14. треск в душе.
—☆𝐄𝐋𝐄𝐑𝐀 𝐕𝐀𝐋𝐄𝐍𝐓𝐈:
Я очнулась, охваченная ледяным холодом, который казался живым, словно талая вода, медленно и неумолимо стекая по венам, просачивался под кожу и обволакивал каждую клетку моего тела изнутри. Это был не просто холод, который можно было бы сбросить одеялом или согреть горячим чаем. Он был чуждым и враждебным, словно невидимая тьма, которая медленно заползала в самую глубину души и не отпускала.
Этот холод не резал кожу, не колол, как мороз на улице — он сжимал, душил, затягивал в бесконечный ледяной плен, от которого не было спасения. Он давил на сердце, словно камень, мешая дышать, заставляя каждое движение даваться с усилием. Внутри всё замерло, превратилось в пустоту, наполненную гулким эхом страха и отчаяния. От него не скрыться и не спрятаться — он был частью меня, моим неизбежным спутником в этой ночи, в этом пробуждении, в этом бесконечном мраке.
Я медленно и осторожно вдохнула, словно боясь, что это всего лишь обман чувств, иллюзия, а не настоящая возможность дышать. Воздух проникал внутрь с глухим сопротивлением, как будто лёгкие были тяжело повреждены, словно треснувший сосуд, который не мог принять воду без боли. Каждый вдох был болезненным и неловким — будто мои лёгкие забыли, как работать, как раскрыться, чтобы наполниться воздухом. Они с трудом расправлялись, напрягаясь, дрожали, будто пробуждались от долгого сна или заморозки, впервые после долгой бездействия ощутив жизнь внутри себя. Несмотря на всю эту борьбу и тяжесть, я чувствовала — это не просто движение воздуха, это настоящий, живой вдох. Первый за вечность — как редкое чудо, как маленький свет в бесконечном мраке, который внезапно разрывает тьму и наполняет меня слабой, но настойчивой надеждой.
Каждое, даже самое незначительное движение отзывалось в теле тупой, вязкой болью — не резкой и острой, как от раны, а глубокой, липкой, оседающей внутри. Это была та боль, которая не даёт закричать, но и не отпускает. Она просто держит — крепко, неумолимо, как мокрый тяжёлый камень на груди, придавливающий к земле, не давая вдохнуть полной грудью. Пальцы едва поддавались воле — они двигались медленно, с задержкой, словно были не моими, а чужими, не до конца принадлежащими телу. Мышцы ноющими волнами отзывались на каждую попытку пошевелиться, словно после долгой неподвижности, а в костях пульсировала тупая, упорная ломота, знакомая тем, кто пережил лихорадку или тяжёлую травму. В висках мерно и глухо стучало, как будто кто-то изнутри бил молотком, вбивая гвозди в череп. Стучало ровно, монотонно, заглушая любые попытки собрать мысли в связную линию. Глаза видели, но почти не различали — передо мной был размытый, выцветший мир, будто картина, на которую пролили воду, смыв краски. Белые, выжженные стены, тусклый, неестественный свет, бесформенные силуэты — всё это дрожало, смазывалось, теряло чёткие очертания. Казалось, я смотрела на действительность сквозь запотевшее стекло, покрытое морозным узором.
Звуки достигали слуха приглушёнными, исказёнными — как будто между мной и окружающим миром стояла толстая стеклянная преграда. Голоса звучали отдалённо, гулко, лишённые ясности, словно были частью чьего-то сна: шорохи, скрип подошв по полу, чей-то сдавленный голос, фоновый шум — всё сливалось в невнятный гул. Я не понимала слов, не улавливала смысла — лишь ощущала, как всё это проносится мимо, чуждое, как отголоски жизни, которая происходила где-то в стороне от меня.
Я не понимала, где нахожусь. Пространство вокруг было лишено очертаний, как будто границы реальности размылись и стерлись, как потёртая плёнка старого фильма. Комната расплывалась перед глазами, линии и цвета смешивались в бесформенное пятно — ни стен, ни углов, ни потолка. Всё казалось зыбким, ненастоящим, словно я оказалась внутри сновидения, которое вот-вот рассыплется, если моргнуть или попытаться сосредоточиться. Мир дрожал, будто отражение в воде, нарушенное лёгким касанием ветра. Свет был неестественным — тусклым, молочным, будто проходил сквозь марлю.
Я не сразу осознала — кто я. Моё имя, история, лицо — всё это будто смыло волной. Я чувствовала только тело, чужое и тяжёлое, наполненное болью и странной пустотой. Оно дышало, но не принадлежало мне целиком. Всё внутри было сжато, словно в судороге: грудная клетка стянута обручами, плечи онемели, мысли вспыхивали короткими импульсами, гасли, прежде чем сложиться в слова. Я была как оголённый нерв, уязвимая, открытая, потерянная.
И среди всей этой серой, дрожащей неопределённости — остался только один-единственный вопрос. Он не имел голоса, но звучал внутри меня отчётливо, без пауз, в каждом биении пульса. Он пульсировал, как отголосок сердца в висках, как последняя ниточка, соединяющая меня с тем, что ещё можно было назвать собой. Вопрос — болезненно живой, горький, но единственный смысл в этом хаосе:
Где он? Где Эрен?..
