˚₊·🩰·₊˚ 𝐏𝐫𝐨𝐥𝐨𝐠𝐮𝐞 ˚₊·🩰·₊˚
Не видя перед собой ничего, кроме заветной мечты стать балериной, я и не догадывалась раньше, насколько моя история похожа на сказку о Золушке.
Я нахожусь в глубине каменной кухни, где потемневшие от векового дыма потолочные балки нависают мрачным сводом. Холодные плиты под ногами обжигают ступни, но метла в моих руках словно партнёр в танце: я веду её в лёгком па, а щетина скользит по полу, собирая крошки, пепел и капли застывшего жира.
В моей голове звучит собственный оркестр — лёгкий и торжественный вальс цветов. Я слышу, как флейты кружат в прозрачных спиралях, как скрипки зовут меня к плавному повороту. И я не в силах удержаться: делаю лёгкое «шассе» в сторону, осторожно подхватывая подол юбки, чтобы не зацепить стоящее рядом ведро.
В своих мечтах я — настоящая прима-балерина, выступающая на сцене Великого театра, где тысячи зрителей, затаив дыхание, следят за каждым моим плавным и изящным движением.
Запах печёного хлеба вплетается в музыку, как мягкая нота фагота. Где-то справа потрескивает вертел с мясом, цепи над котлом тихо звякают — всё это мой аккомпанемент. Дым от очага стелется низко, словно тюль на сцене, а лучи света из крошечного окна рисуют на полу золотые полосы, в которые я нарочно наступаю, будто на свет рампы.
Я напеваю, чуть запоздало ловя дыхание между шагами. Моя метла становится веером, пол — паркетом, а каменные стены — бархатными кулисами. И пусть в реальности я всего лишь выметаю оброненные корки хлеба и следы от моих давно стертых балеток, в этот момент я — балерина, танцующая свой сольный номер в самом закопчённом театре на свете.
Стать примой Великого театра — для меня не каприз и не детская грёза. Это цель, которой я жила и ради которой дышала каждый день. Я окончила не только школу, но и академию Дюваль с отличием, с красным дипломом, изнуряя себя бесконечными репетициями. Пережила столько козней и зависти со стороны соперниц, что теперь, кажется, ничто в этом мире уже не способно ранить меня по-настоящему. Конечно, все свои достижения я скрывала от матери и сестёр: слишком рано я поняла, что в этом доме моим успехам никто не рад.
Женщина, которую я по документам должна называть матерью, — Людмила Витальевна Волчева. Когда-то её имя гремело на афишах, а публика замирала от одного лишь выхода на сцену. В её движениях жила сама музыка: точность и грация, доведённые до совершенства, сочетались с холодной отрешённостью, словно она танцевала не для зрителей, а для невидимого небесного зала. Людмила владела сценой так, как дирижёр оркестром, — и этим покоряла сердца. Именно тогда, в Великом театре, под сводами, напитанными дыханием искусства, на неё обратил внимание мой отец, Богдан Ярославович Волчев.
Несмотря на то, что документы называют их моими родителями, сердце никогда не соглашалось с этой формальностью. Я давно смирилась с мыслью: я приёмная, или ребенок измены. Но зачем они взяли меня в этот дом — загадка, на которую так и не нашлось ответа. Я никогда не слышала от них ни слова похвалы, не видела даже тени улыбки, а за общим столом для меня не находилось места. Я была чужой — и это ощущение въелось в самую суть моего существования.
Когда умер отец, я не пролила ни одной слезы. Как оплакивать человека, которого ты никогда не знал? Я даже не почувствовала обиды, когда меня не позвали на похороны — скорее, равнодушие. Его смерть стала для меня не утратой, а пустым событием, не оставившим ни боли, ни следа.
