но дыхания нет. Кожа холодная, словно мокрый шёлк. Лёгкие неподвижны, грудная клетка не поднимается.

Я действую уже почти на автомате: быстро кладу ладони на середину её груди и начинаю надавливать — ритмично, ровно, так, как учили на курсах первой помощи.

Время словно густеет. Кажется, что каждое нажатие длится целую вечность. Я только считаю движения и ловлю себя на том, что перестал дышать вместе с ней. Только бы успеть...

Её тонкая сорочка прилипла к телу, полностью повторяя изгибы и подчеркивая хрупкость девичьей фигуры. Скромная грудь, похожая скорее на налившиеся яблоки, и тёмная юбка из грубой ткани, прижавшаяся к ногам, словно тяжёлым грузом пригвоздила её к мокрой траве. И всё же — в этой утопленнице оставалась какая-то необъяснимая лёгкость, почти невесомость, будто сама природа не решалась отнять у неё изящество.

На ступнях — синяки, мозоли, свежая кровь на коже: следы безжалостных тренировок, знакомых мне слишком хорошо. Я поднял взгляд и заметил на траве неподалёку брошенные пуанты. Старые, до предела изношенные, они выглядят так, будто держались на честном слове.

«Очередная балерина», — с досадой и почти с отвращением мелькнуло в голове, прежде чем я поймал себя на том, что взгляд невольно задержался на её правильных пропорциях и тонкости линий.

На предплечье алела рана — моя работа, след от стрелы. Не глубокая, но достаточно, чтобы кровь проступила и запачкала пожелтевшую от времени ткань рубашки. Однако куда сильнее бросались в глаза синяки, просвечивающиеся сквозь одежду — на руках, на рёбрах, телу. Я сразу понял: передо мной не благородная дебютантка и не любимица сцены. Это чернявка — прислуга, что мечтает о балете так же безрассудно, как многие другие о богатстве.

Примитивная мечта для девчонки «с низов», подумал я холодно. И всё же в этой примитивности было что-то поразительно живое.

Но, несмотря на моё отношение к таким мечтательницам, у которых желания словно под копирку, эта девушка нуждается в помощи. Её предплечье кровоточит, алый цвет всё больше расползается по фарфоровой коже. Где-то вдалеке слышу, как Арсений надрывает голос, зовёт меня — но я не отвечаю. Всё моё внимание сосредоточено здесь.

Девушка настолько хрупка, что каждое нажатие даётся с опаской — словно я рискую переломать ей рёбра. Под руками ощущается мягкая, почти детская грудь, и этот контраст с грубыми движениями только усиливает тревогу. Я то поднимаю взгляд на её лицо, скрытое мокрыми прядями, то вновь возвращаюсь к своим ладоням, которые будто полностью накрывают её грудную клетку, как крылья над хрупким лебедем.

Моё собственное дыхание сбито, рубаха прилипла к телу, тяжёлая и ледяная, волосы липнут к вискам. С них вместе с каплями воды стекает и напряжение, падая на её кожу. Каждый толчок отдаётся болью в собственных руках, но я продолжаю, выжимая из себя силы, словно вода уже не только снаружи, но и внутри меня.

Вдруг за спиной вновь шуршит кустарник — те самые заросли, через которые я сюда прорвался. Голос Оболенского звучит ближе, но я не отвлекаюсь. Сейчас есть только это тонкое тело под моими ладонями и страх — страх, что вместо спасения я обрушу на неё последний удар.

Я упрямо молчу. Слова застревают в горле, сердце колотится так, будто готово вырваться наружу — и с каждой дрожью внутри меня всё переворачивается от одной мысли: по моей вине человек может погибнуть. Чёрт, сдалась же она мне, эта лань!

В голове роится словесный шторм — ругательства, обрывки мыслей, тщетные оправдания — но паника накатывает лавиной: девушка по-прежнему не подаёт признаков жизни. Ветки деревьев зашептались на ветру, и по коже пробежался табун мурашек. Нет, не от воды, хоть промокшая до нитки одежда и липнет к телу, тяжёлая, как свинец. Всё дело в этой чернявке, которая лежит неподвижно, и с каждой секундой всё яснее: именно я стал причиной её гибели.

Я продолжаю ритмичные толчки, сдержанно, но в глубине души со страхом, что каждое движение может оказаться последним для её хрупких рёбер. Паника внутри гремит, но руки действуют автоматически: сжимают, отпускают, держат в себе надежду, которой я уже не верю.

И вдруг кусты снова зашуршали, и лес прорезал знакомый голос:

— О! Вот вы где, ваше высочество! — в своей радушной манере заговорил Арсений, выходя из-за зарослей. — А мы вас уже потеряли. Думали, что вы решили...

Не глядя на Арсения, понимаю: он видит каждое моё движение — как я отчаянно давлю на грудь девушки, боясь переломать ей хрупкие рёбра. И всё же продолжаю, потому что другого выхода нет. Капитан стоит, вцепившись руками в ветви кустов, и замер, будто земля под ногами перестала быть реальной. Дар речи покинул его, и от этого молчания напряжение только сильнее давит мне на виски.

Я поднимаю голову. Наши взгляды встречаются — мой, полный паники и ярости на самого себя, и его, широко раскрытый, в котором читается немой вопрос: что ты натворил? На миг между нами повисает тяжесть, будто сам воздух стал вязким.

И тут мой взгляд невольно цепляется за белоснежную рубашку, что проглядывает под его жакетом, скрытая военным мундиром. Чистота этого полотна режет глаз — слишком чужой штрих в этом кошмаре, где грязь, кровь и мокрые волосы на мертвенно-бледном лице девушки. Я чувствую, как ком подступает к горлу, и мысль вспыхивает мгновенно, без вариантов: вот же оно! Нужно перевязать рану.

Но я всё ещё не произношу ни слова. Между мной и Арсением остаётся немая пауза — он ждёт приказа, я же ещё держу её жизнь под ладонями, сражаясь с паникой внутри. И это ожидание давит на нас обоих сильнее, чем любые крики.

— Капитан! — резко окликаю Оболенского. Голос мой звучит хлёстко, сурово, и только тогда он выныривает из оцепенения, поднимая на меня глаза, полные шока. — Немедленно отдайте ваш рукав!

Моё требование вгоняет его в тупик. Он делает шаг ко мне, не веря, что расслышал правильно, и брови взлетают ещё выше. В его лице всё противится абсурдности моей просьбы, но ноги сами несут его ближе.

Я смотрю на него исподлобья, чувствуя, как в воздухе густеет напряжение. Передо мной стоит мужчина: тёмные растрёпанные волосы, резкие скулы, прямой нос, чёткая линия подбородка. Светлая кожа побледнела ещё больше, губы приоткрыты, зелёные глаза широко распахнуты — не пустое любопытство, а неподдельный шок, смешанный с непониманием.

И всё это время он смотрит то на меня, то на безжизненное тело девушки, не веря, что я всерьёз требую от него такой жертвы. А я, не отводя взгляда, держу суровую твёрдость: секунды утекают, и выбора у него нет.

Раздражение подступает к горлу — в такой момент Оболенский топчется на месте, вместо того чтобы действовать. Я цокаю языком, чувствуя, как каждое движение девушки остаётся без ответа: ни вдоха, ни слабого дрожания ресниц. Время уходит, и мне становится ясно — без искусственного дыхания не обойтись.

Внутри всё сжимается от самой мысли: придётся коснуться её губ, словно вступить в какой-то мерзкий обмен слюной, от которого куда проще подцепить заразу, чем спасти жизнь. Но чёртово воспитание врезалось слишком глубоко — за свои ошибки отвечай сам, до конца.

Ладонью отодвигаю влажные волосы с её лица. В следующее мгновение ступор накрывает уже меня самого. Скрежет зубов от невозможного узнавания: это лицо слишком знакомо, слишком больно и ярко врезалось когда-то в мою память.

Всё внутри обрывается. В груди — пустота и недоверие: неужели судьба осмелилась вот так, прямо в этой проклятой чащобе, бросить меня лицом к лицу с ней?

Её лицо неподвижно и бледно, словно сама жизнь затаилась где-то в глубине. Тёмные пряди влажных волос прилипли к щекам и вискам, подчёркивая хрупкость. Губы приоткрыты, но лишены дыхания. Ресницы спокойно лежат на неподвижных веках. И в этой мёртвой тишине она кажется ещё более нереальной — как хрупкая иллюзия, которую я отчаянно боюсь потерять.

Как и при нашей первой встрече, нельзя не заметить — она до боли хорошенькая. Внутри что-то дергается от нежелания, чтобы кто-то увидел её в таком откровенно уязвимом виде; желание прикрыть, защитить берёт верх. Я потянулся ладонью к Арсену, немым жестом надеясь, что друг отдаст свой мундир, чтобы прикрыть её, чтобы скрыть от чужих глаз ту непривычную наготу и обнажённость, что сейчас рвётся наружу. Но Оболенский не обратил никакого внимания на мой жест.

— Капитан! Быстрее, нужно перевязать рану! — срываюсь я, и слово, наконец, пробуждает его ото сна: Оболенский ловит себя на мысли и, не сводя глаз с девушки, робко начинает снимать свой военный мундир. Его движения неловки, как у человека, который не привык к таким сценам, но он действует.

У меня же нет ни секунды в запасе — ждать, пока капитан окончательно сообрази нельзя. Я обеими ладонями обхватываю её щеки и склоняюсь к губам, делаю искусственное дыхание: плотный, ритмичный вдох, пауза, второй вдох. Воздух сопротивляется, но я вливаю его, пока грудная клетка не приподнимается хоть на долю. Каждый раз, когда мои губы соприкасаются с её холодной кожей, внутри всё переворачивается. Это не отталкивает — напротив, в глубине поднимается странное, опасное желание. Желание вдохнуть в неё жизнь любой ценой, желание, чтобы эти губы снова ожили и ответили дыханием. Кажется, я вдыхаю не только воздух — я отдаю ей часть себя, и от этого в груди рождается почти мучительное влечение, переплетённое с отчаянной потребностью спасти.

В этом мире такие сцены имеют иную цену: спасённую девушку принято «облагать» обязанностями и узами, которые у нас в других жизнях называют браком. Мы оба это понимаем — и Оболенский, вероятно, тоже. Его лицо бледнеет, глаза расширяются так, словно он только что увидел перспективу собственной катастрофы: мои действия, по его меркам, грозили породить целую цепочку последствий — от сплетен до семейных обязательств. Он чуть не бледнеет на ходу, едва не впадая в предынфарктное состояние от осознания всего этого.

Я не обращаю внимания на его внутреннюю драму: сейчас важна только последовательность — вдох, выдох, проверка пульса, давление на рану, жгут, бинт. Все остальное — разговоры, условности, страхи — подождут.

— Ваше высочество! — срывается возмущённый голос Оболенского. Мундир выскальзывает у него из рук и падает на траву, а капитан, в шоке от моего «похабного», по его меркам, поведения, почти шипит: — Такое поведение недопустимо для принца!Он опускается на корточки рядом, но не решается оттолкнуть меня — только пылает негодованием, не находя, куда деть руки. Его зелёные глаза горят, как у зверя, загнанного в угол. А я не трачу на это ни взгляда. Зажимаю двумя пальцами аккуратный маленький нос девушки и снова наклоняюсь к её губам, вливая воздух. Каждое движение даётся мне с трудом — не от усталости, а от мысли, что времени больше нет. Паника гложет изнутри, шепча, что, возможно, уже слишком поздно. — Сам рассудите, что потом начнётся! — горячо выдыхает Арсений, сдерживая голос, но слова звенят, как натянутая струна. — Что люди скажут, когда она растрезвонит всем, будто принц целовал её без сознания?!

— Скажут, что я ей жизнь спасаю! — огрызаюсь в ответ, не давая себе права на паузу.