Боль откликнулась почти мгновенно — не острая, не режущая, а глухая и вязкая, как болотная трясина, медленно затягивающая внутрь. Она не рвала, а давила, будто изнутри тело наполняли свинцом. Каждое движение отзывалось натужным ноющим эхом, пронизывающим до костей. Казалось, что каждая кость, каждый сустав впитали в себя след прожитого ужаса — как память о боли, не исчезающая даже во сне. Грудная клетка будто сжалась в тиски: дышать было тяжело, ребра ныли при каждом вдохе, будто кто-то бил по ним изнутри. А руки и ноги... они не просто болели — они отказывались быть частью меня. Словно тело не узнавало себя, как будто его заново собрали из чужих, повреждённых частей.
Боль проникала глубже, чем просто тело — она была наполнена тяжёлой памятью, словно в каждом её приступе оживали тени прошлого. Это была не просто физическая боль, а эхо пережитого страха, когда сердце сжималось от ужаса и безысходности. В каждом её ударе чувствовалась глубинная утрата — словно частицы души, разорванные на части, оставались внутри, напоминая о том, что было потеряно навсегда. Эта боль носила в себе горечь утраты, холод одиночества и тяжесть предательства, которые прочно впились в самое существо, делая каждое мгновение мучительным воспоминанием, живым и неотступным.
Шум в голове не утихал — он был не просто звуком, а тяжелым, всепоглощающим гулом, как отдалённый грохот лавины, катящейся где-то глубоко внутри черепа. Он не кричал, не пронзал остро — он давил. Глухо, ритмично, как удары каменных плит друг о друга, как пульсация в жилах, в которой не было ни начала, ни конца. Этот шум накатывал волнами, и в каждой из них чувствовалось нечто древнее, хрупкое, словно внутри головы трескался лёд — не быстро, а мучительно медленно, с протяжным скрежетом, под невыносимым давлением, готовым разорвать всё изнутри..Словно что-то раскалывалось — но не в пространстве, а в самой сути восприятия. Всё вокруг теряло чёткость, как будто мир устал держать форму. Стены размазывались в пространстве, превращаясь в водянистые силуэты, как акварель, смытая дождём. Грани между предметами исчезали, словно их нарисовали неуверенной, дрожащей рукой ребёнка, и краски потекли. Голоса... они доносились откуда-то извне, искажённые, глухие, будто их пытались передать сквозь толщу воды — одни только вибрации, лишённые смысла, как эхо затонувшего города.
Свет бил по глазам беспощадно. Он не был ярким — скорее, мутным, тягучим, как зарево сквозь плотную вуаль, выжженное солнцем полотно, натянутое между мной и реальностью. Он не согревал и не освещал — он раздражал, проникая в глаза, будто пытался выцарапать изнутри остатки разума. Всё воспринималось так, как если бы я смотрела на мир из-под воды — искажённо, замедленно, с постоянной дрожью изображения, как на старой, поцарапанной киноплёнке. Этот момент был не просто болью. Он был растворением. Растворением границ между мной и миром, между телом и болью, между звуком и тишиной.
Я попыталась пошевелить губами — это было не движение, а попытка вспомнить, как двигаться. Мышцы будто одеревенели, забыли свою задачу, превратились в вату, неспособную подчиниться воле. Лицо казалось чужим — как маска, приклеенная к черепу, тяжёлая, неподатливая. Я медленно, осторожно, с внутренним усилием, сдвинула губы, и это казалось подвигом — как если бы я пыталась поднять валун голыми руками.
Из горла вырвался не звук, а тень звука — слабый, едва ощутимый выдох, не то вздох, не то стон. Его почти не было — он не нарушил тишину, а стал её частью. И всё же внутри него жило слово. Имя. Вопрос. Не оформленный чётко, но наполненный тоской и безмолвной мольбой. Он дрожал, этот невыразимый звук, и растекался по комнате, как дыхание на холодном стекле — исчезая, не успев родиться.
Это было не просто слово. Это был зов. Надрывный, отчаянный, тянущийся из самого сердца, из той его части, где ещё теплилась надежда, что он — кто бы ни был, кем бы ни стал — услышит. Ответит. Вернётся. Но вокруг стояла пустота. Глухая, вязкая тишина. И казалось, что голос этот, как капля в бездну, растворился в воздухе, не дождавшись отклика. Как будто я звала кого-то, кого уже не существовало — ни в комнате, ни в этом мире.
И в тот же миг — будто мир взорвался. Тишина, такая хрупкая и зыбкая, лопнула, как стекло под ударом. Где-то рядом что-то с грохотом опрокинулось, будто упала мебель, послышались резкие, тяжёлые шаги — быстрые, неуправляемые. Чей-то голос, сорвавшийся с грани, прорезал воздух криком, наполненным не просто злостью, а яростью, граничащей с безумием. Шторм чужих эмоций обрушился, как ударная волна. В каждом звуке чувствовалась боль, страх, отчаяние. Воздух стал густым, вязким, будто наполненным электричеством. Напряжение нарастало — не физическое, а внутреннее, раздирающее. Паника плескалась где-то на грани сознания, и в ней — почти неотличимой от гнева — жила чья-то дикая, невыносимая тревога. Гнев бил по комнате, словно хлыст, и каждый удар отзывался в моём теле, впиваясь в разум, разрывая покой, которого и не было.