Впрочем, ещё тогда, когда власть над всем домом перешла к Людмиле, мне следовало бы понять, насколько моя жизнь напоминает историю Золушки. Но я упрямо гналась за своей мечтой, отчаянно пытаясь выбиться в люди, вырваться из тесного круга унижений и равнодушия. И вот — судьба сыграла со мной странную партию: вместо триумфа в реальности я очутилась здесь, в сказке.
Иногда я сама себе шучу, будто это прихоть судьбы — её странный подарок. Но если быть честной, всё происходящее куда больше напоминает не дар, а жестокую насмешку.
В день своего рождения, возвращаясь поздним вечером домой — точнее, в маленькую летнюю кухню с единственной комнатой, которую я за годы превратила в подобие собственного жилища, — я с неподдельным ужасом обнаружила полный переворот. Всё было вывернуто наизнанку, словно чья-то рука нарочно хотела стереть следы моего уюта.
Моё жилище и без того едва тянуло на уют: стены пошарпаны временем, в углах давно осыпался камень, и частыми моими соседями были пауки и прочая мелкая живность, которую я лишь и успевала прогонять. Зимой в этом убежище царил лютый холод, и единственным спасением оставалась старенькая печь, что жадно пожирала дрова. Летом же духота стояла такая, что казалось — воздух можно резать ножом.
Впрочем, моя убогая обитель вряд ли могла заинтересовать настоящего вора.
Да и, по правде сказать, какой вор смог бы пробраться на такую тщательно охраняемую территорию? Абсурд! Но самое нелепое заключалось в том, что этот так называемый вор проявил интерес именно к моему убогому приюту, а не к роскошному особняку, что возвышался всего в нескольких метрах отсюда.
Я прекрасно знала, что сегодня Людмила отправилась на званый вечер. Домашним помощницам и в голову бы не пришло сунуться на мою территорию — им даже взгляда в мою сторону не позволялось бросить, не то что заговаривать со мной. Так что ни одна из них не рискнула бы поставить себя под удар гнева моих обожаемых сестриц. В итоге круг подозреваемых сужался сам собой — и оставались лишь они. Вика и Аня.
Работая в провинциальном театре и из последних сил терпя отвратительные условия — вечные опоздания коллег на репетиции, несправедливость в распределении ролей, их небрежность и бесконечные подставы, — я всё же умудрялась откладывать деньги со своей скромной зарплаты. Часть уходила на аренду этой летней кухни, которую я упрямо называла домом, другая — на продукты и самые необходимые мелочи. А всё, что оставалось, я бережно прятала, питая тлеющую надежду однажды вырваться в город и начать новую жизнь. Возможно, даже стать учителем балета — если уж сцена окончательно закроет передо мной свои двери.
Да, это, конечно, не то, о чём я мечтала с детства. Но один самодовольный подлец постарался так, что все театры будто разом захлопнули передо мной двери. Стоит лишь вспомнить его — и меня захлёстывает ярость. «Молодой педагог»! Смешно. Если бы не тёплое местечко, подаренное ему папочкой-директором Великого театра, он и близко не подошёл бы к приёмной комиссии, не говоря уже о праве решающего голоса.
Будто моих проблем и так было недостаточно, среди разгрома в моём убогом жилище я сразу заметила самое страшное — исчезли мои сбережения.
Сжав в кулак всю ярость и решимость, я ворвалась в дом, где меня уже ждали Вика и Аня. Они восседали на главной лестнице из белого фарфора, словно на троне, беззаботно смеясь и распивая игристое. Их смех резал мне слух, как острая бритва, и с каждой их ленивой глоткой вино казалось моим унижением. Я чувствовала, как гнев поднимается во мне волной — горячей, обжигающей, готовой смести всё на своём пути.
Разумеется, мою худощавую и неприметную фигуру они заметили сразу — и, словно только этого и ждали, их настроение мгновенно вспыхнуло, как искра в сухой траве. Я кипела от возмущения, а они, играя в свою жестокую игру, нарочито размахивали купюрами, словно косточкой перед дворовой собакой. В их глазах плясало злорадство, и каждая их усмешка была как пощёчина.
