10 страница17 сентября 2023, 11:33

Часть вторая. Глава 7

Но ни карцера, ни рубашки не последовало. Да и вообще ничего больше  не
последовало. Утром, как обычно, пришел Хрипушин - свежий,  принявший  душ,
отмякший за ночь - и капитан ушел, а  Хрипушин  что-то  приговаривал,  над
чем-то  мелко  посмеиваясь,  снял  и  повесил   на   металлический   стояк
коверкотовый плащ - кто-то недавно верно написал, что коверкот был тогда у
органов почти формой, - прошел  на  свое  место,  отодвинул  кресло,  сел,
водрузился и быстро спросил:
   - Ну, герой, надумал что-нибудь за ночь? Нет, умная у  тебя  голова,  а
дураку досталась - так, что ли?
   И снова потянулся длинный, мучительный, жаркий, бессмысленный день. Они
сидели друг против друга, вяло переругиваясь, мельком  переговариваясь,  и
иногда на пятнадцать-двадцать минут теряли  друг  друга  из  вида  -  один
засыпал, а другой делал вид, что пишет или читает.
   А вечером появился новый будильник, и на следующую ночь другой,  и  еще
на следующую еще  другой  -  и  были  они  не  капитаны,  не  дежурные  по
следственной части, а просто парни лет двадцати, двадцати трех  -  злые  и
добродушные, молчаливые и разговорчивые, тупые и вострые.
   И так продолжалось еще три ночи.
   Бессонница мягко  и  гибко  обволакивала  мозг  зека.  Все  становилось
недействительным, дурманным - все мягко  распадалось,  расслаивалось,  как
колода карт, бесшумно  рассыпавшаяся  по  стеклу.  Он  жил  и  двигался  в
каком-то странном пространстве -  слегка  сдвинутом  и  скошенном,  как  в
кристалле. Воздух казался густым и синеватым, словно в угарной  избе.  Все
носило привкус сна и  доходило  через  вату.  Это  и  помогало:  ничто  не
поднимало на дыбы, на  все  было,  в  общем-то,  наплевать.  Просто  когда
Хрипушин с руганью бросался на него, как бы сами собой включались ответные
силы: верно, это вставал на  дыбы  и  рычал  древний  пещерный  медведь  -
инстинкт. Этот зверь понимал, что нельзя, чтоб его тут били. Раз ударят, и
еще ударят, и тысячу раз ударят, и совсем забьют. Потому что сейчас это  и
не удар даже, а вопрос: "А скажи, нельзя ли с тобой вот так?" - и ревел  в
ответ: "Попробуй!"
   А колено болело все больше и больше. Сидеть было трудно, но  на  вопрос
Хрипушина, что у него с ногой, Зыбин просто ответил: зашибся.
   - И что это вы все зашибаетесь? - покачал головой  Хрипушин  и  отослал
Зыбина с конвойным в санчасть.
   В санчасти - белой прохладной камере - горели  синие  спиртовки,  пахло
валерьянкой и было тихо и  спокойно.  Бинтовала  Зыбина  фельдшерица,  еще
молодая, но уже безнадежно  засохшая  маленькая  женщина,  вся  засаженная
золотыми мухами. А потом из-за ширмы вышел  молодой  красавец  с  длинными
волосами на  обе  стороны.  Пальцы  у  красавца  были  твердые,  холодные,
мелодичные, и вообще он так походил на Станкевича или юного Хомякова,  что
на вопрос, как же это он так зашибся, Зыбин чуть  ему  не  ляпнул  правду.
Красавец пощупал у него пах, спросил, не больно ли, и сказал:
   - Больше сидите или лежите. Я освобожу вас от прогулки.
   - Я и так сижу сутками, - ответил Зыбин,  но  молодой  Хомяков  ничего,
кажется, не понял, а отошел к умывальнику. Затем  Зыбина  снова  отвели  в
кабинет Хрипушина, и опять началась та же детская игра.