Кто-то подбежал — стремительно, почти с рывком, и в следующее мгновение чьи-то руки с силой вцепились в мои плечи. Захват был грубым, неточным, будто человек не осознавал своей силы или просто не мог ею управлять. Я ощутила дрожь — не свою, чужую. Эти руки тряслись, будто от холода или внутренней бури, и вместе с ними передавалось что-то острое, тревожное. Сквозь мутную пелену боли и слабости я почувствовала на себе горячее, прерывистое дыхание — слишком близко, почти у самого лица. Оно било в щёки, спутанное, полное паники. И тут раздался голос. Он хлестал, как кнут, срывался на крик, каждый слог — как вспышка. Этот гнев не был злобой. Он был страхом. Тем ужасным, невыносимым страхом, который прорывается наружу через крик, потому что молчать уже невозможно. Потому что это единственный способ быть услышанным, когда сердце разрывается от боли.
Я не могла ничего ответить. Слова застряли где-то глубоко в горле, как комок, который невозможно проглотить. Только вжалась глубже в подушки, пытаясь исчезнуть, стать меньше, тише, незаметнее. Дрожь пронизывала меня до самых костей — но это была не боль. Это был страх. Леденящий, цепкий, тот самый, который не кричит, а душит изнутри. Сердце билось не в груди — в горле, в висках, будто вот-вот вырвется наружу. Всё вокруг гудело от напряжения, натянутого до предела, словно струна, готовая лопнуть. И именно в этот миг, как удар хлыста по оголённой коже, из ниоткуда раздались тяжёлые шаги.
Глухой, размеренный топот сапог постепенно приближался, звуча слишком уверенно и чуждо в этой тихой комнате. Внезапно дверь скрипнула, протяжно и громко, нарушая зыбкую тишину, словно предвещая что-то неизбежное. И затем раздался голос — строгий, холодный, лишённый всякого сострадания. Его слова пронзили воздух, словно острое лезвие, безжалостно и ровно, отдаваясь официальной суровостью и не оставляя ни малейшего пространства для сомнений или жалости.
Военная полиция.
Нет. Только не сейчас.
Я хотела провалиться в простыни, исчезнуть, стать частью этой кровати, раствориться в её тусклой ткани, в этих холодных складках, будто меня никогда не существовало. Всё внутри сжималось — не от боли, а от чистого ужаса, от ощущения полной беспомощности. Казалось, если я затаюсь, если не буду дышать — меня не заметят, оставят в покое. Но тогда… они произнесли моё имя. Чётко. Холодно. Не как зовут человека — как вызывают объект. Без эмоций, без сочувствия. Будто я — не девочка, не солдат, не жертва. А просто вещь. Источник информации. Свидетель. Инструмент.
И я... не могла молчать.
Слова ещё не рвались наружу — язык был нем, губы сомкнуты, словно запечатаны страхом и истощением. Но память… память уже разрывала меня изнутри, как пламя, которое не видно, но которое жжёт до самых глубин. Она просыпалась медленно, болезненно — не как ясная вспышка, а как тлеющий огонь, разгорающийся в темноте. Сначала пришли образы — неясные, смазанные, как кадры старой плёнки. Всполохи воспоминаний, рваные, несвязные. Его глаза — такие знакомые, такие живые, будто смотрели на меня сквозь толщу времени. Не грозные, не жестокие — а усталые, полные внутреннего надрыва. Его голос, глухой, срывающийся, как будто он сам не верил в то, что говорит. Я слышала в нём не гнев, не холод — а отчаянную попытку сдержать себя, остаться собой.
Я вспомнила его руки. Сначала сильные, уверенные, а потом — дрожащие. Не от ярости, нет. От страха. Страха причинить боль, переступить черту. Я вспомнила, как он боролся. Не с кем-то внешним — с собой. С тем мраком, что жил в его сердце, с тем голосом внутри, который тянул его вниз. Он сражался с этим, сжимая кулаки, стиснув зубы, сжимая губы до крови.
И я помню: в его взгляде, в тот самый момент, не было злости. Не было ненависти. Там жила только боль. Глубокая, искренняя, выжженная внутри, как шрам. Боль, которая кричала без звука: «Прости. Я не хочу таким быть.»
— Эрен… никого не убивал…
Слова вырвались из меня, как ржавые гвозди, вонзающиеся в горло — острые, болезненные, обжигающие. Каждое из них будто разрывалось внутри, царапая воспалённые связки, оставляя после себя сухой, хриплый шепот. Они прозвучали слабо, как дыхание на грани обморока, почти неслышно — и всё же достаточно, чтобы наполнить тишину. Я сама едва верила, что произнесла их. Голос был чужим: дрожащим, изломанным, полным боли и сомнений. И всё же… он прозвучал. Он вырвался наружу, несмотря на страх.
Я чувствовала на себе взгляды — тяжёлые, оценивающие, словно лезвия, прижатые к коже. Кто-то ждал от меня лжи, натянутой, как маска, удобной для протокола. Кто-то — покорности, сломленного молчания, которое можно записать в рапорт. Но правда тянула меня вперёд, будто холодная рука, сжимающая сердце. Я не могла промолчать. Потому что знала. Потому что видела.