Ослеплённая яростью и унижением от того, что эти две самодовольные куклы посмели влезть на мою территорию — при том, что сами никогда не знали нужды в деньгах, — я совершила роковую ошибку: начала подниматься к ним по лестнице. Каждое моё движение было продиктовано не разумом, а горящей в груди жаждой справедливости, и именно эта вспышка стала моим падением.
Едва я ступила на верхнюю площадку лестницы, они сорвались, словно дикие кошки, защищающие свою добычу. Их руки и ноги обрушились на меня вихрем: удары, толчки, рывки за волосы. Я даже не успела понять, что происходит — каждый новый удар накрывал меня раньше, чем я могла вдохнуть. Боль впивалась в тело острыми осколками, а внутри росло ошеломлённое недоумение: за что? Чем я заслужила такую звериную жестокость? Их лица искажались злобой, в их глазах плясал огонь ненависти — и это пугало куда больше самих ударов. В тот момент я впервые осознала: они бьют меня не ради забавы и не от скуки, а потому что в их сердце живёт настоящая, первобытная ненависть ко мне.
Откуда в них рождалась эта звериная ярость? В тот миг они казались не людьми, а дикими тварями, утратившими всякий облик человеческий. Даже когда я, сорвавшись, покатилась вниз по лестнице и чудом не переломала себе рёбра, отделавшись лишь сильным ушибом руки, это не остановило их. Наоборот — их ярость только разгорелась. Они бросились добивать меня, нанося удары один за другим, пока мир вокруг не погас и я окончательно не провалилась в темноту.
Дома, кроме нас, не было ни души. Очнулась я лишь спустя несколько часов — в кромешной темноте, лежа в липкой луже собственной крови. Вокруг валялись мелкие купюры, брошенные, словно подачка, а на них чёрным маркером было выведено мерзкое слово «шкура» и десятки его оскорбительных синонимов. Каждая буква жгла глаза сильнее, чем боль в теле, — как клеймо, поставленное на моём существовании.
В доме царила тьма — словно моё избитое тело с окровавленным лицом вовсе ничего не значило. Просто мусор, который проще спрятать под ковёр, чем признать его существование.
Едва живая, почти не помня себя, я каким-то чудом добралась до дома Клавдии Никифоровны — единственного человека из моего захолустного театра, с кем у меня сложились по-настоящему тёплые отношения. Мне больше не к кому было пойти: в такой поздний час никто из знакомых, ни даже тех, кого я считала друзьями, не ответил на звонок. Только Клавдия.
Именно она приютила ели живую меня и уложила спать. А вот проснулась я уже на кухне, как из сказки, перед камином и вся измазанная золой. Как по волшебству на моем теле остались только синяки, никаких серьезных ссадин, но передохнуть мне было некогда ведь мгновенно затрещали все возможные колокольчики с криком на весь дом «Золушка!».
Вот так, словно по щелчку, я и очутилась в самой настоящей сказке. Сначала я, конечно, утешала себя мыслью, что всё это лишь затянувшийся сон, который вот-вот рассеется, стоит лишь открыть глаза. Но дни сменялись неделями, недели — месяцами, и ничего не менялось. Ни пробуждения в реальности, ни долгожданного принца. Только я и эта странная, чужая история, в которой мне отвели роль служанки.
Я застряла в этой проклятой сказке. Прошло уже, наверное, два месяца, а ни конца, ни края у этой нелепой истории не видно — и уж тем более никакого намёка на моё «долго и счастливо». В реальном мире у меня хотя бы была моя обшарпанная летняя кухня, убогая, но своя. Здесь же у меня ровным счётом ничего — пустота. И никакой цивилизации: ни стиральной машины, ни пылесоса, ни привычного удобства. Сначала я и вовсе не знала, как приспособиться к этой роли — словно меня вырвали из моего времени и бросили в пыльный музей, где всё приходится делать руками, с нуля, как в прошлых веках.