Снова прижимаюсь к её холодным губам, вливая в неё дыхание — моё, живое, полное упрямства. Словно одно лишь моё желание может вытянуть её обратно из тьмы.

Арс побледнел так, что казалось, ещё миг — и он рухнет прямо здесь, на траву. И будь так, целовать его я, разумеется, точно не стал бы, чтобы привести того в чувства. Он дёрнулся, будто хотел схватить меня за плечо и оттащить от девушки, но тут же остановился, сжав ладони в кулаки. Дружба дружбой, но правило о неприкосновенности королевской семьи никто не отменял — он слишком хорошо это понимал.

А у меня внутри всё сжимается, почти выворачивает наизнанку от одной пугающей мысли: а вдруг всё, что я сейчас делаю, — пустое. Слишком поздно. Я опоздал.

Но стоит этой мысли мелькнуть, как её тело откликается. Девушка, не открывая глаз, вдруг резко закашлялась. Я мгновенно отпрянул, затаив дыхание, наблюдая, как её грудная клетка судорожно дёргается. Перевернувшись на бок, она кашляет всё сильнее, выплёвывая воду, застрявшую в лёгких, пока слабое дыхание наконец не пробивается сквозь боль и судороги.

В этот миг внутри меня будто рушится тяжёлый камень: её возвращение звучит громче любого рога или крика.

Увы, её имени я уже и не вспомню, но это милое создание, перевернувшись на бок, вдруг посмотрело прямо на меня. Едва приоткрытые веки, мутный взгляд — и в них два бездонных зелёных озера, полные боли и непонимания. Она сплюнула на траву остатки воды, смешавшейся со слюной, и, нахмурив брови от режущей боли в ране, вновь сомкнула веки, теряя сознание.

Арсений же с самого начала не мог уловить сути происходящего. Его глаза всё больше расширялись, будто я только что сотворил колдовство, не иначе. В реальном мире он не был бы таким... идиотом. Но что поделать — это средневековье. Здесь достаточно лишь мелькнувшей щиколотки, чтобы девушку сочли падшей и торгующей телом. А уж о том виде, в котором сейчас предстала перед нами эта несчастная, — и вовсе молчу.

Пользуясь тем, что Оболенский всё ещё пребывает в ступоре, я резко поднимаюсь на ноги. Одним движением хватаю его за тонкую рубашку у основания, рву ткань вниз — сухой хруст нитей и резкий звук разрыва полоснул по ушам.

— Ваше высочество! — поднявшись на ноги возмущённо рыкнул Арс, едва успев осознать, что произошло. Но я уже не слушаю. Склонившись над девушкой, прижимаю белоснежную ткань к её ране, туго перевязывая. Материя мгновенно окрашивается в тёмный, алый цвет, расползающийся, будто бутон розы, расцветающий прямо у меня на глазах. Кровь пропитывает всё быстрее, и каждый миг кажется слишком долгим.— Ваше поведение недопустимо... — голос Оболенского дрожит между гневом и шоком, но для меня сейчас его возмущение не имеет ни малейшей ценности. Есть лишь кровь, ткань и жизнь, что висит на тонкой ниточке.

Всё, что говорит Оболенский, скользит мимо — в одно ухо вошло, в другое вышло. В голове только одно: облегчение. Я туго завязываю ткань, держу давление на ране, и наблюдаю, как её грудь сначала болезненно вздрагивает, а затем, медленно и ровно, начинает подниматься и опускаться. Дыхание тяжёлое, но оно есть — и этого достаточно, чтобы коротко выдохнуть и вернуть себе хладнокровие.

— Капитан, — говорю ровно, не реагируя на его нотации, — немедленно уведите всех сопровождающих. Это приказ.

Мой тон явно не порадовал Арсения. Он всё ещё белый как полотно и не ввыносимо раздражён — не только судьбой, но и тем, что я порвал ему рубашку. Наконец он наклоняется, поднимает мундир и, бормоча себе под нос, стряхивает с ткани прилипшие ветки и травинки, явно недовольный и вынужденный подчиниться.

— При всём моём уважении, ваше высочество, но эту просьбу я точно не буду исполнять, — упрямо отрезает Оболенский, вновь натягивая свой мундир. Голос его твёрд, и ясно, что спорить с ним сейчас будет столь же бессмысленно, как требовать у скалы отойти в сторону. Я же, получив краткий покой, позволил себе сесть на траву. Подогнул к себе колено, опёрся локтем о бедро и выдохнул так, будто из груди вместе с воздухом вышло всё напряжение последних минут. Девушка всё ещё без сознания — дыхание тяжёлое, но ровное, и всё равно в душе цепляется тень тревоги. Мокрая рубашка и жакет липнут к телу, неприятной бронёй пряча под собой силуэт, но сейчас мне плевать на дискомфорт. Поднял глаза на сурового капитана — тот стоит, словно столп из камня, и я лишь лениво наблюдаю за ним. — Девчонка хорошенькая, спору нет, — холодно роняет он. — Но не настолько, чтобы рисковать вашей безопасностью. Вы уже достаточно ей помогли, а теперь вперёд. Идёмте. Будет дурёхе уроком: нечего в воду лезть, если плавать не умеешь...

Его слова вызывают во мне почти детскую усмешку. Я сам не понимаю, откуда эта улыбка, но наслаждаюсь ею в полной мере. В его голове картина проста и удобна: принц случайно оказался рядом и вовремя вытащил бедняжку из воды. И ни он, ни кто-либо другой не узнает, что на самом деле я — причина её падения в озеро. И от этого его заблуждения становится даже сладко.

— Капитан, — говорю ровно, намеренно не повышая голоса, чтобы каждое слово долетело. — Это я случайно подстрелил девушку, и она из-за этого упала в воду. Когда я нырнул за ней, мы лбами столкнулись — от удара она и потеряла сознание.—Как только в памяти всплывает тот подводный конфуз, шишка на затылке пульсирует сильнее, напоминая о силе удара. С лица Оболенского мгновенно спадает маска возмущения — она не исчезает в пустоту, а трансформируется в трудно читаемое выражение: смешение недоумения, тревоги и той самой раздражённой доли здравого смысла, что всегда жила в нём. — Оболенский, — продолжаю спокойным, но твёрдым тоном, — будь другом — уйди. Представь, какой у неё будет шок, когда она вспомнит: сначала её подстрелил кто-то неизвестный, потом она почти утонула, а очнулась рядом с двумя незнакомцами. К тому же по округе носятся собаки и охотники. Убирайтесь, капитан. Немедленно.

Он стоит, руки упрямо сложены в боки, губы поджаты, брови нахмурены. Взгляд бегает между мной и девушкой: ясно, что он считает мой приказ спорным. В голове у него, без сомнения, прокручивается весь спектр «а что если» — от дипломатических последствий до сплетен и слухов. Но приказ — приказ. Он делает глубокий вдох, стараясь унять внутреннее сопротивление, и, хоть и нехотя, начинает собирать спутников. По его лицу пробегает недовольство, но в жесте есть и понимание: в такой ситуации открыто спорить с волей принца бессмысленно.

— Я отошлю компаньонов, — сухо бросает Оболенский, будто отрезая лишние слова, — но сам я буду неподалёку. — И, как водится, добавляет непрошеное: — Это может быть ловушка.

Он ещё и посмел пригрозить мне пальцем, словно я непослушный мальчишка, которого застали за шалостью. В другой ситуации я бы, пожалуй, рассмеялся, но сейчас лишь молча наблюдаю, как капитан тщательно поправляет мундир, стараясь скрыть «дизайнерские изменения», оставленные моим рвением.

Шагает он прочь уже не так бодро — каждый шаг будто отмеряет недовольство и нежелание уходить. На прощание бросает через плечо суровый взгляд: тяжёлый, как железо, но пустой в своей беспомощности.

Вскоре шум и гамм за пределами кустов начал стихать: сначала протяжный звук охотничьего рога, но теперь уже удаляющийся, затем гулкий топот копыт и лай собак, который становился всё слабее, пока и вовсе не растворился в лесной глуши. Оболенский, как и обещал, сдержал своё слово — увёл спутников прочь, оставив меня одного с этой девушкой и с тишиной, что опустилась над озером, словно сам лес затаил дыхание, прислушиваясь к тому, что произойдёт дальше.

Странное чувство охватывает меня, как только мы остаёмся вдвоём. Будто всё вокруг стихло не оттого, что охотники разошлись, а потому что сам мир решил дать нам это мгновение. На миг кажется, что она не без сознания лежит рядом, а всего лишь мирно спит под мягким светом солнца, укрытая его золотым покровом.

Моя ладонь сама собой тянется к её лицу. Оно почти кукольное — маленькое, изящное, и ладонь моя по размеру почти равна её голове. Но сдержаться невозможно: я всё-таки кладу ладонь на её половину лица, ощущая ледяную бледность её кожи и жар, исходящий от моей руки. Контраст обжигает, будто я удерживаю в пальцах хрупкий осколок фарфора, который способен расколоться от любого неверного движения.

И в голове вертится одна-единственная мысль: почему, обладая таким большим потенциалом, она так и не явилась по приглашению? Почему отказалась от того, что для других стало бы билетом в иной мир? Большой палец невольно скользит по её щеке, и я вновь замечаю следы синяков и побоев. Но теперь смотрю на них иначе: не как на простые отметины от тяжёлой работы или репетиций, а как на немое свидетельство чужой жестокости, упрямо отпечатавшееся на её теле.

Не она ли та самая девушка, которую я когда-то, пусть и ненароком, обидел? Эти синяки на её теле — что, если они стали прямым следствием моего отказа? Ведь я буквально захлопнул перед ней двери любого театра, и, быть может, именно из-за этого она и оказалась на дне — скатилась до уровня чернявки, прислуги, мечтающей о большем.

А ещё эта лань... Словно сама судьба нарочно привела меня именно сюда, устроив встречу, от которой невозможно отвертеться. Всё слишком подозрительно совпадает, слишком складно ложится в узор, будто невидимая рука выстраивает передо мной очевидную картину. Но сомнения грызут: если это действительно она — что тогда? Падать перед ней на колени, умоляя о прощении? Смешно даже вообразить. Хотя, учитывая, в каком виде она сейчас лежит передо мной — беззащитная, уязвимая, почти обнажённая, — по здешним меркам мне и вовсе следовало бы на ней жениться.

Я невольно замираю, заворожённый её красотой. Лицо кажется нереальным — слишком близким и слишком хрупким. Тонкие черты, подрагивающие губы, влажные пряди чёрных волос, прилипшие к щекам и шее, придают ей вид существа, только что вырванного из чужой, тёмной стихии. И в этом есть нечто пугающе прекрасное — словно сам лес бережно положил её мне в руки, испытывая, достоин ли я теперь нести этот груз.

Мир вокруг растворился, исчез: ни мокрая одежда, прилипшая к телу и тянущая вниз, ни холодный озноб, пробегающий по коже, больше не имели значения. Всё сосредоточилось только на ней.

Я лёгкими похлопываниями по щеке зову девушку, обращаясь к ней как «мисс», стараясь вырвать её из этого зловещего сна, который так легко мог стать вечностью. Внутри меня нарастает тревога, едва не перерастающая в панику: если она не очнётся, придётся вести её к доктору, а значит — раскрыть всё случившееся. Но к моему облегчению, она нахмурила лоб от моих прикосновений и, медленно, с ленцой, словно после сладкого сна, разлепила глаза.

Из-под тяжёлых век на меня поднялся её взгляд — насыщенно-зелёный, будто сама природа вложила в эти глаза ядро своей силы. Она смотрела на меня с удивительным спокойствием, словно пыталась осознать, явь это или наваждение: мокрый мужчина перед ней, дыхание перехваченное, пальцы ещё на её щеке. Несколько мгновений она просто смотрела, будто примеряясь к этой картине.