Он не убивал. Он боролся. До самого последнего вздоха. Не с нами — с тем, что рвал его изнутри, с той тьмой, что хотела подчинить его волю, исковеркать всё, чем он был. И я — только я — видела это. Знала это. Я одна чувствовала, что он не был чудовищем. Не был врагом. Не был тем, каким они пытались его нарисовать. Он был живым. И он страдал.
Я должна была сказать это. Не потому что могла — а потому что не могла иначе. Слова поднимались из самого нутра, как последний глоток воздуха, когда тонешь. Они не были храбростью. Это была необходимость. Что-то большее, чем воля или решение — как будто сама душа выталкивала их наружу, зная: если они не прозвучат сейчас, шанса больше не будет. Голос дрожал — неуверенный, надломленный, как тонкая ветка под тяжестью наледи. Он ломался на каждом слове, будто сам воздух сопротивлялся, не желая быть носителем такой правды. Грудная клетка стянулась изнутри, как будто в ней расправлялись ржавые лезвия. Каждая мышца горела от напряжения, от попытки удержать себя, не упасть, не разорваться от этого груза. Сердце билось глухо, с какой-то обречённой упёртостью, в ритме отчаяния — как барабан в пустом зале, где звук умирает сразу после удара.
Я знала: если я промолчу — если опущу глаза, позволю страху взять верх — правда исчезнет. Она исказится под чужими словами, чужими взглядами, чужими приговорами. Умрёт, не успев родиться, и вместе с ней исчезну я — та, что знала его настоящего. А он… он навсегда останется чудовищем в их глазах. Молчание подпишет приговор. Но не моё. Не сейчас.
Поэтому я говорила. Потому что кто-то должен. Потому что никто, кроме меня, не видел то, что видела я.
Военные нахмурились почти синхронно — как единый механизм, как зубцы в хорошо отлаженной машине, созданной не для сомнений, а для подавления. Один из них, с нашивками старшего по званию, шагнул вперёд. Его движение было выверенным, точным, как у хищника, готового к броску. Взгляд стал жёстким, будто лезвие, впивающимся в кожу, а черты лица заострились, словно вырублены из камня. Он не задавал вопросов — он выносил приговор ещё до слов.
— Повтори, — резко потребовал он. Его голос хлестнул, как плеть, сухо и больно, без права на отступление. В нём не было ни терпения, ни сомнения — только приказ, облитый холодной сталью. Казалось, сама тишина вокруг замерла под этим тоном, приглушённая, подавленная, не смея шевельнуться.
Я моргнула медленно, словно выходила из долгого, вязкого оцепенения, которое тянулось часами. Мир вокруг постепенно прояснялся: контуры становились чётче, звуки — громче и яснее, а тяжесть реальности давила всё сильнее. Внутри грудь сжалась холодным комом страха, но я уже не могла отвести взгляд — глаза намеренно держались на собеседнике, несмотря на дрожь, пронзающую всё тело. Это было словно молчаливое обещание — я скажу всё, что должна, даже если это сломает меня.
— Это была… женская особь, — выдохнула я, голос срывался, будто застревал где-то между рёбрами. Губы дрожали, но слова всё равно рвались наружу — словно изнутри, из самого нутра, где давно копилась правда, глушимая страхом.
Они не слушали. Я видела это в их глазах — холодных, безжалостных и безэмоциональных, словно каменные статуи, лишённые всякой души. Их лица были не лицами, а масками, за которыми скрывались лишь предвзятость и решимость не слышать ничего, кроме того, что им выгодно. Я понимала это отчётливо — моё объяснение им было не нужно, им нужен был виновный, жертва, на которую можно свалить всю вину. Но несмотря на этот холод и непоколебимость, несмотря на внутренний голос, шептавший молчать, я продолжала говорить. Говорила, потому что правда была сильнее страха, и потому что кто-то должен был её озвучить.
— Он не убивал наш отряд… — каждое слово вырывалось с трудом, словно острым лезвием разрезая мои связки изнутри. Голос был хриплым, дрожащим, но в нём звучала искренняя решимость. — И меня… в том числе, он не пытался убить. Это была женская особь. Она напала на нас первой. Он… он лишь пытался защитить.
Внутри меня всё кричало, словно разрывалось от нестерпимой боли — замолчи, не говори, не доверяй. Этот внутренний голос был острым и неумолимым, словно предупреждающий шёпот разума, который пытался удержать меня в тишине. Он настойчиво твердил, что будет только хуже, что эти люди не ищут правды, а хотят лишь подтвердить уже сложившуюся версию, безразличную к реальности. Но несмотря на страх, сомнения и предчувствие боли, я не могла остановиться. Сердце не позволило предать то, что я видела своими глазами. Я не могла предать его — того, кто был для меня больше, чем просто солдат, больше, чем человек.
Эрен не был чудовищем. В глубине души он оставался человеком, несмотря на всю боль и страх, что окружали его имя. Даже если он сам постепенно утратил веру в собственную человечность, даже если мир смотрел на него сквозь призму страха и разрушения, для меня он всегда оставался кем-то большим — тем, кто боролся не с людьми, а с собственными демонами. Он был не символом ужаса, а живым человеком, раздираемым внутренними противоречиями и отчаянной надеждой на спасение.