Какими бы криками ни ныла каждая мышца после изнурительного дня, как бы ни дрожали ноги от усталости, даже когда сил едва хватало подняться на чердак, я всё равно находила в себе упорство репетировать. Пируэты, па, связки — я снова и снова проигрывала свои партии из любимых постановок. В воображении я стояла под светом рампы на сцене Большого театра, слышала дыхание зала и музыку оркестра. И не имело значения, где я в тот момент находилась — в саду, на кухне или на заднем дворе среди гусей. Главное было одно: я продолжала танцевать.
По всему дому разнеслись до боли знакомые трели колокольчиков — резкий, нетерпеливый звон, от которого у меня внутри всё сжималось. Это Людмила с дочерьми подавали знак: пора нести им обед.
Я торопливо накрыла три тарелки, прикрыла их тяжёлым серебряным барашком и выстроила всё на столике с колёсиками. Рядом уже стояла корзинка со свежим хлебом, чайный сервиз, чашки, масло и прочая мелочь — всё должно было выглядеть безупречно, будто я не служанка, а невидимый тень-официант.
— Иду! — крикнула я, стараясь, чтобы голос прозвучал бодро, и покатила тележку по узкому коридору, осторожно ведя её по ступенькам.
Со временем я поняла: никто здесь, кроме меня, не хранит воспоминаний о реальном мире. Только я одна помню, кто я и откуда пришла. Казалось бы, это должно давать мне преимущество, особую силу. Но, по правде говоря, это знание ничтожно меркнет перед главным — мой «принц» всё не появляется, словно и не спешит пересечься со мной в этой нелепой сказке.
Мои нервы на пределе. Лето подходит к концу, а ведь сюда меня швырнуло ещё весной! С первого же дня, сгорая от ярости на этих троих, я выстраивала в голове план: что сделаю, когда вернусь в реальность. Первым делом зафиксирую побои и подам заявление. Если хватит накопленных денег — доведу дело и до суда. Да, возможно, я его и не выиграю. Но уж испортить репутацию этим сукам я сумею наверняка. Пусть хоть раз попробуют выйти сухими из воды — я сделаю всё, чтобы хотя бы грязь на них осталась.
С каждым днём во мне лишь сильнее разгорается жажда мести. Ведь теперь я оказалась в роли служанки, чей труд не только не ценят, но ещё и смеют отвечать на него побоями. Я чувствую, как нервы натягиваются до предела, и всё чаще ловлю себя на мысли: ещё немного — и я сорвусь, сбегу отсюда, пусть даже в никуда.
Я немного подрабатываю швеёй. Подружилась с несколькими женщинами на базаре — простыми соседками по лавкам. Они нередко зовут меня на помощь: кому платье подшить, кому детскую кофточку подогнать, а иногда и совсем старую вещь оживить парой аккуратных стежков.
С самого детства мне приходилось полагаться только на себя. Никто меня не баловал, поэтому я рано научилась давать одежде «вторую жизнь» — чинить, штопать, перекраивать. Со временем моя рука привыкла к игле, и каждый стежок стал для меня почти таким же привычным, как движение на репетиции.
Заработок, конечно, небольшой, но и этих скромных денег хватает, чтобы у меня появились хоть какие-то накопления. Для меня они — не просто монеты, а маленький шаг к свободе, доказательство, что однажды я смогу вырваться отсюда и начать всё заново.
В этом доме меня не чтят и не ценят — словно я пустое место. Меня не считают за человека. Порой меня и вовсе запирают на чердаке на долгие недели, принося лишь сухой, заплесневевший хлеб и один-единственный кувшин воды раз в несколько дней. Думаю, я давно умерла бы мучительной смертью, если бы не одно странное чудо: на рассвете, едва первые лучи касаются крыши, у моей двери появляется поднос с сытной едой. Никто не признаётся в заботе, но поднос там всегда — словно сама судьба не позволяет мне окончательно сломаться.