А затем, неспешно, почти как у себя дома, в собственной постели, девушка приподнялась, опираясь на правую руку. Движения осторожные, но уверенные. Она оглядела себя и окрестности, словно пытаясь собрать в памяти обрывки недавних событий, возвращая их в правильный порядок.

На удивление, она спокойна. Ни малейшей тени испуга в её взгляде. Я машинально думаю: может, это всё-таки был сильный удар по голове?

— Вы в порядке, мисс? — слегка подался вперёд, стараясь заглянуть в её лицо, когда она вновь повернула голову в мою сторону.

Но ответа сразу не последовало. Девушка задержала на мне взгляд, и то, как она смотрела, было невыносимо дерзко: сверху вниз, будто это я лежал перед ней в мокрой одежде, а не она передо мной. Её глаза не просто видели — они изучали, оценивали. И от этой откровенной наглости у меня внутри кольнуло возмущение: я тут же выпрямился, расправил плечи, демонстрируя всё своё достоинство. Но она даже не дрогнула — словно так и должно быть.

У нее точно шок, мелькнуло в голове. Любая другая на её месте уже дрожала бы от ужаса перед мужчиной, застигнутым с ней в столь неприличной ситуации. А она — спокойна, сосредоточена.

— Это вы меня вытащили из воды? — вдруг спросила девушка. Голос её прозвучал твёрдо, без дрожи, и взгляд по-прежнему пронзал меня, будто она искала правду глубже слов.

Внутри застряла крошечная, но навязчивая мысль: а вдруг не только я один помню события прошлой жизни? Что если эта девушка тоже что-то утаивает? Её серьёзный и недоверчивый взгляд выбивает почву из-под ног — и в ней, при ближайшем рассмотрении, милым остаётся разве что курносый носик. Уж больно она спокойна, слишком спокойна для того, кто очнулся после утопления, да ещё и в столь откровенно облегающей одежде. Ни смущения, ни попытки прикрыться, ни удивления даже от раны на плече.

Я отвечаю лишь чопорным кивком.

— Всё верно, мисс. Как вы себя чувствуете? Ваша рука сильно болит? — мой голос звучит ровно, почти холодно, с отточенной ноткой официоза, словно я веду допрос, а не заботливо интересуюсь её состоянием.

Но как и ожидалось — это не проняло её. Она, будто и не расслышав вопроса, продолжает безучастно смотреть прямо в меня, холодным, тяжёлым взглядом, за которым прячутся совсем иные мысли.

— Подстрелили меня тоже вы? — произносит она наконец.

В её голосе столько льда, что я неожиданно для самого себя чувствую укол стыда. Душа мерзко сжимается, словно меня застали за чем-то постыдным. Не нравится мне это чувство — быть пристыженным мальчишкой, теряющим достоинство под женским взглядом. А она лишь продолжает прожигать меня глазами, будто выворачивает наизнанку.

И в этот миг кажется, что передо мной вовсе не та девочка с проб, наивное дитя, смотревшее на нас с коллегами горящими глазами, готовое исполнять любой, даже самый безумный наш каприз ради сцены. Там в ней была вера и воодушевление, бесконечная готовность работать. А здесь — передо мной взрослая, с холодным прищуром, как будто жизнь уже разучила её верить.

Сейчас она смотрит на меня пустыми глазами, её лицо серое, лишённое каких-либо эмоций. Взгляд уверенный, твёрдый — и в нём нет даже намёка на ту робкую надежду, с которой она всего полгода назад затаив дыхание ожидала моего вердикта, будто до последнего верила: я передумаю и дам ей шанс.

Но, как ни странно, одно осталось неизменным: она по-прежнему ждёт ответа. На этот камерный вопрос, от которого мне самому хотелось бы уклониться. Стыдно признаваться, что выстрелил случайно, ведь принц обязан владеть оружием безупречно. Да что там — даже если я всего лишь играю роль принца, в реальном мире сама мысль о таком промахе заставила бы меня покраснеть до корней волос.

В голове судорожно выстраиваю оправдания, примеряю возможные уловки, но её ледяной взгляд пронзает насквозь. Становится жутко от ощущения, что она видит меня чище любого зеркала. Лгать — значит окончательно утратить остатки достоинства.

Я виновато выдыхаю и склоняю голову. Тёмные волосы падают вперёд, с кончиков срываются тяжёлые капли и тёмными пятнами врезаются в траву.

— Извините... я перепутал вас с ланью....

— Ну конечно, — тут же огрызается она, не дав мне и шанса закончить, — мы с ней очень похожи.

Её слова звучат ядом, и от них куда сильнее режет, чем от самой раны на её плече.

К несчастью, роль виноватого юноши, искренне сожалеющего о содеянном, разыграть перед ней явно не выйдет. С каждой секундой в ней всё явственнее проступает возмущение: взгляд становится жёстче, брови хмурятся, голос оттачивается, как клинок. Я же, чувствуя, как раздражение во мне нарастает, только сильнее сжимаю губы в тонкую линию и холодно меряю её взглядом. М-да, сегодня определённо не мой день.

И всё же, несмотря на это, взгляд упрямо возвращается к ней. В её мрачно нахмуренном лице есть что-то завораживающее: она похожа на русалку, вырванную из родной стихии против воли, — и теперь недовольно сверкает глазами на того, кто посмел её потревожить. А рубашка, облепившая тело, и тёмная юбка только подчёркивают изгибы фигуры, лишая меня даже малейшего шанса не думать о непристойном.

— Я вам сейчас всё объясню... — начинаю я, поднимая глаза на её искажённое от возмущения лицо, но снова не успеваю закончить.

— Вы уж постарайтесь, — резко обрывает она, пытаясь сложить руки на груди, но, ощутив резкую боль в раненом предплечье, морщится и сжимает губы крепче. Попытка провалилась, и тогда она лишь глубже нахмурила брови. — А то, знаете, у меня есть некоторые сомнения в том, что я могу быть похожа на лесное животное.

Её слова режут, а взгляд остаётся пронзительным, не оставляющим простора для отговорок.

Она бурчит себе под нос и, опираясь здоровой рукой о влажную землю, встаёт на босые ноги. На секунду пошатывается — ноги слиплись от холода и усталости — но виду не подаёт. Все той же здоровой рукой она прижимает к боку больную руку, будто умышленно не даёт себе лишних движений. Всё это забавляет скорее меня; тянет только поддразнить рассерженную девушку, которая ещё полчаса назад смотрела на меня с каким-то неземным восторгом.

— Скорее на лесную нимфу, — провожу тихо, почти мурлычу, наблюдая, как она подходит к своему валяющемуся жакету и приседает рядом.

Комплимент не остаётся незамеченным: она мгновенно злобно оборачивается, глаза стучат пулей — «Вы ещё и смеете издеваться?» — читается в их остроте.

— Даже нимфу так по-ударному не пытались убить, как вы меня, — шипит она, словно обиженная кошка, и тут же возвращается к жакету, пытаясь натянуть его на себя. Она специально поворачивается ко мне спиной, закрывая тем самым главное своё достоинство; тонкий акт, и в нём — либо стыд, либо расчёт. — Подстрелили, а затем чуть не утопили... — бубнит она, слова идут будто через зубы.

Я стою на месте и смотрю. Наблюдаю — не тороплюсь вмешиваться. Для девушки из этой эпохи её спокойствие удивительно спокойно: ни крика, ни истерики, ни смущения от того, как она предстала. Это ещё больше сеет в душе сомнение: не из нашего ли она мира? Не помнит ли она тоже того прошлого? И если да — то может ли она быть той самой, чья судьба когда-то зависела от моего решения?

Мысли вплетаются в холодное удовлетворение: если это она — возможно, это и есть билет, позволяющий мне побыстрее закончить эту странную пьесу. Так или иначе, сейчас передо мной не девочка с проб — а человек, хранящий собственную тайну, и это заставляет меня слабеть от любопытства сильнее, чем следовало бы.

Мысленно я лишь фыркнул, раздражённый её намёками: чем я, спрашивается, мог её обидеть? Ведь именно я дал ей билет в лучшую жизнь, шанс, о котором другие могли только мечтать. это же насколько только нужно быть неблагодарной, чтобы за это обидеться.

— Я думал, вы тонете, — произнёс я сдержанно, почти оправдываясь. — Потому и бросился за вами в воду.

Я внимательно следил за её реакцией. Девушка, обувая свои старые балетки, только недовольно фыркнула, будто я рассказал нелепицу, недостойную внимания.

Конечно, умение держаться на воде не доказывает, что она из того же мира, что и я. Но признаюсь честно: далеко не каждый взрослый способен плавать, и потому её уверенность подспудно задела меня.

Я заметил, как её тело зябко сжимается, словно от холода, хотя ветерок тёплый. Она обнимает себя за плечо, сгибаясь чуть вперёд, и это движение показалось мне слишком уязвимым. Не раздумывая, я шагнул к своему мундиру.

— Уж поверьте, я плаваю получше вас, — пробурчала она в своей привычной манере, не заметив, как я подошёл почти вплотную.

— Может, проверим? — обернул я её слова в шутку, намеренно дразня, игриво бросив вызов.

Она вздрогнула — резкое, неосознанное движение выдало испуг, едва она поняла, как близко я стою. Когда её глаза встретились с моими, я позволил себе самую обольстительную улыбку из всего арсенала и неспешно накинул на её хрупкие плечи свой мундир. Ткань ещё хранила моё тепло, и этот простой жест был моей слабой, но искренней попыткой согреть её.

Она мгновенно теряется в моём мундире. Тяжёлая ткань, ещё влажная и пахнущая лесом и порохом, обволакивает её миниатюрное тело так, будто она утонула в чужой броне. Воротник почти касается щеки, нелепо и трогательно возвышаясь над её узкой шеей. На её фоне мой атрибут власти и силы выглядит карикатурно огромным, но именно это придаёт ей какой-то особой хрупкой прелести. Она словно ребёнок, укравший отцовское пальто, или юная нимфа, спрятавшаяся в чужом доспехе. И от этого зрелища меня пробивает странное, непривычное тепло.

Девушка заметно растерялась от моего неожиданно обходительного тона: брови её недоверчиво сошлись к переносице, но мундир она не вернула. Напротив — быстрым взглядом окинула богатую вышивку, а затем, будто сдаваясь внутреннему порыву, ухватилась за края и плотнее укуталась в тяжёлую ткань.

Она и правда напоминала промокшего котёнка, которого кто-то заботливо завернул в одеяло после дождя. Мысль эта невольно повеселила меня, и улыбка сама собой стала шире. Но стоило ей уловить моё умиление её хрупкостью, как девушка ещё больше насупилась, будто я оскорбил её одним только взглядом.

— Судя по всему, я не только плаваю, но и стреляю получше вашего, — колко бросила она. — Сначала чуть не убили, потом спасли. Надеюсь, благодарности не ждёте?

Её дерзость звучала так вызывающе, что я не удержался от ухмылки. Ни малейшего признака страха или почтения — будто перед ней стоит не принц, а простой случайный прохожий. Она и правда понятия не имеет, кто я. Ни вышивка на мундире, ни качество ткани, ни сама моя осанка для неё ничего не значат.

Можно поверить, что она никогда не видела портретов принца своего королевства или не придавала им значения, но ведь на пробах в Великий театр она точно должна была меня запомнить! И тем более — недавно, когда я отправил ей приглашение, да ещё и с розами. По фамилии хотя бы могла бы запомнить!

Но внешне я не выдал ни разочарования, ни раздражения. Лишь продолжал вежливо улыбаться, словно её слова всего лишь невинной детской дерзостью.