Он не желал никому зла — я знала это так же точно, как знала собственное имя. Он не хотел причинять боль, не стремился к разрушению. Он просто… потерял контроль. На мгновение, на один страшный миг, он оказался пленником своей силы, своей боли, своей внутренней тьмы. Я видела это — сквозь кровь, сквозь крики, сквозь страх. Видела ясно, будто все его чувства проходили через меня, как через тонкую мембрану. Я ощущала эту борьбу каждой клеточкой, будто она была и моей тоже. Не внешняя — внутренняя. Невидимая для остальных, но такая настоящая, жестокая в своей бесконечной усталости.
Его глаза… они не несли в себе ни злобы, ни жестокости. Там не было ярости, не было злорадства. Лишь отчаяние. Глубокое, искреннее желание сохранить в себе хоть что-то человеческое. Как будто он сам боялся стать тем, кем его уже сделали в чужих глазах. И даже тогда, когда всё рухнуло, даже когда было поздно — эта искра в нём всё ещё жила. В его глазах не горела ярость убийцы — там горела другая, куда более тяжёлая и сложная эмоция. Была боль, глубокая и тягучая, словно рана, которую не смогли залечить годы. Была вина — тяжёлая и непосильная, как груз, который он тащил на своих плечах, несмотря на все усилия освободиться. И была одиночество — такое бездонное и всепоглощающее, что оно эхом отдавалось внутри меня, пробуждая нечто едва уловимое, но неоспоримое. Он не был хищником, готовым разорвать на части — он был сломленным человеком, заточённым в клетку собственных сил и чужих ожиданий, не находящим покоя ни в себе, ни в мире вокруг.
Я неосознанно тянулась к нему — к тому хрупкому огоньку правды, который он хранил в себе среди мрака и хаоса. К его внутренней борьбе, невидимой и беззвучной для остальных, но такой отчаянной и искренней. К тому молчаливому призыву о помощи, спрятанному за каменной стеной боли и отчаяния, который просился быть услышанным, понятым и спасённым. Это была не просто вера — это было глубокое, почти инстинктивное чувство, что за всем этим скрывается не чудовище, а человек, который нуждается в защите и поддержке.
Гулкое, режущее тишину молчание повисло в комнате, словно острое лезвие, натянутое между нами, готовое в любую секунду порвать последние нити сдержанности. Воздух застыл — густой, тяжёлый, как перед грозой, — и давил на грудь, будто невидимая тяжесть, сковывающая каждое движение, каждый вдох. Каждое мгновение тянулось мучительно долго, словно время решило застыть вместе с нами, продлевая эту паузу до предела. И в этой паузе тишина звучала громче любых слов. Она пульсировала в ушах, стучала в висках, будто само молчание жило, дышало, ожидало. Оно не было пустым — наоборот, оно было переполнено: страхом, сомнениями, нераскрытыми мыслями и несказанными чувствами. Казалось, если кто-то осмелится заговорить, этот хрупкий, напряжённый покой разлетится вдребезги. Но в этот момент — не слова были важны. В этот момент даже дыхание было признанием.
Мика стояла, будто приросла к полу, как статуя, высеченная из гнева и потрясения. Её глаза были широко распахнуты, зрачки дрожали, ловя каждую деталь, как будто реальность требовала подтверждения — неужели это действительно происходит? Лицо побледнело, но в глазах — пожар. Взгляд метался, словно не в силах выбрать, что сильнее: боль, расколовшая её изнутри, ярость, пульсирующая под кожей, или ледяное предательство, которое, казалось, выбило почву из-под ног.
Она не произнесла ни слова, но тишина вокруг будто резонировала с её внутренней бурей. В каждом напряжённом мускуле, в каждой судорожно сжатой фаланге пальцев читалась сдерживаемая волна — едва обузданная, но страшная в своей тишине. И в эту секунду молчание Мики говорило громче любого крика — это было молчание человека, которому вонзили нож в спину, и который теперь решает: рухнуть… или нанести ответный удар.
Казалось, что сам воздух между нами натянулся до предела. Моими словами я предала не только её тревогу, её бессонные ночи, тревожные ожидания — но и каждый страх, что она прожила за меня, каждую боль, что носила в себе, когда я молчала, исчезала, страдала. Её пальцы едва заметно дрогнули, словно тело не послушалось воли. В её взгляде вспыхнуло нечто дикое, обжигающее — не злоба, нет, а отчаяние, кипящее под кожей. Ещё секунда — и она, быть может, сорвётся. В её глазах я видела — в мыслях она уже душила меня собственными руками. Не из ненависти, а от той невыносимой беспомощности, когда не знаешь, как ещё защитить.
Офицер военной полиции скривил губы в презрительной, чуть насмешливой усмешке — такой, какой улыбаются лишь те, кто чувствует власть и безнаказанность. Он смотрел свысока, будто оценивал не человека, а вещь, сломанную и бесполезную. Его голос, когда он заговорил, прозвучал холодно и резко, как удар клинка по стеклу — лишённый сочувствия, уверенный, колкий, от которого по спине пробегал ледяной озноб.
— И тем не менее, Йегер убил солдата военной полиции в тюрьме. Это подтверждено. Так что твои слова, девочка, не спасут его шкуру.