   А игралась она так. (Оба сидят усталые, распаренные, обоим все  это  до
чертиков надоело.)
   - Ну, когда же мы будем рассказывать? - спрашивал следователь зека.
   Зек отвечал:
   - О чем же?
   - О подлой антисоветской деятельности, - говорит следователь.
   - Подлостями не занимаюсь, - отвечает зек.
   - Так что ж вы думаете, - скучно и привычно  тянет  следователь,  -  мы
так, ни с того ни с сего, забираем советских граждан? Так, что ли?  Так  у
нас не бывает! (Зевает.)
   - Может быть, - отвечает зек, зевая, - может, так у вас и не бывает, но
со мной вышло именно так.
   -  Так  что  же  вы  думаете...  -  снова  привычно  и  скучно  заводит
следователь.
   Так продолжается еще с час. А потом оба окончательно устают и умолкают.
Потом Хрипушин звонит разводящему. Но бывали,  впрочем,  и  неожиданности.
Иногда следователь не остережется и пустит в  ход  любимый  аргумент  этих
мест:
   - У нас отсюда не выходят.
   Но тут зек быстро спрашивает:
   - Так что ж, по-вашему, советский суд уж никого и не оправдывает?
   Сразу же создается острейшая тактическая ситуация: ведь не  скажешь  ни
"да", ни "нет". И следователь начинает орать.
   - Не смей оскорблять пролетарский суд! - захлебывается он.  -  Как  это
никого не выпускают! Кого надо, того выпускают!
   А однажды следователь упомянул об огненном мече: "Вас поразил  огненный
меч!" - и проклятый зек тут же его осек:  "Э,  вы  поосторожнее  про  этот
огненный меч! Вы знаете, у  кого  он  был?  Этот  огненный-то?  У  Михаила
Архангела! Слышали про  союз  Михаила  Архангела?  Ну,  союз  жандармов  с
подонками. "Бей жидов, спасай Россию" Так что вы не больно с мечом-то".
   Но было и еще неприятнее.
   - Слушайте, перестаньте же, наконец, орать, - просит зек.
   - Это на порядочных не орут, - упоенно гремит следователь.
   - И говорите, пожалуйста, вежливо.
   -  Это  с  порядочными  говорят  вежливо,  -  восторженно  закатывается
следователь. (Это на него нашел особый стих - хамский и жизнерадостный.)
   - И предъявите же мне,  наконец,  что-то  конкретное  или  дайте  очную
ставку.
   - Это порядочным, дают очную ставку, - грохочет следователь, но тут зек
начинает хохотать, а следователь спохватывается и замолкает.
   Почему допрос идет такими кругами и так нелепо, Зыбин долго не понимал,
объяснил ему все  тот  же  Буддо.  Это  случилось  часа  через  два  после
санчасти. Позвонил телефон, Хрипушин послушал, опустил трубку и сказал:
   - Ну ладно, иди отдыхай! А потом обязательно будешь  рассказывать,  тут
тебе не милиция!
   Нога после санчасти разболелась по-настоящему, и  в  камеру  Зыбин  шел
хромая. Пришел, сел на кровать, заголил ногу и стал осматривать колено.  И
даже через повязку чувствовал его сухой жар. "Ну, гад, - подумал он, - ну,
шантрапа несчастная, не дай мне Бог тебя еще встретить. Я  тебе  при  всех
пущу  кровь,  паразит!  А  может,  правда   заявить:   вот,   мол,   избил
следователь". Но тут же  отбросил  и  эту  мысль.  Если  уж  начинать,  то
по-настоящему: закатить голодовку, добиться прокурора, если надо - принять
драку (теперь он уже понимал, что во время допросов не убивают, ведь убить
- это значит дать скрыться). Так вот, если начинать, то уж идти до  самого
конца. Очевидно, так и придется. Но стоит ли упреждать события?