— Ну что вы, мисс, — продолжаю тем же приторно-вежливым тоном, — как я только посмею. Но вы же понимаете: в лесу одному быть опасно. Для такой хрупкой девушки тем более.

Она лишь фыркнула, не скрывая раздражения:

— За всё время ни одно лесное животное не пыталось меня убить таким разнообразным способом, как это сделали вы.

Хорошо. Значит, мадам по здешним краям бывает часто и жить должна недалеко. Мысль мелькает и тут же рождает в голове идею — тихо, простая и, надеюсь, невинная: проверить, сидят ли в её памяти следы прошлого мира. Прямой вопрос ей не поможет — если она действительно та, кого я обидел, она вряд ли будет мне содействовать. Но есть и другой путь — подтолкнуть, спровоцировать реакцию, выжать из неё то, что мне нужно, не раскрывая своих карт.

— Вот что, выходит, девушки говорят, что им лучше в лесу с медведем, чем с мужчиной?-Я намеренно позволяю себе лёгкую усмешку и, играючи подшучиваю.

Она, закатив глаза, презрительно фыркает в ответ

— Вот так всегда. Вам, мужчинам, сначала нужно чуть ли не кого-то убить, чтобы понять смысл простейшего выражения.

Именно это — промелькнувшая у неё фраза, резкая и яркая, и есть то, что мне нужно услышать. Внутри короткий вздох — «Бинго!» — беззвучно проносится в голове: реакция есть, покров сорван; теперь можно действовать дальше.

Я невольно хищно улыбаюсь — уголок губ дергается, и в её глазах действительно мелькает искра, будто там загорелись два огонька, вокруг которых пляшут чёртики в предвкушении: кажется, я нашёл ключ к этой головоломке.

Она всё-таки помнит. Но не узнаёт — и неудивительно. В тот день я был другим: строгий экзаменатор в чёрной водолазке, с холодным, собранным видом, приглаженными волосами и ледяным взглядом, что резал сильнее любого ножа. Тогда я был судьёй, который отбирал, рубил, не жалел. Именно тот, кто закрыл ей путь туда, где она мечтала оказаться.

А сейчас перед ней стоит совсем иной человек. Принц, в роскошных одеждах — хоть и мокрых, липнущих к телу после погони и воды. Я улыбаюсь так широко, как в прежнем мире себе никогда не позволял. Не экзаменатор, не судья — а мужчина, который может быть живым, даже игривым. Для неё это новое лицо, непривычное, и в этом моё преимущество.

Так даже лучше. Теперь мы не равны. Я — принц, она — всего лишь чернявка, прислуга, случайно оказавшаяся на моём пути. Добиться её расположения мне будет проще простого: в этом мире статус значит куда больше, чем талант или упорство. И в этом — вся моя игра.

— Ещё раз прошу прощения за эту лань, — произнёс я, положив ладонь на сердце и чуть склонив голову, чтобы подчеркнуть искренность. Но моё извинение не вызвало у неё ничего, кроме подозрения: она прищурилась, нахмурилась и едва заметно скривила губы, словно учуяла что-то неприятное. — Всё произошло неожиданно, да и конь взбрыкнул, из-за чего и случился выстрел... Но в первую очередь я бы хотел извиниться за свою дерзость, — продолжил я, чувствуя, как её взгляд становится ещё тяжелее, словно она заранее ждала, что сейчас я выкину что-то особенно глупое. — И всё же, осмелюсь рискнуть и узнать ваше имя, мисс.

Чтобы усилить эффект, я вновь прижал ладонь к сердцу и сделал поклон — так, как учат в старых мануалах о придворных манерах. Когда-то, будучи мальчишкой, я и сам грезил о подобных сценах: принцы, принцессы, реверансы, блеск. Теперь же, воспроизводя этот жест, я взглянул на неё из-под лба, ещё оставаясь в поклоне. И заметил: это сработало.

Девушка застыла, словно статуя. В её лице проступило неподдельное удивление, взгляд расширился, дыхание задержалось. На миг она казалась выбитой из колеи, и это меня не просто обрадовало — вдохновило. Маленькая победа, знак того, что я двигаюсь в верном направлении. Ещё немного — и я вновь вернусь к своей любимой жизни в Данвеле, где всё подчинялось моим правилам

Я выпрямился, сохранив самую довольную из своих улыбок. Она проследила за движением, подняла голову следом, не отрывая глаз. Но затем её лицо начало меняться: из растерянного и уязвимого в более собранное. И вот уже на смену удивлению приходит уверенность — опасная перемена, напоминающая, что эта девушка вовсе не так проста, как хотелось бы верить.

Словно настоящий джентльмен, я держу руки за спиной, сохраняя идеальную осанку, но внутри всё будто натянуто до предела. Я слишком ясно замечаю перемену в её лице: глаза вспыхнули дерзким блеском, а розовые припухлые губы тронула усмешка — не мягкая, не благодарная, а хитрая, почти вызывающая. От этого по спине пробежал холодок: что, если она меня узнала? Что ж, даже лучше. Пусть. Чем быстрее вскроется истина — тем скорее разрешится этот фарс, и, возможно, я смогу вернуться назад.

— Моё имя Золушка, — произносит она с нарочитой гордостью, словно бросает вызов, словно сама судьба решила напомнить мне, в какой нелепой сказке я застрял.

Золушка. Слово, обжигающее слух. Я невольно приподнимаю бровь, не скрывая удивления — именно этого поворота я никак не ожидал. Но в её голосе слишком много сознательной игры, словно она специально подталкивает меня к тому, чтобы сказка пошла по канону. Закон любого фэнтези прост: история должна завершиться так, как ей предначертано.

Однако теперь девушка уже не напоминает мне разъярённую кошку, готовую шипеть на любого, кто приблизится. Её взгляд смягчился, в нём появилась едва уловимая мягкость, вкрадчивая, опасная — как у охотницы, которая готова подманить жертву ближе. Если уж эта красота и узнала меня, то, похоже, решила сыграть в собственную игру.

— Не могу не обратить внимание на ваши пуанты, — я даю голосу звучать подчеркнуто официально, почти холодно, будто возвращаюсь в привычную роль экзаменатора. — Вы, случайно, не балерина? Ведь это занятие, признаться, куда ближе мне, чем весь этот лес и ружья.

Я едва не брякнул правду, чуть ли не прямым текстом выдавая, кто я такой, — но эта чертовка даже бровью не повела. Ну же, милая, раскрой карты, покажи, что и ты помнишь обо всём, что было в реальном мире. Но нет — она лишь молчит, хитро улыбается, будто держит козырь на руках, а глаза её искрятся так, что можно было бы зажечь костёр.

— Надеюсь, это единственное, что вы успели рассмотреть, — язвительно, но уже с мягкой, обволакивающей интонацией парировала она. — Как для незнакомца, вы задаёте слишком много вопросов. Может, для начала представитесь сами?

Её выпад застал меня врасплох. На миг во рту пересохло, язык заплёлся, и я ощутил, как теряю контроль. А потом — хмыкнул, и губы сами собой расползлись в почти мальчишеской улыбке, выдав то, что я хотел бы скрыть.

— Моё имя Н... Никита, — выдохнул я, и сам понял, как глупо прозвучало это запинание.

Не знаю, зачем соврал. Может, дело в том, что я до смерти боюсь разрушить шаткое равновесие между нами. Боюсь, что прямое признание перечеркнёт этот зыбкий диалог, едва начавший складываться. А может, всё дело в том, что впервые за долгое время я снова чувствовал азарт — как на сцене, когда импровизация грозила сорвать весь спектакль.

Её улыбка стала ещё шире — чуть насмешливая, уголком губ, и взгляд заискрился ещё ярче.

— Оказывается, вы заика, Никита. — Она склонила голову, словно кошка, играющая с мышью. — Впрочем... на охотника вы не похожи. Кто вы?

Задержав на мне зелёные глаза, она прищурилась, требовательно, настойчиво. В её молчаливом взгляде чувствовался вызов: ну же, оправдайся.

Что ни её вопрос — так сразу западня. Вроде и голосок мягкий, воркующий, как у ласковой голубки, а каждое слово будто игла, и стоит мне неосторожно дернуться — тут же окажусь пойман в сети. Оставить без ответа? Это выглядело бы грубостью, не достойной мужчины моего положения. Так что мне не остаётся ничего иного, кроме как искать ответ, лавируя между правдой и ложью.

Лес вокруг, будто нарочно, подыгрывает этой странной игре. Ветки высоких деревьев склоняются, словно заговорщики, перешёптываются между собой, и где-то вдалеке жалобно тянет кукушка, отмеряя минуты нашего молчаливого поединка. В воздухе пахнет сырой травой и озёрной водой, в которой ещё недавно я чуть не утопил эту самую девушку. Солнце, пробиваясь сквозь листву, рисует на её лице золотистые узоры, подчёркивая дерзкий прищур и тонкую линию губ, которые, кажется, нарочно сдерживают усмешку.

— Вы правы, — говорю наконец, сохраняя на лице приветливую, почти ленивую улыбку. — На самом деле я почти не умею держать оружие в руках. Но мой хороший товарищ затеял эту охоту, и увы — у меня не было ни малейшего шанса ему отказать.

— Насильно заставлять участвовать в охоте человека, который впервые держит оружие? — уточняет она, словно не до конца верит моим словам. Бровь приподнята, взгляд скептически острый. — Вы уверены, что это хороший товарищ?

Её слова повисли в воздухе, как тетива, готовая сорваться. Я позволил себе короткий смешок, чтобы развеять напряжение.

— Более чем, — отвечаю быстро, не давая ей повода загнать меня в новый тупик. — А что насчёт вас, мисс? —Она вскидывает брови чуть выше, будто в первый раз за наш разговор её удалось удивить. Молчание затягивается на несколько секунд, в которых я отчётливо слышу, как листья под лёгким ветром шелестят словно пергамент, а в груди стучит моё сердце.— Вас, надеюсь, окружают люди куда лучшие, чем меня? — добавляю мягко, с оттенком любопытства.

Слова мои растворяются в лесной тиши, и теперь уже её очередь решать, пустить ли меня ближе или снова закрыться за своим колючим юмором.

Конечно же, я и без того знаю ответ на этот вопрос, но стоило его произнести, как на лице девушки тут же появилась горькая ухмылка. Золушка... в сказке её жизнь была далека от сладкой, но реальность всегда жестче любого пера. Сердце предательски сжалось в груди — в памяти всплыли синяки и побои на её теле, что сейчас скрывает мой мундир. Особенно взгляд цеплялся за её лицо: гематомы на щеках ещё не до конца сошли, но уже проступали тёплым румянцем сквозь бледность.

— Это не имеет большого значения, — отвечает она всё с той же мягкой, почти безупречной улыбкой. Улыбка кукольная, но за ней, я чувствую, ползают тени, что рвут её изнутри на части. Но она держится, как будто остался последний рывок, и всё это скоро закончится. Это ведь ваш друг отдал мне ткань со своей рубашки? — вдруг произносит она не вопросом, а твёрдым утверждением. И снова застаёт меня врасплох своей наблюдательностью. — Почему не вы? Где же ваш друг? — быстрым движением она оборачивается по сторонам, ищет глазами, но так и не находит никого поблизости. Вновь переводит взгляд на меня, чуть прищурившись. — Или вы намеренно подстреливаете девушек в лесу и перевязываете их раны заранее заготовленными кусками ткани? Так знайте: это очень опасный метод знакомства.

Сказано было так серьёзно, что другой бы счёл её язвительной и дерзкой. Но я, глядя на неё, не выдержал. Смех сам рванулся наружу — звонкий, грудной, заполнивший весь берег, будто разгоняя липкое напряжение. Это был не смех насмешника, а скорее разрядка после слишком долгого молчания и тягостного напряжения. Даже она, заметив, что смеюсь без злости, позволила себе уголками губ изогнуться в улыбке — мягкой, почти детской. И в тот миг мне показалось, что её боль хоть на секунду отступила.