Шок пронзил меня, словно мощный электрический разряд, пробежавший по всему телу молниеносно и беспощадно. Каждая мышца застывала в напряжении, словно парализованная, а нервы будто взрывались от внутреннего напряжения. Казалось, что внутри что-то рвануло, оборвалось, и теперь оставалась только гулкая пустота — холодная, безжизненная и глубоко пустая, будто эхо затухающего взрыва. Мысли перемешались в неразборчивый хаос, как клубок спутанных нитей, где ни одна не могла развернуться, найти выход или смысл. Паника охватывала разум, затуманивая его, сковывая способность ясно мыслить и дышать. Сердце перестало биться в привычном ритме — не от боли, а от страшного чувства всепоглощающей пустоты, которая мгновенно заполнила каждую клетку тела. В этот момент я словно потеряла связь с самим собой — дыхание застыло, чувства притупились, и я исчезла внутри собственного безмолвного ужаса, растворяясь в тёмной бездне без надежды и света.
Он… убил?
Я уставилась в одну точку, не смея даже моргнуть, словно сознание внезапно отсоединилось от реальности. Мой взгляд застыл, пустой и неподвижный, как у сломанной куклы — без жизни и смысла. Всё вокруг словно растворилось в тумане: голоса звучали приглушённо, как будто издалека или сквозь толстый слой воды; движения казались замедленными и размытыми, а свет терял яркость и становился тусклым, размытым пятном. Каждый звук доносился до меня искажённым эхом, будто я находилась на дне озера, окружённая гулкой тишиной. Но внезапно, сквозь этот плотный туман отчуждения, прорезались слова офицера — резкие, холодные, безжалостные. Они врезались в мои виски, бьющие ритмично, словно молот, раскалывающий череп. Эти удары становились всё болезненнее, все сильнее разрывая внутреннее пространство, и с каждым глухим звуком в голове пульсировал лишь один, острый и мучительный вопрос — отчаянный и почти физически ощутимый, словно рана, которую невозможно было ни заткнуть, ни исцелить:
Зачем?..
Перед глазами вспыхивали обрывки воспоминаний — резкие, рваные, как кадры сломанной плёнки. Эрен, стиснувший зубы от сдерживаемой ярости, в глазах — боль, а не злоба. Эрен, заслоняющий собой, не колеблясь. Эрен, который никогда не поднимал руку первым, даже когда мог. Всё это промелькнуло в сознании, как последний свет перед темнотой. Он ведь не такой… Он не должен быть таким. Я чувствовала это каждой клеткой. Даже теперь, среди страха и хаоса, вера в него оставалась живой. Упрямой. Тихой, но непоколебимой.
Грудь сдавило не просто болью — это было ощущение, будто внутри меня медленно, но верно рушится фундамент, на котором стояла вся моя жизнь. Не резкий взрыв, а тихое, затяжное разрушение, как если бы старинные камни, веками скреплявшие стены древнего замка, постепенно рассыпались в прах под невидимым давлением. Этот процесс происходил с пугающей степенью неспешности, словно время растягивалось, а каждый миг приносил новые трещины, всё глубже проникающие в мою душу. Сердце, казалось, потеряло привычный ритм и стало биться тяжело, словно под грузом невидимых цепей, сдавливающих грудную клетку изнутри. Каждый вдох давался с невероятным усилием — словно воздух стал густым, липким, наполняя лёгкие словно тягучая смола, которая мешала им полноценно расширяться. Внутри меня гулко звучал глухой, постоянный шум — подобие далёкого раската обвала, эхом отражавшегося в пустоте моего сознания. Это эхо — безмолвное, холодное и бесконечное — напоминало о том, что прежний мир, который я знала и которому доверяла, начал медленно исчезать, распадаясь на осколки, из которых уже нельзя собрать прежнюю целостность. С каждой секундой эта тяжесть становилась всё невыносимее, а чувство пустоты — глубже. Она словно заполнила собой каждый уголок, вытесняя надежду и свет, оставляя после себя лишь холод и темноту, в которой я стояла одна, без опоры и защиты. И в этой тишине, пронзённой внутренним треском и гулом разрушения, я ощущала, как часть меня уходит навсегда, безвозвратно исчезая в бездне.
Слова вырывались из меня, словно бурный поток, не поддаваясь контролю разума. Паника захватила всё тело, охватив грудь тугим сжатием, будто внутри навалился невидимый груз. Руки непроизвольно задрожали, пальцы дрогнули от напряжения и бессилия. Глаза наполнились огнём слёз, жгучих и непрекращающихся, которые я отчаянно пыталась сдержать, но они неукротимо лились, словно река, размывая границы между страхом, болью и отчаянием. Голос сорвался в крик, прерываясь перебоями дыхания, и каждое слово было наполнено невыносимой тревогой, раздирающей меня изнутри.
— Он... он не виноват! — слова срывались с губ в комках, голос дрожал, ломался, будто тонкая ниточка, натянутая до предела. Каждое слово было пропитано болью и отчаянием, вырывалось из глубины души, где жила непоколебимая вера в его невиновность. — Вы не понимаете!.. — крик становился всё сильнее, хотя внутри всё рвалось на части, сердце билось в бешеном темпе, а разум плавился от невозможности выразить всю ту тяжесть, что сдавливала грудь. — Вы ничего не знаете! — это было почти истерикой, криком, который не мог унять даже самый крепкий голос, но я больше не могла молчать. В тот момент всё, что было во мне — страх, любовь, боль и отчаяние — взяло верх, и я не могла остановиться, не могла повернуть назад.