   Через час вернулся Буддо, увидел его  и  страшно  обрадовался.  Они  не
виделись почти неделю.
   - О, да вы совсем молодец! - крикнул он, тиская Зыбина  в  объятиях.  -
После стольких-то суток... Ну, так что все-таки, подмахнули им, что  надо?
- Зыбин покачал головой. - Как? Неужели так-таки ничего? А как же они  вас
тогда отпустили? А за колено что держитесь?
   - Да вот... - ответил Зыбин и заголил колено.
   - Здорово! - покачал головой Буддо. - Ну, с боевым крещением!  Вот  это
уж точно законный синяк - носите его смело, никто не придерется!  Чем  это
он вас? Сапогом, наверно! Это они любят! Вы что же, сказали ему что-нибудь
или это он так, в порядке активности?
   - В порядке активности, - буркнул Зыбин и больше  ничего  объяснять  не
стал. Буддо посмотрел на него и тяжело вздохнул.
   - Эх, Георгий Николаевич, Георгий Николаевич! - сказал он. -  Ведь  это
же значит, что они за вас как следует принялись! И на конвейер  поставили,
и вот чем награждают. Плохо ведь дело, батенька, а? Совсем плохо!  И  чего
вы их доводите? Что толку?
   - Здравствуйте  пожалуйста!  Так  это  я  их,  оказывается,  довожу?  -
усмехнулся Зыбин.
   Буддо неприятно сморщился.
   - Эх, оставили бы вы свой глупый  гонор,  батюшка,  и  поглядели  бы  в
глаза, так сказать, простой сермяжной правде! Ей-богу,  это  не  повредило
бы! Гонор, норов, "не тронь меня" - это все хорошо, когда имеет  хождение.
А здесь не тот банк! Тут допрос! И не просто допрос,  а  активный!  А  это
значит,  что,  когда  вас  спрашивают,  надо  отвечать,  и   отвечать   не
как-нибудь, а как следует.
   - Да что им отвечать? Что? - вскочил Зыбин. - Ну пусть они  спрашивают,
я  отвечу.  Так  ведь  не  спрашивают,  а  душу   мотают:   "Сознавайтесь,
сознавайтесь, сознавайтесь". В чем? В чем, мать вашу так?! Вы скажите,  я,
может,  и  сознаюсь!  Так  не  говорят  же,  сволочи,  а  душу  по   капле
выдавливают!
   - Хм, - усмехнулся Буддо, - а что же, по-вашему, эти сволочи должны вам
говорить? Это ваша обязанность - им говорить, потому что вы зек. Вот вы, я
вижу, батенька, до сих пор не поняли, что же с вами случилось. А пора  бы!
Ох, пора  бы!  Вот  вы  послушайте  меня,  я  вам  расскажу.  Наши  органы
отличаются  тремя  главными  особенностями...  Угодно  вам  не   перебивая
выслушать - какими?
   - Ну, ну, - сказал Зыбин и лег.
   - Только; тогда действительно не  перебивайте.  Итак,  первая:  никаких
колебаний у них в отношении арестованного нет.  Сомнения,  брать  вас  или
нет, у них были, но кончились на день раньше вашего  ареста.  Теперь  все.
Теперь вы не только арестованы, но и  осуждены  -  не  будьте  же  ишаком,
поймите, что происходит, и тогда все обернется  легко  и  для  вас  и  для
следователя! И не фырчите на  него,  что  там  фырчать?  Не  он  вас  сюда
затащил, и не он вас отпустит. Его дело собачье - оформил и сдал. Но  ведь
и оформить-то тоже  нелегко.  Форм  много,  и  у  каждой  свой  оттеночек.
Положим, что все, кто тут сидит, контрреволюционеры - это так! Но  ведь  у
агитатора одни родовые признаки, у шпиона другие, у вредителя третьи.  Тут
все   должно   сходиться   по   инструкции:   знакомство,    высказывания,
национальность, с кем пьет, с кем живет, все, все!