— Вынужден вас разочаровать, — едва уняв свой смех, всё ещё с теплом в голосе отвечаю девушке. — На самом деле это я порвал рукав его рубашки и намеренно прогнал его прочь, чтобы вы не испугались. Признаться честно, вы мне понравились сразу, и отчасти я хотел остаться с вами наедине исключительно ради своих эгоистичных помыслов. Так что вы были правы, подозревая мои... необычные методы знакомства.

Я рассчитывал на то, что мои слова вызовут у неё хотя бы лёгкое смущение, намёк на румянец, что мягко размоет её колкости и заставит опустить взгляд. Мне казалось, стоит дать ей почувствовать себя женщиной — и она перестанет быть этой дерзкой кошкой, которая на каждый мой шаг выпускает когти. Но всё оказалось иначе.

Но она и бровью не повела на мои слова, все также оставаясь равнодушной. Лес вокруг словно набросил тень, и губы, такие мягкие и нежные мгновение назад, сомкнулись в жёсткую линию. Она не смутилась — напротив, осталась все такой же холодной и недоступной. С каким-то странным подозрением, стала рассматривать меня пристально, будто пытается разглядеть во мне то, чего я сам до конца не понимаю.

В этот миг я впервые почувствовал себя не охотником, а добычей. Её взгляд — тяжёлый, пронизывающий, слишком внимательный. Будто она ищет во мне трещину, чтобы расколоть мою маску на куски.

— И все же, кто вы такой? — наконец произносит девушка. - Её голос звучит ровно, без надрыва, но в этом спокойствии есть что-то, от чего у меня внутри всё идёт кувырком. Брови сами собой взметнулись вверх — вопрос застал врасплох, ударил по нервам. В груди кольнуло неприятное предчувствие: а что, если она всё-таки вспомнила меня? Если сейчас вся тщательно выстроенная игра полетит к чёрту? Я стою, словно в ступоре, пытаясь лихорадочно подобрать хоть какое-то правдоподобное объяснение. Но пока я молчу, она уже движется — плавно, выверенно, как хищница вокруг своей добычи. Шаг за шагом описывает круг, и её взгляд ощупывает меня так же цепко, как когти льва — мясо. — Вы не похожи на простого рабочего, — выносит она тихий вердикт, остановившись напротив. Голова чуть склонена, губы задумчиво поджаты. — Одежду, подобную вашей, изготавливают только личные швеи для аристократов... как минимум высшего сословия. — Её глаза снова поднимаются на меня, тёмные, спокойные, слишком прямые. — Так кто же вы на самом деле, Никита? Где живёте?

Лучше бы она ударилась головой посильнее. Может быть обошлось бы без всех этих вопросов.

Раздражение медленно поднимается во мне, будто холодная рябь по воде, едва заметная снаружи, но ощутимая до дрожи изнутри. Её спокойный взгляд, эти дерзкие вопросы — всё это звучит так, словно мы равны. Но мы не равны и быть не можем. Я привык держать дистанцию, выстраивать стены между собой и теми, кто стоит ниже по положению, а теперь вынужден позволять этой девчонке приближаться слишком близко. Я расправляю плечи, выпрямляюсь, удерживая на лице вежливую улыбку, и лишь внутренняя сталь мешает дать волю раздражению.

— Судя по всему, у меня сегодня день признаний, — произношу, наполняя слова вкрадчивой вежливостью, стараясь заглушить яд, что так и норовит прорваться в голос. Глубоко вдыхаю, сбрасываю с себя остатки раздражения — и делаю ставку на холодную уверенность. — Я капитан.

Звучит просто, даже слишком, но я подаю это так, будто этого титула достаточно, чтобы поставить точку в её расспросах.

— Дальнего плавания? — уточняет девушка, приподняв бровь с таким недоверием, что это звучит почти насмешкой.

Остроумно. Молодец девочка. Подловила.

— Что вы, — отвечаю с улыбкой, что из непринуждённой мгновенно превращается в натянутую. — Капитан королевской гвардии.

Подбородок чуть выше, голос — с такой гордостью, будто и вправду не присвоил себе звание своего верного друга. Словно это моё право от рождения.

Я ожидал восхищения. Хоть тени благоговения в её глазах. Но по итогу — ни дрожи на лице, ни искры интереса. Стоит, смотрит прямо, спокойно, будто я и не произнёс ничего примечательного. Её взгляд ровный, холодный — таким коровы встречают чужака на пастбище: с любопытством, но без всякого пиетета.

Молчание, что нависло между нами, становится мучительным. Я с задранным подбородком и выпяченной грудью стою, словно павлин в разгар брачного танца, а в её глазах я выгляжу не красавцем-мужчиной, а чем-то неприятным, назойливым.

Давно бы развернулся и оставил её здесь — пусть кукует со своим вечно недовольным видом. Но ведь именно она — мой единственный ключ вырваться из этой чёртовой сказки. И от этого раздражение только сильнее давит в груди.

— Что ж, ладно, — произнесла она так небрежно, будто я назвался не капитаном гвардии, а пастухом с соседнего хутора. Скрывать не стану — это задело меня до глубины. Я ожидал как минимум большего восторга. — Куда вы говорите пошёл ваш друг? — она оглядывается по сторонам, будто и правда пытается уловить следы Арсения. — В какую сторону?

Её взгляд вновь замирает на моём лице. Улыбка давно сползла, и я, словно обиженный питомец, буравлю её глазами, возмущённый тем, что мне не то что не воздали должного уважения, но даже толком не уделили внимания. Да, конечно, я солгал — не капитан я никакой. Но разве моя роль в этом спектакле менее важна, чем у Арсения?

Тихое раздражение копится внутри, я сам не замечаю, как рука предательски указывает пальцем в ту сторону, где в последний раз видел товарища.

И тут лицо девушки озаряется улыбкой. Яркой, по-настоящему счастливой. Улыбкой, которая в другой ситуации наверняка заразила бы и меня, заставила невольно подыграть.

— Отлично! — радостно восклицает она, направляясь к валяющимся неподалёку пуантам. — Не поймите неправильно, — добавляет, наклоняясь за своей поношенной обувью. — Просто не хочу снова оказаться подстреленной. — И, словно сама над собой пошутив, бросает через плечо лёгкий смешок.

Но я не разделяю её веселья. Нет, внутри меня кипит глухое возмущение. Она всё ещё держит меня на расстоянии, словно я для неё пустое место, и этот холодный игнор гложет сильнее, чем любое оскорбление.

Чёрт... она ведь и правда готова уйти. Вот так просто — взять пуанты, накинуть улыбку и исчезнуть из моей жизни, будто мы никогда не встречались.

Она осторожно приседает, чтобы поднять за ленты поношенные пуанты. Движения неторопливые, размеренные, словно каждое из них наполнено какой-то тихой уверенностью, а не робостью. Я, затаив дыхание, слежу за ней — и не могу поверить, что всё может закончиться так буднично. Без обещаний, без договорённостей, без даже намёка на то, что судьба сведёт нас вновь.

Это непостижимое равнодушие, её лёгкость — уходить, не оборачиваясь — подтачивает мои сомнения. Может быть, я всё-таки ошибся? Может, она не помнит ничего из прошлой жизни? А может... хуже того... вовсе не хочет возвращаться?

Эта мысль ударяет в грудь так сильно, что дыхание сбивается. Внутри — пустота, и я стою, зачарованный, не в силах отвести глаз от девушки, которая сияет этой неуместной радостью, словно свобода — её единственный трофей. И чем счастливее её улыбка, тем сильнее во мне поднимается желание что-то разрушить, нахулиганить, лишь бы задержать её ещё хоть на миг.

— Уверяю вас, он куда лучший стрелок, чем я, — бросаю я, пронзая её лицо взглядом, в котором больше тоски, чем лёгкости. Она хихикает — звонко, почти невинно. Моё оправдание она принимает за шутку. — Ещё раз извините за то недоразумение с выстрелом, — добавляю, уже тише, сдержаннее. — Рана не выглядит глубокой. Если побережёте себя, поправитесь быстро.

Слова звучат ровно, но я сам чувствую, как тоска проступает в голосе, выдавая моё нежелание отпускать её. Она — мой ключ. Мой единственный выход. Но сейчас, сжимая пуанты и улыбаясь, она кажется готовой доверить всё не мне, а ускользающей судьбе. И именно это режет сильнее любого отказа.

Собственно, ведь это всё сказка: пока мы не сыграем свои роли — двери не откроются. Но мысль о том, что после разлуки я могу больше не найти ту, кто недавно лежала у моих ног, гложет сильнее любой приличности. Стоит только допустить такую мысль — и её ясная улыбка уже не греет, а скорее режет.

— Обязательно прощу вас, — легко говорит она, — но только если заберёте свой мундир.

Эти слова вспыхнули во мне, как искра в сухом лесу — остро и болезненно. Она вся промокшая, как котёнок под дождём, просит меня забрать мундир? Представление о том, что это хрупкое создание будет брести по чащобе с раной на теле и дрожать от холода, режет меня глубже, чем простое раздражение. Как мужчина я чувствую себя оскорблённым — не тем, что меня не слушают, а тем, что она думает, что я заберу последнюю защиту. Я не позволю, чтобы она шла по лесу без тепла.

— И не подумаю, — хмуро и решительно заявляю я, перехватывая её взгляд тем тоном, который когда-то помогал мне отбирать кадры в труппу. — По моей вине вы и так чуть не утонули, так позвольте хоть оставить вам мой мундир, чтобы я был уверен, что вы не заболеете.

Говорю настойчиво, не намерен отступать. На мгновение её лицо выражает удивление — словно я нарушил ожидаемый ход сцены — но это лишь на мгновение. В глубине, за её холодной маской, мелькает что-то новое, и я понимаю: границы между нами смещаются.

Мы оба промокли до нитки: её тёмные пряди липнут к щекам и шее, тонкая ткань одежды предательски подчёркивает хрупкость. Я не могу отвести взгляд. Зелёные глаза, обычно спокойные, теперь сверкают иначе — в них мерцает смесь благодарности и настороженного удивления.

Я смотрю на неё и впервые не прячу того, что чувствую. В её лице открываются мелочи, которых раньше будто не существовало: тонкая линия скул, мягкий изгиб бровей, лёгкий румянец, пробивающийся сквозь бледность. Всё это складывается в живой, трепетный образ, от которого сердце бьётся чаще.

Она тоже не отводит глаз. В её взгляде — что-то изучающее, осторожное, будто она рассматривает меня заново, и каждая черта — нахмуренные брови, натянутая улыбка, сдержанный голос — вдруг раскрываются для неё в новом свете.

Мы стоим так близко, что воздух между нами становится тяжёлым — не от холода, а от чего-то другого, неуловимого. Я впервые ощущаю: меня не просто слышат — меня видят. И в этом взгляде, полном тихой теплотой и странной открытости, рождается чувство, от которого уже невозможно отмахнуться.

— Увы, — первая говорит она, смущённо отводя взгляд в сторону. — Я не могу принять вашу вещь. Меня неправильно поймут, если увидят меня в мундире капитана королевской гвардии. Заберите его. Или я вынуждена буду выбросить.

Эти слова попадают точно в цель. Я ощущаю себя бессильным — не потому что не могу силой отобрать у неё мундир, а потому что тут работают другие правила. Хотел бы я просто приподнять её под руку и утащить во дворец: там бы мы спокойно разобрались, обработали рану, спрятали следы и вернулись к привычной жизни в Данвеле. Но лес — не кабинет, и власть моя здесь действует иначе.