Офицер скривил губы в холодной усмешке, которая словно проникала насквозь — ледяная и безжалостная. В его глазах мелькнула искра опасной насмешки, будто он уже заранее знал исход происходящего и наслаждался чужим беспомощным отчаянием. Этот взгляд не обещал снисхождения — лишь вызов и уверенность в собственной власти, словно слова девушки были всего лишь жалкой попыткой спастись, обречённой на провал.
— Разберёмся, — прозвучало из его уст ровно и холодно, без малейшей тени сомнения или жалости. Его взгляд оставался неподвижным, цепким и пронизывающим, словно пытался прочесть каждую мою мысль, каждый страх. В его тоне слышалась угроза, неявная, но ощутимая, обещание, что это далеко не последний раз, когда меня будут проверять — и что ответ будет искаться любыми способами, несмотря на мою слабость и растерянность.
Затем он резко обернулся к Леви, голос его слегка смягчился, но по-прежнему сохранял жесткость и уверенность, не позволяя усомниться в решимости. В его тоне слышалась четкая команда, без места для обсуждений или возражений — слова, которые звучали как приказ, требующий немедленного исполнения. Несмотря на некоторую снисходительность, в его голосе оставалась стальная непреклонность, передавая всю серьезность ситуации и его неподдельное недовольство.
— Она сейчас не в себе для допроса. Но мы ещё вернёмся.
С этими словами он плавно отступил на несколько шагов, готовясь покинуть комнату. Его движение было размеренным, почти холодно спокойным, но вместе с этим оставляло за собой густое, давящее напряжение, словно невидимая тень нависла над всеми присутствующими. Воздух казался сжатым, плотным, и каждая секунда после его слов наполнялась ожиданием неизбежных последствий, которые ещё только должны были развернуться.
Когда они вышли, внутри меня словно разверзлась зияющая бездна — пустота, холодная и безжалостная, которая сразу же наполнилась тяжестью, давящей с такой силой, что казалось, будто грудь вот-вот лопнет. Дыхание превратилось в тяжёлую борьбу — лёгкие словно обложили густой, вязкой глиной, и каждый вдох давался с усилием, словно я пыталась втянуть воздух через густую кашу, которая преграждала путь. Сердце колотилось в груди, сжимаясь от боли и безысходности, будто каменные тиски сжимали каждую клетку тела, не оставляя ни малейшего пространства для облегчения. Отступать было некуда — пустота внутри не отпускала, а тягостная тяжесть только усиливалась, нарастала, разрасталась, поглощая меня целиком. Слёзы медленно и неотвратимо поднимались по векам, горячие и горькие, как отравленный источник, готовые прорваться наружу в любую секунду, чтобы разбить хрупкую тишину. Тело словно обездвиживало напряжение, внутренний груз, который держал меня в оцепенении — каждое мгновение без них тянулось бесконечно долго, словно часы растягивались в бескрайнем поле мучительного ожидания.
— ДА ТЫ СОВСЕМ ЁБНУЛАСЬ?!
Крик Мики ворвался в моё сознание с силой, которая ранила глубже любого ножа или пули. Его звук, полный боли и отчаяния, сотрясал меня изнутри, будто пытался разбить защитную оболочку, которую я надела вокруг себя. Я была слишком потрясена, чтобы поднять взгляд или ответить — всё внутри затихло, словно замерло в оцепенении. Вдруг она резко схватила меня за плечи — её руки сжались крепко и неотвратимо, словно я была безвольной куклой, которой можно было трясти, вертеть и заставлять слушать. Её встряска прошла сквозь меня, заставляя тело дергаться и трястись, а сердце — биться быстрее, словно пытаясь вырваться из груди.
— ОН ТЕБЯ ЧУТЬ НЕ УБИЛ, А ТЫ ЕГО ОПРАВДЫВАЕШЬ?!
Я не могла ответить — слова застряли где-то глубоко внутри, запутавшись в вихре эмоций и сомнений. Потому что на самом деле я не знала, что сказать. Да, он… он действительно чуть не убил меня. Этот факт висел тяжёлым грузом в моём сознании, не позволяя закрыть глаза на реальность. И всё же, несмотря на это, ни одна из этих темных мгновений не могла перечеркнуть всё то, что было между нами до этого — все те моменты, когда он был не врагом, а кем-то другим, кем-то, кто боролся не со мной, а с собственной болью и страхом. Это противоречие рвалось внутри меня, не давая покоя и заглушая голос разума.