   - Одним словом, - усмехнулся Зыбин, -  я  не  личность,  а  преступник,
определенный заранее,  вот  как  жучок  в  определителе:  такие-то  усики,
такие-то крылышки, надкрылышки, жевальца. Определили на булавку, так?
   - Может, по-вашему, по-ученому, и так  -  не  знаю.  Ну  а  вот  насчет
преступника  вы  опять  ошибаетесь.   Не   преступник   вы,   а   человек,
и-зо-ли-ру-емый от общества! Ибо - вот это и есть  второй  принцип  -  вы,
голубчик, человек вредный, сомнительный, не советский.
   - А чей же?
   - А батюшка вас знает, чей вы, ну, наверно, вот тех господ,  что  сидят
за рубежом да на нас  с  вами  зубы  скалят:  Чемберлена,  лорда  Керзона,
господина Форда - акул капитализма.
   - А откуда же вы взяли, что я такой?
   - Я-то ниоткуда не взял, а они -  из  всего  вашего  облика.  Из  ваших
манер:  ходите   боком,   подсмеиваетесь,   шуточки-прибауточки   какие-то
отпускаете. А над чем смеяться-то?  Смеяться  сейчас  не  над  чем!  Время
серьезное! Смеются вон в парках на гуляний -  а  вы  небось  у  себя  дома
норовите смеяться, за закрытыми дверями! С компанией! Это не полагается  -
подозрительно! Да и вообще... Вот скажите прямо: вы  признаете,  что  наши
вожди - это и есть самая доподлинная народная власть? И что  никакой  иной
не только не было, но и не должно  быть!  Признаете  или  нет?  Но  прямо,
прямо...
   - Давайте устроим голосованье, спросим народ, я-то что?
   - Вот демагог! Народ спросим! А он, значит, не народ! Да, да, верно, вы
не народ,  народ  верит  своей  власти,  а  вы  маловер,  брюзга,  ходите,
подмигиваете и посмеиваетесь. А раз не верите, то и других -  не  дай  Бог
еще война - можете совратить. А ведь еще когда-когда было  сказано:  "Горе
тому, кто соблазнит малых сих". Вот! И Вождь эти слова еще с тех самых пор
запомнил. Значит, вы человек опасный. В обществе вас оставлять  рискованно
- надо изолировать. Ну и изолируют. Через  военную  прокуратуру  в  Особое
совещание. Справедливо ли это? По классической юриспруденции - нет,  а  по
революционному правосознанию  -  безусловно.  Гуманно  ли  это?  В  высшей
степени! Ведь цель-то, легко сказать, какая! Счастье  будущих  поколений!!
За нее ничего не жалко!
   - Это кому же не жалко? Вам, что ли?
   - Не мне! Не мне! Я такой же враг,  как  и  вы!  Лучшим  умам,  совести
человечества не  жалко!  Роллану,  Фейхтвангеру,  Максиму  Горькому,  Шоу,
Арагону не жалко! Они люди мужественные, их кровью не  запугаешь.  Что  вы
усмехнулись?
   - Ничего! Оригинально вы говорите!
   - Да нет, дорогой, для нас, для старой  интеллигенции,  это  совсем  не
оригинально. Нам это было обещано давно, только не больно мы в это верили.
"Кто не с нами, тот наш враг, тот должен пасть". Эту  песенку  нам  еще  в
1905 году пропели!  Да  и  кто  пропел-то?  Друг  Надсона!  Поэт-символист
Минский! А гениальный писатель пролетариата - Горький -  уже  в  наши  дни
добавил: "Если враг не сдается - его уничтожают". Ну  а  вы  не  сдаетесь!
Скандалите,  синяки  вон  зарабатываете!  Так  может  себя  вести   только
нераскаявшийся враг - и, значит...