Меня коробит сама мысль: оставить девушку без тепла. Пусть мокрая и дрожащая, с раной на руке, идёт одна через лес, потому что ей якобы «могут неправильно понять»? Да кто смеет «понимать» её, когда я уже сделал выбор за неё? В этом поступке — не забота, а оскорбление. Будто моё покровительство можно отбросить, как ненужную подачку.

В нашем мире иная мораль: полуобнажённая мода и мимолётные связи уже давно никого не шокируют. Здесь же любой незначительный жест воспринимают как вызов приличиям. Открытая щиколотка — и уже разговоры у колодца; чужой мужской штрих в одежде женщины — и толпа готова крутить языки так, что репутация немедленно превращается в прах.

Если она вернётся домой в моём мундире — с кровью на рукаве и следами воды на одежде— слухи расползутся быстрее любого пожара. Сплетни пожрут её будущее: кто-то скажет «она продаётся», кто-то припомнит старые грехи, и вот уже её шансы устроить нормальную жизнь рушатся как карточный домик. Это не абстракция — это реальная, жестокая экономика чести.

Именно поэтому я не могу просто молча снять с себя мундир и дать ей уйти в нём. Это не про благородство — это про прагматизм: лучше пусть вещь остаётся при мне, а не становится поводом для её уничтожения в глазах людей.

Горько на душе от этой мысли. Я даже не могу предложить подвезти её на Морципане — своём верном коне, чтобы хотя бы узнать, где живёт эта «Золушка». С каждым взглядом на её синяки и рубцы меня гложет подозрение: если её «хозяева» заметят, что она вообще позволила себе разговор с мужчиной моего статуса, последствия могут быть куда хуже, чем просто выговор. Здесь всё решается быстро — ремнём, кулаком, сплетней.

От этой картины у меня вырывается тяжёлый, сдержанный вздох, едва не переходящий в рык: крепостное право вроде отменили века назад, а выходит, мы опять возвращаемся к самому дикому. Какая же мерзость.

— Тогда мне не остаётся ничего другого, — произношу я тише, чем собирался, — как надеяться, что с вами дома обращаются хорошо.

Эти слова звучат почти как заветное желание. И сразу вижу — попал в точку. Горькая улыбка появляется на её лице, а в глазах вспыхивает то, что она так старательно пытается спрятать: и обида, и злость, и сдержанный страх.

— Всё в порядке, — с трудом проговаривает девушка, проглатывая ком в горле; голос её дрожит. — Это не ваша вина, — почти шепчет она.

— Мисс, могу ли я надеяться на ещё одну встречу с вами? — спрашиваю ровно, всерьёз.

Она застыла, будто я предложил ей выйти за меня замуж: пухлые губы робко приоткрыты, глаза расширены. Неловко и смущённо она сжимает ленту пуантов и не торопится отвечать, тщательно обдумывая каждый шаг.

Сам не понимаю, откуда берётся это странное чувство: сердце внезапно учащённо колотится, кажется, вот-вот выпрыгнет из груди; то жар пробивает, то холод пробегает по спине; в животе — кувыркание, будто кто-то переворачивает меня изнутри. И как будто сверху — ещё одна мелочь, от которой становится тревожно: а что если она откажет?

Скорее всего, откажет «капитану королевской гвардии», а согласится, если бы я назвался принцем — вот в чём парадокс, который раздражает и забавляет одновременно.

Теперь я точно нашел ту самую Золушку — билет в привычную, спокойную жизнь в Данвеле я терять не собираюсь.

В голове сразу же, как паразит, начинают роиться отчаянные сценарии: она откажет — я ворвусь к ней в дом, вытащу и утащу во дворец, пусть будет пленницей, — такие мысли горячо взлетают и, кажется, наполняют кровь адреналином. Но всё это развеивается в тот же миг, как только на её лице появляется идиотская, но очаровательная улыбка — едва заметный изгиб губ, едва краешек рта. И этого достаточно, чтобы я с одобрением зафиксировал жест.

— Только если пообещаете быть безоружным на нашу следующую встречу, — слышу я от неё.

Сначала я воспринимаю это всерьёз и морщу лоб: она шутит? Нужна пара секунд, чтобы до меня дошло — и в моём лице отражается такая забавная растерянность, что она тихо прыскает и прикрывает рот, чтобы скрыть смех. Я тоже не выдерживаю и взрываюсь смехом.

— Конечно, — отвечаю, припуская лукавую улыбку и, унимая хохот, даю обещание.

Между нами зависает напряжённая, почти вязкая тишина. Я не делаю и шага, чтобы забрать мундир, а она, вопреки своей прошлой категоричности, не спешит его снимать. Стоим, как два упрямых ребёнка, оба сдерживая дыхание, будто само молчание может отсрочить неизбежное расставание.

— Ну, тогда... до встречи? — её голос звучит тихо, будто дрожит на последней нотке сомнения, словно она сама ещё не верит, что даёт мне эту надежду.

Я ощущаю, как сердце с силой ударяет в грудь, а язык будто прирос к нёбу. Вместо слов я начинаю быстро кивать — раз, другой, третий — слишком поспешно, слишком явно, но ничего не могу с собой поделать. Верные слова так и не приходят, и я, как мальчишка, радуюсь тому, что хотя бы этот жест успел выдать мой восторг.

— Конечно! — вырывается у меня слишком поспешно, почти по-мальчишески, и я сам тут же осекаюсь, словно пойманный на горячем. Горло предательски пересыхает, я прочищаю его и уже более сдержанно повторяю: — До встречи. Моя неуклюжая смена тонов девушку нисколько не удивляет — она всё с той же спокойной улыбкой пожимает плечами, намекая, что ждёт, когда я заберу своё. Словно опомнившись, я осторожно снимаю с её плеч мундир, и в тот миг передо мной предстаёт совсем иной образ — хрупкая, будто хрустальная кукла, от одного прикосновения способная рассыпаться на осколки. Мой взгляд предательски задерживается: изящная линия ключиц, плавный изгиб шеи, тонкие руки — всё это в ней манит. И только перевязка на предплечье и следы побоев напоминают, что реальность далека от сказочной картинки.— Берегите себя... до нашей следующей встречи, — произношу искренне, почти моля. Она тут же звонко хихикает, и во мне всё сжимается. Я хмурюсь, слова становятся тяжёлыми. — Я серьёзен. Не нахожу в этом ничего смешного.

— Впервые сталкиваюсь с тем, что человек, который едва не убил меня, теперь советует мне поберечь себя, — отвечает она, насмешливо приподняв брови. — Признаюсь, вызывает... странный диссонанс.

Понимая, к чему она клонит, чувствую, как меня обдает не просто смущение — стыд жгучим жаром поднимается к лицу. Какая уж там «случайность»? Одним неверным движением я едва не лишил её жизни, и никакие оправдания тут не звучат убедительно.

— Ну... могу пообещать, что больше не буду? — пробую неловко пошутить, чтобы хоть как-то разрядить тяжесть своих мыслей.

И, к моему удивлению, её губы растягиваются в улыбке до самых ушей. Такая искренняя, такая светлая, что и я сам не удерживаюсь — улыбаюсь в ответ, словно подхватываю её настроение.

— Ну, тогда договорились. — Я чуть склоняю голову, делая вид, будто заключаем серьёзный контракт. — В нашу следующую встречу вы будете безоружны, а я уж позабочусь о себе. Идёт?

Она медлит, но всё же поднимает ладонь — осторожно, словно каждое движение отзывается болью в раненом плече. Белая кожа уже окрасилась в алый, испачкав внутреннюю сторону мундира, но она будто не замечает этого. Её ладонь дрожит, не находя опоры, будто вот-вот опустится вниз.

Я счастливо усмехаюсь — как кот, наткнувшийся на целый горшок сливок, — и накрываю её маленькую, хрупкую руку своей. Моё прикосновение почти полностью поглощает её пальцы, и этот контраст — её хрупкость и моя сила — рождает в груди странное, сладкое чувство, от которого всё вокруг будто растворяется.

Единственное, на что надеюсь — чтобы мои сверкающие глаза не выдали меня. Её ладонь холодная; я не тороплюсь отпустить, будто хочу передать ей часть своего тепла.

— Это моя самая выгодная сделка, — говорю тихо, полушутя, но в голосе слышится серьёзность.

Она не отвечает лишними словами. Первая отпускает мою руку, аккуратно второй рукой и подтягивая к себе пуанты.

— До свидания, — произносит почти шёпотом, и в слове слышится больше, чем просто прощание.

Она накладывает сумку на пояс — я замечаю её не сразу, потому что цвет сумки сливается с травой — и поворачивается. Её шаг лёгок и уверенный, но в движениях всё ещё читается усталость. Когда она уходит, лес снова погружается в звуки — шуршание листьев, далёкий отзвук охотничьего рога, и в этой тишине я остаюсь стоять с пустотой на сердце.

Единственное, на что я надеюсь сейчас, — что блеск в моих глазах не выдаёт того, что творится внутри. Её ладонь холодна, и я намеренно задерживаю этот контакт дольше, чем следовало бы, словно пытаясь отдать ей часть собственного тепла.

— Это моя самая выгодная сделка, — произношу негромко, с тем оттенком серьёзности, в котором прячется больше, чем можно подумать.

Она не отвечает. Без лишних слов и прощаний первой высвобождает руку, потянув её к себе.

— До свидания, — тихо, почти неслышно говорит она.

Единственное, на что надеюсь, так это то, что меня не выдают мои сверкающие глаза. Её ладонь холодная, и я не тороплюсь отпускать её, желая поделиться своим теплом.

— Это моя самая выгодная сделка.

Без лишних слов и прощаний девушка первой прекращает наше рукопожатие, аккуратно потянув ладонь к себе.

— До свидания, еще раз.— тихо, едва слышно произносит она.

Сжав пуанты в руке, девушка делает несколько шагов прочь, а затем присаживается на корточки. Осторожно ставит пуанты на траву и правой рукой берёт поясную сумку, которую я даже не сразу заметил, потому что та сливалась с зеленью. Поднявшись, она снова сжимает в одной руке ленты пуант, в другой ремешок сумки, пытаясь ее закрепить на поясе.

Я думал, что, возможно, ей понадобится моя помощь. Сделал шаг вперёд — и тут же замер, понимая: если бы я был нужен, она сама попросила бы. Закрепить сумку на поясе не вышло, от того она одной ладони она сжимает ремешок сумки, в другой держит ленты пуант. Хрупкая фигура отдаляется от меня с каждым шагом.

Я не отрываю взгляда от её тонкой спины, выжидаю, словно надеюсь на чудо. И вот, уже почти у кустов, девушка останавливается. Всего лишь на миг — но этого хватает, чтобы уловить её быстрый, брошенный через плечо взгляд. Будто проверяет: всё ли это было взаправду, или мне лишь показалось.

Я всё так же стою неподвижно, провожая её взглядом. Она усмехается своим мыслям, легко, почти по-детски, и растворяется в густой зелени, оставляя меня одного.

Словно шахматная фигура, её образ врезается в мою память. С первой нашей встречи она заметно исхудала — тревожный знак. Я вновь прокручиваю в голове её очертания: тело, в котором есть правильная симметрия для балета, грация, что рвётся наружу, даже сквозь усталость и синяки. И всё же губы мои сами тянутся в улыбку. Мечтательную, светлую. Совсем немного — и я наконец смогу вернуться к своей прежней жизни. И всё это будет благодаря этой девчонке.

Мило. Особенно забавляет её характер. Спокойный, но ядовитый. Вновь прокручиваю её колкости в голове и едва слышно хмыкаю, представляя, как именно исказится её лицо в удивлении, когда она узнает, кто я на самом деле.