Я задыхалась — будто сам воздух внезапно стал тяжёлым и вязким, словно густой туман, который сдавливал грудную клетку и приковывал лёгкие к ребрам. Каждый вдох давался с трудом, словно я пыталась дышать под водой, и с каждой новой попыткой становилось только хуже. Тело будто потеряло контроль — оно тряслось, будто охвачено холодным ознобом, а руки дрожали непроизвольно, подобно осенним листьям, которые сорвало с ветки и бросает на ветру. Горячие слёзы медленно стекали по щекам, оставляя мокрые дорожки на коже — слёзы горькие, горькие до самой души, унизительные, словно молчаливое признание собственной слабости и бессилия. Я пыталась сдержаться, но это было невозможно — внутри всё распадалось на части, и боль пробивалась наружу в виде этих слёз. Я не хотела, чтобы Мика видела меня такой — разбитой, беззащитной, уязвимой, ведь этот образ шёл вразрез со всем, что я привыкла показывать миру. Но с каждым её внимательным взглядом, каждым осторожным прикосновением, словно невидимыми пальцами касающимся самых хрупких струн моей души, моя тщательно выстроенная маска трещала и рушилась. И я уже не могла ничего с этим поделать — всё, что я пыталась скрыть, становилось явным, обнажённым перед ней и перед самим собой.
Леви внезапно и резко остановил её движение, словно ощущая на пределе ту грань, за которой эмоции могли выйти из-под контроля и превратиться в разрушительную бурю. Его голос прозвучал холодно и властно, словно лезвие, вонзившееся прямо в напряжённый воздух — строгий, безапелляционный и бескомпромиссный. Этот звук мгновенно заставил Мику притормозить, отступить на шаг, как будто она внезапно осознала всю тяжесть момента и необходимость сдержать свой гнев, который вот-вот мог вырваться наружу и привести к непоправимым последствиям.
Я же осталась сидеть, сжалась в объятиях, обхватив себя руками так крепко, будто хотела удержать рассыпавшиеся кусочки себя воедино. Моё тело казалось хрупким и ранимым, словно стекло, готовое треснуть от малейшего прикосновения. Внутри меня безостановочно крутилась одна единственная мысль — острая и неотвратимая, словно яд, медленно растекающийся по венам. Она отравляла всё вокруг, окрашивая каждый вздох в тяжёлый оттенок безысходности и боли, не давая ни секунды покоя ни душе, ни разуму.
Почему ты сделал это, Эрен?
Ты знал, что я всё ещё верю в тебя — несмотря ни на что. Несмотря на ту боль, что ты причинил мне, как невидимые шрамы, что жгут изнутри и напоминают о себе с каждым вздохом. Несмотря на ту хрупкую грань, по которой я балансировала между жизнью и смертью, словно идущая по тонкому льду, который мог в любой момент треснуть под моими ногами и поглотить меня в бездну. Моя вера была глубока и несломленна — она пряталась во мне, тихая и скромная, но непреклонная. Как слабый огонёк в ночи, который, несмотря на шторм и мрак вокруг, продолжал светить, отбивая тьму. Этот огонёк не был ярким или ослепительным, но он был живым и упорным — такой, что ни ветер, ни дождь, ни самые суровые испытания не могли его погасить. И пока он горел во мне, я знала — ты ещё не потерян, и между нами всё ещё есть ниточка надежды, которую нельзя разорвать.
Эта вера была той тонкой, невидимой нитью, которая незримо, но неотвратимо связывала меня с тобой, даже в самые тяжёлые моменты, когда вокруг всё рушилось и разваливалось на части. Когда казалось, что надежды больше нет, что все мосты сожжены, и нас уже ничто не в силах спасти, эта нить оставалась моей последней опорой. Я чувствовала её, как невидимый пульс, который отдавался в самом сердце, словно тихий, но настойчивый зов.
Я цеплялась за эту веру изо всех сил — всей своей душой и каждым вздохом, словно это был последний, спасительный якорь, который не позволял мне окончательно утонуть в бушующем, бесконечном море отчаяния. Этот якорь держал меня на плаву, не давая погрузиться в тёмные глубины бездны, где нет ни света, ни выхода, только холод и пустота. И несмотря на все штормы, бури и крики ветра, я не отпускала эту ниточку, потому что знала — пока она существует, есть шанс найти путь обратно к тебе, к тому, что ещё может спасти нас обоих.
Почему же ты сделал это? Почему сломал то, что я пыталась сохранить?
В этот самый момент тишина в комнате стала почти невыносимой — словно тяжёлый, давящий груз, прижавший сердце к ребрам, сковавший каждый вдох и лишивший возможности выдохнуть. Она растекалась по воздуху, наполняя пространство густой вязкой паутиной безмолвия, которая казалась плотнее любых слов и громче самых громких криков. В груди разливалась горечь — горечь утраты, предательства и разбитой надежды, каждое из которых пронзало меня острыми, словно осколки стекла, ножами боли, оставляя раны, жгущие изнутри и не позволяющие забыть. Эта боль впивалась в каждую клетку, накатывала волнами, заставляя сердце сжиматься, словно пытаясь удержать всё вместе, когда вокруг всё разваливалось.
Но даже среди этой непроглядной тьмы и тяжести, глубоко внутри меня ещё теплела крошечная искра — слабая, еле заметная, но живучая и неугасимая надежда. Эта надежда была словно тихий огонёк в ночи, мерцающий сквозь шторм и бурю, напоминая, что где-то там, под всеми слоями боли и страха, ещё существует возможность перемен. Надежда на то, что однажды ты вспомнишь, кто ты есть на самом деле — не сломанный и потерянный, а сильный и настоящий. Надежда, что ты сможешь вернуть себе своё истинное лицо, снять маски и снова найти путь обратно — к себе, к свету, к тем, кто ждёт тебя и верит в тебя, несмотря ни на что.