Долго гадать мне не пришлось — ясно было, что это моя «фея» тайно заботится обо мне. Только вот загадка оставалась: почему она не решается показаться, зачем прячется в тени, словно боится, что её присутствие разрушит тонкий баланс этой странной сказки?
Но, впрочем, главное даже не в том, кто эта таинственная фея. Гораздо важнее другое: если сюжет этой нелепой сказки так и не сдвинется с мёртвой точки, я решусь на крайние меры. Сожгу этот проклятый дом дотла, ночью, когда все будут спать, а сама ускачу прочь, подальше от этого захолустного городка, пока огонь будет пожирать стены, ставшие мне тюрьмой.
Единственное, что ещё удерживает меня от безумия, — это балет и Юля. Наверное, она единственный человек, за встречу с которым я по-настоящему благодарна здешней крестной фее. Будто сама судьба сжалилась надо мной и подарила мне её дружбу в этом чужом, душном мире.
Мы ведь с Юлей никогда толком и не общались в реальности. Разве что в балетной школе пересекались по делу, да и то ненадолго — потом она перевелась, и наши пути почти не пересекались. Подростками мы встречались всего пару раз, обменялись парой фраз, но из-за вечной занятости наше общение быстро сошло на нет. В социальных сетях мы до сих пор значились в друзьях, хотя ни я, ни она так и не вели свои странички — да и разговоров там между нами не было. Потом дороги окончательно разошлись.
И вот здесь, в этом странном параллельном мире, мы случайно встретились на рынке. Пара слов, обронённых между делом, переросли в беседу, а та — в дружбу. И, как ни странно, именно здесь, где всё казалось ненастоящим, у нас наконец появилась связь, которой в реальной жизни так и не случилось.
Но, возвращаясь в настоящее время, я бреду по холодным коридорам, где бессмысленно теснились вазы и картины — остатки былого величия, жалкие отголоски прошлого, когда им казалось, будто они почти принцессы. Теперь же они застряли в этой усадьбе вместе со мной, в своём собственном заточении, и ничего не могут с этим поделать. Вот только злобу за собственное бессилие они вымещают на мне — на той, кто ближе и слабее, кто не может ответить.
До моих ушей постоянно доносится, как мать вместе со своими дочерьми перемывает мне кости. Их мерзкие слова, льющиеся как поток грязи, давно уже перестали ранить — скорее, оглушают своей пошлостью. Даже прожив с ними столько дней под одной крышей, я ни разу не услышала от них ничего, кроме откровенного дерьма в мой адрес. Но пусть я сейчас и не в самом выгодном положении — у меня есть моя гордость. И я всё это запомню. Запомню до мелочей, а когда настанет мой час, я им всё припомню сполна.
Спасибо моему школьному педагогу, Таранде Татьяне Романовне. Она была безумно жестокой женщиной, но её жестокость рождалась из фанатичной любви к своему делу и к нам, ученикам. Никто в жизни не оскорблял меня так, как она. Татьяна Романовна умела довести до крайности: перед каждым спектаклем я рыдала навзрыд, захлёбываясь истерикой и веря её словам о том, что я полная бездарность, что у меня нет будущего на сцене.
Но именно её методика — уверенность в том, что лучший пряник — это кнут, — и закалила меня. В академии, конечно, легче не стало: там тоже хватало жесткости и придирок. Но морально я уже была готова ко всему. Я научилась пропускать мимо ушей любую грубость, отделяя эмоции от сути, и сосредотачиваться лишь на фактах, на том, что действительно могло сделать меня сильнее как артиста.
Я никогда не перестану благодарить Татьяну Романовну за то, что она выдрессировала во мне железный иммунитет к любым нападкам. Именно эта закалка позволила мне пробиться так далеко. Но мир балета жесток: там маленькие девочки слишком рано начинают играть роли взрослых женщин. Они не прощают ни пятёрок, ни похвалы, ни малейшего твоего успеха — каждая твоя победа становится для них личным вызовом.