— Сильно же вам вскружила голову эта девушка, раз вы понизили себя с должности принца до капитана королевской гвардии, — раздался вдруг за спиной знакомый голос Арса. Я так глубоко утонул в мыслях, что даже не заметил, как он вышел на берег. Мало обращая внимания на болтуна, я всё ещё смотрю в ту точку, где исчез её силуэт.— Справедливости ради, голосок у неё и вправду хорошенький, лицом, видимо, тоже матушка-природа не обделила, а? — с прищуром и в двусмысленном тоне добавляет он, по-дружески пихнув меня локтем. Но я не реагирую. Арс нахмурился, чувствуя, что его подколы проходят мимо. — О чём так призадумались, ваше высочество?

Заведомо зная, что мой ответ ему не понравится, я лишь загадочно усмехаюсь.

— О бале, что пройдёт в мой день рождения. Хочу сделать себе подарок — выбрать на нём невесту.

Звучит абсурдно, почти по-детски наивно, но что поделать — это сказка, и правила здесь диктую не я. Как и ожидалось, Арсений едва не подпрыгнул от негодования и тут же разразился тирадой о том, что никто и никогда не одобрит моё решение, особенно если я вдруг решу взять в жёны первую попавшуюся незнакомку, да ещё и найденную в лесу.

Я слушаю ровно до того момента, пока его слова не начинают действовать мне на нервы. Тогда, не отрывая взгляда от пустоты, поднимаю ладонь и сжимаю её в кулак — наш старый знак, который всегда значил одно: «молчать».

Теперь же, став принцем, я замечаю, что этот простой жест куда сильнее любого приказа действует на Арсения: он сразу осекается, сжимает губы, и в глазах у него мелькает то самое недовольство, которое он не имеет права озвучить.

— Капитан, помолчите, — тоном нарочито вежливым и приторным, будто я не прошу, а милостиво позволяю, произношу я. — Давайте лучше возвращаться. У меня, как оказалось, внезапно появилось много дел.

Не дожидаясь ответа, я сворачиваю к кустам, где остался Морципан, и тихо, будто сам себе, начинаю насвистывать неведомую мелодию.

Арсений, разумеется, уже всё решил за меня. В его голове я по уши влюблён, околдован лесной девицей и готов ради неё совершить любую глупость. Пусть так. Пусть думает, что угодно. По сути же, все мои мысли вертятся вокруг одного — как в короткие сроки устроить этот чёртов бал, провернуть свою роль в спектакле и, наконец, выбраться обратно в реальный мир.

Совсем чуть-чуть — и здравствуй моя прежняя, размеренная жизнь.

Владислава Волчева

Николай Эдуардович Лейц. Одно лишь имя уже выворачивает душу наизнанку. И всё же — его лицо стоит перед глазами так ясно, словно он прямо передо мной сейчас.

Тёмные, всегда слишком аккуратно уложенные волосы, даже когда мокрые — как будто ветер не смел коснуться его. Голубые глаза — холодные, ледяные, прожигающие насквозь, и никогда не знавшие тепла. Его улыбка... лёгкая, едва заметная, с той мерзкой ямочкой на щеке, которая делала его лицо почти привлекательным. Почти. Но я-то знала цену этой улыбке — за ней скрывался холод, равнодушие и безжалостность.

Резкие, властные черты лица, будто высеченные из камня. Всё в нём было слишком правильным, слишком выверенным — как маска, за которой пряталась жестокость. И именно поэтому забыть его невозможно: он отпечатался во мне не красотой, а ядом, который я до сих пор не в силах вытравить.

Невозможно забыть того, кто собственноручно разрушил мою жизнь. Именно он завалил меня на пробах — холодно, без единого объяснения, даже не удостоив человеческим словом. Именно он вручил мне волчий билет, после которого ни одна труппа больше не захотела иметь со мной дело. Одного отказа ему оказалось мало — он не поленился, сволочь, распустить по всему городу, что я никчёмна, что мне не место на сцене!

Плечо горит, выворачивая болью, но эта рана ничто рядом с той пропастью, что он оставил в моей душе. Он не просто отказал мне — он стер мой мир в пыль, разломал его на осколки и загнал меня в это жалкое положение, в котором я теперь вынуждена существовать.

Я помню, как разговаривала с ним — улыбалась, отвечала мягко, почти доверчиво. Казалось бы, между нами витал лёгкий разговор, чужой случайным знакомым. Но всё это было игрой.

Я говорила, что это не его вина, что со мной происходит. Ложь. Наглая и обдуманная. Конечно же его вина. Его и только его.

И он, дурак, даже не заметил, что за каждой моей улыбкой прятался яд. «До встречи», — сказала я. Но он и представить не может, что эта встреча станет последней.

Уверена: он понял. Что я помню реальный мир так же отчётливо, как и он. Здесь нет случайностей — только роли, которые нам велят сыграть до конца, и выход из этой сказки даётся тем, кто выдержит маскировку. Но я не отдам ему счастливую концовку. Лучше умру в этом чужом мире, чем выберу его.

Эта лань — не случайность. Она привела его ко мне намеренно, точно зная, что этому медлительному человеку нужен толчок, нужно событие, чтобы сюжет сдвинулся. Я вижу в этом смысл и встаю с тёплой улыбкой, за которой прячется холодная решимость: пусть он думает, что всё идёт по плану. Он пойдёт дальше в своей игре — а я проложу свой путь так, чтобы концовку писала уже не судьба, а я сама.

Ха — конечно. Я и вправду должна была проглотить эту сказку про «капитана королевской гвардии» и улыбнуться в ответ? Пусть он так думает: капитан, который с оружием едва ли обращается, но зато великолепно владеет самолюбием — смешно и мерзко одновременно. От этой мысли во мне взрывается горячий, горький гнев; я сжимаю зубы и вспоминаю, как он однажды разрушил мне жизнь — это не художественный приём, это шрам, который не заживает.

Но я не дура. Я взрослая, я знаю цену маске и цену молчанию. Внутри меня всё ещё горит та рана и та обида, но я держу лицо — холодное, ровное, как пуанты в атласе, туго сидящие на ноге. Он улыбается, доволен собой, и по его самодовольству ясно: он верит, что история пойдёт по упрощённому сценарию, где я — покорная роль. Пусть верит. Это его иллюзия — и она мне полезна.

Пока он играет в принца или капитана, я плету другую нить: не месть ради мести, а расчёт, терпеливая и ровная, как академическое па. Каждое слово, каждая улыбка — актёрская маска; за ней — стратегия. Я помню реальный мир, помню, кто он, и потому не допущу, чтобы счастливый финал написал себе сам. Лучше умру в этом чужом мире, чем подарю ему спокойную концовку.

Но я не дам ему счастливой концовки. Я приду на бал — и не станцую с принцем. Я выйду на сцену одна и исполню ту самую сольную партию из «Дон Кихота», тот отрывок, что он просил: чтобы поверил, будто я согласилась играть по его правилам и променяла свою боль на шанс. Пусть думает, что я принимаю его условия. На деле я сделаю так, чтобы каждый шаг, каждая пауза, каждый акцент в музыке говорили совсем иное — не о покорности, а о том, что он ошибся в оценке меня.

Он просил — и я отточила косточки, пробирала каждую фразу танца, как холодный текст мести. Я знаю все эти па изнутри: как удерживать дыхание, где спрятать боль, как превратить усталость в красоту. Я говорю телом то, чего словами не скажешь. И если публика увидит только грацию — пусть так; мой смысл пронзит тех, кто умеет читать движение.

Да, комиссия была в восторге: едва не аплодировали, обсуждали друг с другом, вслух признавая талант. Они готовы были принять меня — все, кроме него. А он — Лец — перечеркнул мою жизнь одним решением: волчий билет. Не просто отказ; публичное клеймо, которое отняло у меня сцены, судьбу и надежду. Он разогнал за мной сплетни по городу, он лишил меня опоры, и после этого смеет вешать ярлыки «бездарность». А ведь главное, не ясно за что он так именно на мне отыграть решил. Будто я его мать убила!

Я прошла через огонь и воду ради этой мечты. Я была лучшей — не потому что мне везло, а потому что я работала, изнуряла тело, учила дыхание и терпение, теряла сон ради одной точной фразы в музыкальной партитуре. Быть «лучшей ученицей» для меня — это не эпитет, это образ жизни: ранние подъёмы, ночные репетиции, кожа, натёртая до крови пуантами, и голос педагога, который то хвалил, то кидал новыми задачами, не щадя.

И после всего этого он имеет наглость осудить меня? После того, как он распустил ложь, что я не достойна сцены — он смеет смотреть мне в глаза? Нет. Я помню каждый его взгляд на пробах, помню, как он холодно отмерил меня и вынес приговор. Это не просто обида. Это разваленная жизнь: контракты, репетиции, коллеги — всё это исчезло за одну подпись и одно его слово.

Так что пусть бал станет для меня ареной. Пусть он стоит в зале, сложив руки, и наслаждается собственной мыслью о моей «втихомолку»-подчинённости. Я дам ему спектакль — яркий, безупречный, полный гордости. И в конце, когда зал встанет на ноги и будет кричать «браво», я не побегу к нему благодарить. Я пройдусь мимо, ровно и спокойно, и позволю аплодисментам стать моим ответом. Пусть люди видят: меня не сломать. Пусть знают, что я сама пишу свою концовку — и в ней нет места для него.

Нет уж, я не какая-нибудь забитая серая мышь, чтобы после всего этого продолжать верить словам этого «юного педагога». Старше меня всего на каких-то восемь лет, а строит из себя знатока с мировым опытом, будто за плечами у него три десятка лет работы на сцене и педагогического труда. Смешно. На деле ведь все знают — должность педагога-репетитора ему досталась не за талант и не за заслуги, а по наследству: сын директора. Протекция и удобные связи — вот его настоящий фундамент.

А мне, как и другим, приходится ломать себя, кровь лить на паркете, учиться падать и вставать снова. И после этого этот избалованный наследник смеет выносить мне приговоры, будто он судья?

По секрету скажу — я слышала, что уже ходит петиция: Эдуард Львович, нынешний ректор, должен отойти от дел по состоянию здоровья. И знаете, кого прочат на его место? Правильно — Николая. Как «молодое дарование». У них в семье всё так: отец отходит, сын занимает трон, и всё продолжается.

Но если это «дарование» окажется во главе театра — это будет позор. Для сцены, для труппы, для балета вообще. Под его рукой искусство превратится в его личный инструмент мести, в игрушку, где он будет вершить судьбы, так же легко и холодно, как сломал мою. И тогда уже не только моя жизнь будет перечёркнута.

Я была самой одарённой — и в школе, и в академии. Меня должны были принять сразу же после выпуска — если не в основной состав, то хотя бы в младшие партии или в Молодёжную труппу Большого театра. Всё к этому шло: педагоги видели мои данные, признавали мой труд, мои жёсткие линии, выносливость, артистизм. Все — кроме него.

Николай одним своим словом перечеркнул всё. Без объяснений, без аргументов — просто «нет». Он закрыл передо мной все двери, так, что ни один театр больше не захотел меня брать. Волчий билет. И от этого выбора я оказалась в этом захолустном провинциальном театре, где берут кого угодно, лишь бы занять пустые места в кордебалете.

Здесь никого не волнует талант. Неважно, как ты выглядишь на сцене, как работаешь, что приносишь искусству. Здесь важнее другое — с кем ты ложишься в постель. Вот и всё. Здесь давно забыли, что балет — это святое, что это кровь и слёзы, красота, которой жертвуют жизнью. Тут всё свели к грязным связям, к тому, кто с кем спит.

И каждый раз, выходя на эту сцену, я чувствую, будто меня лишили воздуха. Потому что знаю — я должна была быть в другом месте. На другой сцене. В другой жизни. Но именно он лишил меня этого.

Мне даже сделали прямое предупреждение. Сам директор — Васильев Пётр Юрьевич — сказал в лицо: попробую хоть раз затмить своим танцем Дашу — и выкинут меня отсюда без лишних слов, контракт аннулируют в один миг.