   - Да нет, я  согласен,  -  засмеялся  и  махнул  рукой  Зыбин,  -  если
действительно все может быть сведено к этому, то я согласен.
   - А вы сомневаетесь, что все уже давно сведено  именно  к  этому?  Зря!
Хотя нет, конечно, не зря! В этом и есть ваше вражеское нутро, значит,  вы
должны  быть  уничтожены  -  или,  скажем  мягче  -  мы  ведь   гуманисты,
единственные подлинные гуманисты! -  изолированы!  Хорошо,  если  вам  это
понятно, то идем дальше; какая же тогда, спрашиваете  вы,  цель  допросов?
Ну, об одной я уже все сказал: канцелярия, делопроизводство.  Дело  должно
иметь абсолютно законченный вид -  так,  чтобы  его  можно  было  показать
любой, самой высокой инстанции. Вы видели, что  на  обложке-то  наших  дел
написано? "Хранить вечно!" О! Вечно! Слово-то какое! Вечно! Это  значит  -
Пушкина  забудут,  Шекспира,  Байрона  забудут,  всяких  там   Шелли-мелли
забудут, а нас - нет. В нас, врагов, вечно будут тыкать пальцем! Смотрите,
дети, вот какие были враги!..
   - Да ведь и те сволочи, что нас делали врагами, тоже сдохнут, - взревел
наконец Зыбин, - пожалуй, даже и пораньше нас! Гады ползучие!
   - Ах, враг, враг! Вот о чем он думает, - засмеялся Буддо. -  Потомство!
Потомство, батенька, - вот кто будет тыкать в нас пальчиком! А  "потомство
- строгий судья"! Как вы однажды написали о Державине. То есть  написал-то
это Державин, но вы  его  сочувственно  процитировали.  И  дельно,  дельно
процитировали. Да, строгий, строгий судья потомство! И праведный! Так  вот
этот строгий праведный судья через эн веков должен взять ваше дело в  руки
и сказать: "Правильно моего предка  закатали!  Разве  с  такими  обломками
можно было коммунизм построить? Мало им еще давали!  Хотели  наше  счастье
украсть, подлецы, мистики, идеалисты!" Ну и мировая буржуазия тоже  должна
умыться, если им  ваша  папочка  ненароком  в  руки  попадет.  Все  в  ней
доказано,  подписано,  все   законные   гарантии   соблюдены,   презумпция
невиновности - вот она, с самого начала. Преступник признался  под  гнетом
подавляющих  улик!  На  каждой  странице  видно  высокое  следственное   и
оперативное мастерство. Мы  истинные  гуманисты,  господа  хорошие.  Самое
ценное для нас на земле - человек. Мы так просто не хватаем! Мы  людоведы,
как выражается великий Горький. Ни одного процента брака! А вот вы  можете
себе представить, - он оглянулся и понизил голос до суеверного  шепота,  -
вдруг сам товарищ Сталин (!) захотел просмотреть ваше дело,  так  сказать,
проверить его лично - так как же оно должно выглядеть, а? Вот ведь  в  чем
дело! - Он вздохнул, помолчал немного и сухо сказал: -  Это  одна  сторона
вопроса, но есть и другая.
   Буддо встал и прошелся по камере, дверь все  время  моргала  очком,  но
Буддо на это внимания не обращал. Было видно, что  он  любит  говорить.  В
своем кругу на профсоюзном собрании он, наверно, был заводилой. Сейчас  он
заливался, как скрипка.
   - А вторая сторона вопроса, мой дражайший, милейший и умнейший  Георгий
Николаевич, такая: ведь  никто  лучше  вас  ваших  дел  не  знает.  Вот  и
открывайте их все до единого. Зачем вашему Хрипушину сужать следствие?  Он
просто должен вынуть из вас, все, что есть. Вот он  и  вынимает.  Кто  вас
поддерживал? Кто вам поддакивал? Кто сам что-то говорил? Давайте,  давайте
их сюда!