Я прошла, можно сказать, через медь и ржавые трубы. Было всё, чего только можно ожидать от зависти и злости. Мои тетрадки разбрасывали по раздевалке, в шкафчик подкидывали сигареты, будто пытаясь испортить мою репутацию. Перед важными экзаменами находились «добрые руки», что перерезали ленты на пуантах или портили мои пачки. И портили такой дрянью, что тело зудело и горело от жжения, но мне приходилось стиснуть зубы и продолжать танцевать, делая вид, что ничего не происходит. Сцена не прощает слабости, а я не могла позволить себе остановиться.
И только за кулисами я позволяла себе сорваться: словно безумная, с криками срывала с себя одежду и мчалась в туалет, чтобы холодной водой смыть с кожи всю эту гадость, въевшуюся и обжигающую.
Здесь, в этой нелепой сказке, всё происходит так же. Я держу язык за зубами, лицо — непоколебимым, пока внутри меня рвётся наружу буря гнева. Но я прекрасно знаю: стоит мне лишь нахмурить брови, дать малейший повод, — и меня изобьют. А если не этим, то запрут на чердаке на долгую неделю, оставив лишь один кувшин воды и три черствые буханки хлеба — мой рацион выживания.
Но как бы ни были мерзки все три Леди, входя в светлую столовую с большим окном, выходящим на запущенный сад, первым моим взглядом всегда оказывалась Анна. Она сидит за столом в лёгком атласном халате, грациозно, будто сама сцена принадлежит ей. Светлые волосы собраны в изящный узел, несколько непослушных прядей мягко обрамляют её лицо. Бледная, почти фарфоровая кожа кажется хрупкой, губы — нежно-розовыми, чуть приоткрытыми, словно в ожидании слова или вздоха. На тонкой шее поблескивает цепочка с крестиком. Её взгляд спокоен, чуть рассеян, но в осанке чувствуется выученная привычка к вниманию и почтению, словно она до сих пор верит, что мир обязан склоняться перед её образом.
Рядом с Анной сидит её сестра двойняшка. Виктория выглядит так, словно сама ночь выбрала её своей любимицей. Длинные светлые волосы ниспадают волнами по плечам, мягко блестят в полумраке и подчёркивают её изящные черты. Щёки — нежно порозовевшие, как от лёгкого холода или тайного волнения. Губы чуть поджаты, взгляд — прямой, пристальный, будто она привыкла держать власть даже без слов.
Оголённые плечи делают её образ утончённым и в то же время дерзким. Серьги мерцают в ушах, придавая облику роскошь и холодную завершённость. У Виктории есть одновременно хрупкость фарфора и скрытая сила, которая чувствуется в её гордой осанке и лёгкой надменности.
Стоило лишь бросить на них взгляд, и можно было подумать, что перед тобой настоящие принцессы — утончённые, изысканные, словно сошедшие с дворцовых портретов. Их мать, Людмила Витальевна, сидевшая напротив дочерей, прекрасно это знала и, похоже, даже наслаждалась иллюзией, которую они втроём так старательно поддерживали.
Людмила Витальевна выглядит так, словно сама жизнь закалила её в суровом огне. Длинные светлые волосы с серебристым отливом обрамляют строгое лицо, в котором читается сдержанная сила и холодная уверенность. Её серо-зелёные глаза — прямые, спокойные, но в их глубине есть твёрдость, не терпящая возражений.
Она не нуждается в громких словах: достаточно одного взгляда, чтобы в доме воцарилась тишина. Её губы редко улыбаются, а в чертах лица ощущается постоянная собранность, будто она всегда готова к решению самых трудных дел.
Людмила Витальевна — женщина, чья суровость не знает колебаний. В её облике сочетается женская красота и властная холодность, превращающая её в хозяйку, перед которой трудно не склониться.