Даша Гордеева... Трудно не заметить, чья она «любимица». Уж точно не сцены. В танце — пустота, но в другом «искусстве» она куда как успешнее, потому и держится на плаву. Ирония в том, что когда нужно было показать хоть каплю мастерства, меня выпускали в главных партиях под её именем, в маске, пряча правду от зрителей. Настоящая подмена. Они хлопали ей, а аплодисменты доставались мне только эхом — чужим, украденным.

Моё положение было шатким, будто я балансировала на тонкой нити. Этот театр — единственная соломинка, за которую я цеплялась, последняя попытка хоть как-то воплотить свою мечту. Я терпела всё: унижения, подмены, чужие лавры. Я соглашалась быть безликой тенью в кордебалете, жалкой статисткой, хотя знала — внутри я Одетта. Настоящая. Та, что рождена для центра сцены, для сияния прожекторов, для аплодисментов стоя. Но меня утопили в этом лебедином озере, словно специально — чтобы уже никогда не всплыла.

И вот сейчас, переведя дыхание в этой сказке, я знаю, что если только вернусь, то на грядущем капустнике, чего бы мне это ни стоило, я отберу у Даши её партию и станцую Офелию — хореографический номер по мотивам «Гамлета». Это сольный танец, её прощальный уход, без слов, только музыка и пластика: ломкая, нервная, на грани безумия и отчаяния.

Полгода ожиданий и унижений оставили во мне не пустоту, а жаркое, колючее сопротивление. Мой талант давили, словно грязь под ногами, пытаясь втереть, что я — ничто; каждый отказ, каждое «не годится» врезалось в плоть, делало шаги тяжелее. Я глотала это, притворялась смирной, давала крошки надежды, чтобы не потерять последнюю струну связи с мечтой. Но теперь, примерив на себя роль Золушки, я убеждаюсь: продолжать молчать — значит согласиться быть съеденной системой. И я не соглашусь.

Я не собираюсь кричать на каждом углу о том, кем был тот, кто меня лишил сцены. Я действую иначе — хладнокровно и методично. В голове — план: усилить каждую деталь своего выступления так, чтобы ни одна маскировка, ни одна подкормленная похвала не смогли скрыть истинную разницу. Я доведу до автоматизма не только технику — фуэте, порт-де-бра, музыкальность — я отшлифую каждую паузу, каждую фразу в движении так, чтобы сердце зала не выдержало молчания и потребует признания.

Это не импульсивная порывистость — это работа. Я вспомнила, как дышит музыка; знаю, где поставить баланс, чтобы самая простая позиция зазвучала как признание. Я репетирую в углу, где никто не видит: сжимаю кулаки до покалывания, ставлю пуанты на пол, повторяю комбинации, пока кожа не становится толще от натёртостей, а мышцы — от ясности. Я тренирую взгляд, учу лицо выдавать не эмоцию, а историю; ведь Китри должна быть не просто ролью — она будет моим обвинением, моим ответом.

И пусть они думают, что всё решено за кулисами, что интриги и родственные связи важнее мастерства. Пусть. Я сделаю так, чтобы мастерство в конце концов перегрызло их купюры и списки. Когда я выйду, всё будет казаться случайностью: идеальная линия, интонация, дыхание, которое ведёт публику. Но это не случайность — это выстраданный, рассчитанный удар.

Больше не будет «я — лишь тень», «я — под чужим именем». Я верну своё имя в аплодисментах. И даже если за это придётся платить — если придётся вновь тонуть в грязи слухов и сплетен — я выберу сцену. Лучше смерть в искусстве, чем жизнь в трусости.

Я возвращаюсь не ради мести, а ради себя. Ради того чистого момента, когда музыка и тело говорят одно — когда зритель забывает имена и видит только правду движения. И когда в конце, под шквал аплодисментов, кто-то снова попытается осудить меня — я пройду мимо с поднятой головой, потому что знаю: я сделала выбор. И этот выбор — моя свобода.

Никогда никому не делала подлости — даже прямым конкуренткам перед экзаменами: мне и так было ясно, что их ранит само моё появление в коридоре репетиционной. Но взгляды меняются. Жизнь выхватывает из рук наивность, и у меня на лице не осталось места для детских иллюзий.

Стоит забыть простую детскую притчу о том, что балет — это только красота и грация. Сейчас я вижу иначе: это борьба, практичнее и холоднее любой басни о «добром сером волке». Здоровая конкуренция — это вымысел для тех, кто смотреть не умеет; в реальной балетной жизни всё решают связи, расчёт и готовность идти по краю.

Николай — он перечеркнул моё будущее полгода назад, раздавил мои планы и разбил надежду на мелкие осколки. Я помню каждое его движение, каждое холодное слово. И это не про месть в слепом порыве — это про справедливость, которую я собираюсь установить сама. Я не позволю ему тихо вернуться к уюту и благодати, которые он себе выстроил. Пусть он остаётся в том мире, где его комфорт растёт из покровительства и интриг; мне не стать инструментом его спокойствия.

Этот человек — педагог и чинный господин — едва ли искренне влюблён во власть. Ему по нраву власть, должности, титулы; он не вынес бы жизни, где каждое утро в трико и под светом прожекторов требует держать форму и правду в движении. Такая жизнь убивает артиста в нём. Пусть так и будет.

Я приду на бал. Выйду одна, без пафоса и без чьей-то протянутой руки. И станцую — не Офелию, не нежную партию обречённой героини, а то самое, что он когда-то потребовал на экзамене, будто издеваясь. Я исполню отрывок из «Дон Кихота» — тот самый танец, в котором есть огонь, дерзость, страсть. Он просил меня станцевать его, уверяя, что это проверка на зрелость, на силу характера. А на деле — дал ложную надежду, заставил поверить, что этот танец откроет мне двери в труппу.

Я помню, как каждый из комиссии смотрел на меня тогда с восторгом, готовый принять без оговорок. Все — кроме него. Он перечеркнул мой танец одним движением руки, словно смахнул пыль со стола.

И потому на балу я исполню его снова. Чтобы он вспомнил каждое моё па, каждое вращение, каждую грань страсти, которая так резала его холодные глаза. Мой танец станет не просьбой, не надеждой, а вызовом.

И когда публика будет рукоплескать, я не побегу в его сторону, не поддамся унизительной благодарности. Я растворюсь в ночи, оставив ему только этот огонь — и память о том, что он однажды убил мою мечту, но не смог убить меня. Пусть теперь каждое его дыхание будет отравлено воспоминанием об этом «Дон Кихоте».

Пусть он гниёт в этой сказке до самой старости, пока с него не осыплется этот мнимый лоск «принца». А я? Я найду свой путь. Уеду в другой город, в другое место, где смогу снова подняться на сцену и стать балериной. Хоть здесь, в этой нелепой сказке, но я проживу ту жизнь, о которой мечтала. Мою жизнь. И уже после, сама найду выход из этой сказки, вернувшись в реальный мир.

Я не знаю, удастся ли мне вернуться в Данвель и своим дерзким нравом сорвать Даше её капустник, но я уверена в другом — эта сказка не вечна. Даже если придётся остаться здесь навсегда, я выберу бегство от «своего» принца, лишь бы не быть пешкой в его игре. Я построю своё будущее, стану примой, и хотя бы здесь исполню то, ради чего жила все годы.

Хоть где-то я заслуживаю счастья, хоть где-то хочу прожить жизнь, которую сама выбираю, а не ту, что диктуют мне чужие амбиции и связи.

Мой взгляд падает на повязку — рукав, которым Николай перевязал моё предплечье, уже насквозь пропитался кровью. До подачи ужина остаётся время, и я решаюсь заняться раной. Аптек здесь, разумеется, нет, приходится использовать всё, что найдётся под рукой. Я вскипятила воду, намочила чистые тряпки и осторожно промыла ими кровь.

Да, жжёт. Да, зубы приходится стискивать, чтобы не застонать. Но зараза опаснее боли, и я это знаю. От медного таза идёт густой пар — вода ещё шумит после кипячения. Я держу над ним тряпку щипцами, чтобы обдать её паром, и только потом опускаю в кипяток. Пальцы с непривычки дрожат — не от слабости, а от осознания, что любой неверный шаг и ожог добавится к ране. Вынимаю тряпицу и, морщась, прижимаю к плечу. Жгучая боль простреливает до кончиков пальцев, но я лишь сильнее стискиваю зубы, не давая себе ни звука.

На столе уже разложены тощие деревенские «лекарства» — мёд в глиняной плошке, зубчики чеснока, листы капусты. Режу чеснок ножом: запах бьёт в нос, слёзы выступают на глазах, но я не моргаю. Тщательно намазываю мёд, добавляю резкий сок чеснока и накладываю этот компресс на рану. Холод капустного листа чуть успокаивает, но тут же накатывает тупая ломота. Перевязываю снова тем самым рукавом — ткань уже жёсткая от крови, неприятно царапает кожу, но другой у меня нет.

Неудобно. Мешает. Но что такое боль для балерины? Мы давно учимся не слушать тело, когда оно кричит, и танцевать дальше. Поэтому я лишь глубоко вдыхаю, распрямляю плечи и иду готовить ужин.

Здесь жарко и душно: огонь в печи полыхает, на сковородах шкворчит лук. Запах жареного мяса перемешивается с гарью и копотью. Поднимаю тяжёлый чугунный котёл, ставлю его на деревянный стол, разливаю похлёбку по мискам. Каждое движение отзывается болью в плече, но я продолжаю работать — шаг за шагом, механически, как будто сама стала частью этого вечного кухонного шума.

Когда несу блюда в зал, встречаю привычные взгляды: требовательные, недовольные, иногда откровенно ленивые. Никто не замечает моей крови, никто не спросит, почему мои пальцы дрожат, почему губы побелели от сдержанной боли. Для них я — тень, рука с подносом, не более.

И я тоже молчу. Я всё ещё балерина, даже если сейчас держу не пуанты, а миску с похлёбкой. Моё тело знает, как выдерживать боль. И это единственное, что сейчас меня спасает.

Теперь-то я окончательно убеждаюсь: с этим «принцем» я не получу никакого «долго и счастливо». И чем яснее я это понимаю, тем чаще в голове мелькают безумные, почти сладкие фантазии — о том, как легко было бы раз и навсегда избавиться от этих стервоидных сестричек, подсыпав в их блюда горсть яда. Я не сделаю этого, но сама мысль обжигает, как запретный огонь, и на миг становится легче.

И как по заказу, уже на следующий день по улицам раскатывает голос глашатая: объявлен грандиозный бал, в честь дня рождения принца, на который приглашают девушек всех сословий. И самое главное — именно на этом балу принц выберет себе невесту.

Стоит мне только обмолвиться об этом Людмиле и её дочуркам, как дом оглашается визгом, будто в курятник пустили лису. Они носятся по комнатам, трясут руками, требуют от меня немедленно идти к портнихе и заказывать три роскошных платья. И, надо признать, впервые за долгое время смотрят на меня без злобы — довольные, почти ласковые. Лишь потому, что я сообщила им: всё уже заказано.

В старой сказке Золушка искренне верила в обещания мачехи, надеялась, что та разрешит ей поехать на бал, если все поручения будут исполнены. Но я-то знаю, чем кончаются такие сказки. Я ничего не просила, продолжала выполнять роль прислуги. Моя дорога к балу — моя тайна. И моя авантюра.

Балл — это не затея в три дня. Его готовят неделями: ткани, музыканты, угощения, украшения. В сумме на всё уйдёт не меньше двух месяцев. Столько же времени у меня есть, чтобы всё продумать: и побег, и мой выход, и то, как именно я заставлю Николая заплатить.

2 страница27 сентября 2025, 02:18

Комментарии