   - И дают? - спросил Зыбин. Он сидел на кровати четкий  и  внимательный.
Вся вата ушла, появилась резкая достоверность. И нащупывалось что-то  еще,
склизкое, хитрое, уходящее из пальцев, но что это -  он  уловить  пока  не
мог, только чувствовал.
   - А вы думаете, нет? Снявши голову, по волосам ведь не плачут? Кто себя
закатил на десятку, тот и другого не пожалеет, вот и сдают - причем  сразу
же, с пылу с жару. Муж жену сдает, сын - мать (обратно  бывает,  реже),  а
брат брата, друг друга - это уж как общее правило.  Вот  они  и  топят  на
очных ставках друг друга. А когда после им в присутствии следователя  дают
свидания, так знаете, как они тогда обнимаются, как плачут?! Ой, Боже мой!
Ведь оба погибли, только что вот погибли! Ведь и тот уже воли  не  увидит!
Все! Иногда вся семья сидит в одном коридоре -  что  ж?  Статья  пятьдесят
восемь, пункт одиннадцать - антисоветская организация. Двое говорили, один
слушал и молчал - двое в лагерь, один  к  Нейману  наверх.  И  вот  именно
отсюда-то исходит третье. Вот вы спрашиваете, почему  следователь  вам  не
предъявляет  ничего  конкретного,  а  только  долдонит:  "Говори,  говори,
рассказывай!" Да потому, дорогой, что вас  сюда  привел  не  свят  дух,  а
человек! И человек вам известный! Больше чем известный: ваш лучший друг  и
брат, так как же его ставить под удар? Он как воздух  нужен  стране  -  он
благороден, надежен, проверен и перепроверен, оперативен и вхож, вхож! Ему
бы еще служить и служить - чистить и чистить страну от гадов и предателей,
а вы его - раз и погубили! Шепнули на  свидании,  скажем,  "особый  привет
такому-то" и поглядели соответственно - ну и все! Люди сейчас на эти штуки
оч-чень догадливые! Или из лагеря передали  с  освобожденным  цидулю  -  и
опять все!
   - Да-а, да-да! - Зыбин встал и  прошелся  по  камере  (зрачок  в  двери
сейчас был телесно-розовый, за ним кто-то  стоял).  -  Да,  да,  Александр
Иванович! Очень вы мне хорошо объяснили! Очень, очень!..  Ну  а  теперь  я
прилягу. Голова что-то не того... Мой друг и брат! А брат-то мой  -  Каин:
"Каин, Каин, где брат твой Авель?" И отвечает тогда Каин Господу: "Я разве
сторож брату моему?.."
   ...Проснулся он от резкого металлического стука. Стучали ключом об лист
железа металлической обшивки двери. Он вскочил. Над ним стоял Буддо и тряс
его. Оконце было откинуто. За ним стояло лицо коридорного.
   - Вот еще раз ляжете, - сказал он, - и пойдете в карцер.
   - За что? - спросил Зыбин.
   - За нарушение правил распорядка. Вон инструкция на стене - читайте!  -
И солдат захлопнул оконце.
   После этого они оба с минуту молчали.
   - Да, -  покачал  головой  Буддо,  -  доводят  до  конца!  Эх,  Георгий
Николаевич! И что вы партизаните, что рыпаетесь по-пустому? Для чего -  не
понимаю!
   Зыбин сел на койку и погладил колено.
   - Что я рыпаюсь? Ну  что  ж,  пожалуй,  я  вам  объясню,  -  сказал  он
задумчиво. - Вот, понимаете, один историк рассказал мне вот какой  курьез.
После февральской революции он работал в комиссии по разбору дел  охранки.