Под их едкие, ядовитые комментарии я поспешно подала завтрак. Сестрицы, смакуя пищу, не забывали вплетать в разговор колкости в мой адрес, словно это была главная приправa к их блюдам. Когда наконец их «трапеза слов» иссякла, я, дождалась снисходительного кивка и, сделав небольшой поклон головой, удалилась на кухню — готовить для них десерт.
Моя работа, конечно, грязная и пыльная, но самое трудное в ней — не тяжесть подносов и не бесконечная уборка. Труднее всего держать язык за зубами, глотать каждую обиду и хранить в себе распаляющуюся жажду мести. Я вынашиваю её тщательно, словно тайную партию танца, зная: когда эта безумная сказка наконец завершится, я отомщу им сполна.
Меня куда меньше волнует мысль о том, что я могу оказаться принцессой, чем то, что однажды я вернусь в реальность и подам заявление в полицию о нападении. Я понимаю: дело вряд ли дойдёт до суда — у меня не хватит сил и денег, а они наверняка наймут адвоката и снова выйдут сухими из воды. Но они забывают простую истину: из воды нужно выходить не только сухим, но и чистым. А чистоты за ними не числится.
Они, возможно, и уйдут от наказания, но репутацию я им обязательно измажу так, что отмыться не удастся. Пусть соседи сторонятся их, будто прокажённых, и даже на чашку чая в свой сад не решаются пригласить.
Я давно уже привыкла к тому, что на «обед» у меня попросту нет времени: в спешке хватаю пару ложек горячего супа, почти на бегу. Как оказалось, не зря — Анне не понравилось, что десерт я принесла слишком долго, и, решив «проучить» меня, сестрицы снова отправили меня на чердак. Конечно, без побоев не обошлось. Схватив меня за волосы, словно последнюю дрянную девку, и волоком потащили по ступенькам наверх.
Они уверены, что запирая меня на чердаке, обрекли на пытку, но для меня это скорее похоже на краткий отпуск. Там, вдали от их ядовитых голосов и презрительных взглядов, я наконец могу дышать. Я ещё ни разу не видела свою загадочную «крестную» фею, но убеждена: именно она во время моих вынужденных затворничеств оставляет у порога деревянный поднос с сытной едой.
Эх, будь всё иначе, я, пожалуй, даже с радостью чаще нарывалась бы на подобное «наказание» — ведь дни на чердаке дарят мне хоть немного тишины и свободы. Но я не мазохистка, чтобы находить удовольствие в побоях. К тому же меня гложет страх: вдруг они догадаются, что я намеренно напрашиваюсь туда? Тогда сестрицы легко могут сменить наказание на что-нибудь куда более жестокое.
Поэтому я продолжу делать то, что от меня ждут: выполнять обязанности прислуги, из говна и палок мастерить «конфетки», достойные статуса этих троих. Буду молчать, глотать обиды, изображать покорность — а в промежутках улетать в свои несбывшиеся мечты. Как и любая служанка, я буду, конечно, бояться наказания, но тайно — с облегчением выдыхать, когда меня снова запрут на чердаке. Ведь это значит, что у меня появятся несколько редких дней покоя, которые я смогу отдать полностью себе и своим тренировкам.
Иногда мне кажется, что эта троица действительно поставила себе цель — изводить меня голодом, медленно и унизительно. Но всякий раз, когда дверь чердака распахивается, я ловлю в их глазах то самое выражение — смесь раздражения и досады. Им невыносимо видеть, что я всё ещё стою, дышу, держусь, не давая им удовольствия наблюдать моё падение. И в этот миг я понимаю: каждый мой выдох, каждая прожитая минута — это маленькая победа надо мной, которую они так и не сумели одержать.
Но ничего, я им ещё покажу, что к чему! Вот ещё увидят, я им устрою «сладкую» жизнь, что в этой сказке, что в реальном мире. Вот только не понятно, в этой сказке я отомщу этим троим либо как принцесса этой сказки, либо как сумасшедшая служанка, которая одним ужином решила отравить целую семью. Но об этом у меня ещё будет время подумать.