Больше всего их, конечно, интересовала агентура. На  каждого  агента  было
заведено личное дело. Так вот, все папки были набиты чуть не доверху, а  в
одной ничего не было - так,  пустячный  листочек,  письмо!  Некий  молодой
человек предлагает себя в агенты, плата по усмотрению. И пришло это письмо
за день до переворота. Ну что ж?  Прочитали  члены  комиссии,  посмеялись,
арестовывать не стали: не за что было - одно намеренье, - но  пропечатали!
И вот потом года два - пока историк не потерял его из вида  -  ходил  этот
несчастный студентик с газетой и оправдывался: "Я ведь  не  провокатор,  я
ничего не успел, я думал только..." И все  смеялись.  Тьфу!  Лучше  бы  уж
верно посадили! Понимаете?
   - Нет, не вполне, - покачал головой Буддо. - Поясните,  пожалуйста,  вы
говорите, письмо было послано за день до... Значит, вы думаете...
   - Вот вы уже и сопоставили!  Да  нет,  ровно  ничего  я  не  думаю.  Не
сопоставляйте, пожалуйста! Тут совсем другое. Этот молодой человек дал  на
себя грязную бумажонку и навек потерял покой. Вот и я - боюсь больше всего
потерять покой. Все остальное я так или этак переживу, а тут уже мне верно
каюк, карачун! Я совершенно не уверен, выйду  ли  я  отсюда,  но  если  уж
выйду, то плюну на все, что я здесь пережил и видел, и забуду их,  чертей,
на веки вечные, потому что буду жить спокойно, сам по себе, не боясь,  что
у них в  руках  осталось  что-то  такое,  что  каждую  минуту  может  меня
прихлопнуть железкой, как крысу. Ну а если я не выйду... Что ж? "Потомство
- строгий судья!" И вот этого-то судью я боюсь по-настоящему! Понимаете?
   Буддо ничего не ответил. Он пошел и сел на койку. И Зыбин тоже  сел  на
койку, задумался и задремал. И только он закрыл глаза, как раздался стук.
   Он поднял голову. Окошечко было откинуто, в нем  маячило  чье-то  лицо.
Потом дверь отворилась, и в камеру вошли  двое  -  дежурный  и  начальник.
Зыбин вскочил.
   - Предупреждаю: при следующем замечании сразу пойдете в  карцер,  -  не
сердясь, ровно сказал начальник. - На  пять  суток!  Второе  нарушение  за
день!
   - Но я не спал неделю!
   - Этого я не знаю! - строго произнес начальник. - Но здесь  днем  спать
нельзя! Говорите со следователем.
   - Вы же знаете: они нас не слушают.
   - Ничего я не знаю. Мое дело - инструкция. Вот она. Днем спать  нельзя.
Пишите прокурору. - И он повернулся к двери.
   - Стойте! - подлетел к нему Зыбин. - Я буду писать прокурору, дайте мне
бумагу.
   - В следующий вторник получите, - сказал ровно начальник.
   - Нет, сейчас! Сию минуту! - закричал Зыбин. - Я  напишу  прокурору.  Я
объявлю голодовку! Я смертельную, безводную объявляю! Слышите?
   - Слышу, -  с  легкой  досадой  поморщился  начальник  и  повернулся  к
дежурному. - На пять суток его в карцер, а потом дадите бумагу и карандаш.
   Так Зыбин попал в карцер. И так он в первый раз за семь суток заснул на
цементном полу.
   И море снова пришло к нему.

   ...Я ведь страшно мудрый тогда был. Я тогда вот  какой  мудрый  был:  я
думал, посидит он у меня под кроватью, сдохнет, и все. Сейчас  мне  самому
непонятно, как я мог пойти на такое. Боль и страданье  я  понимал  хорошо.
Меня в детстве  много  лупили.  Бельевой  веревкой  до  синяков,  пока  не
закапает кровь. Мать у  меня  была  культурнейшая  женщина  -  бестужевка,
преподавательница  гимназии.  Она  ходила  на  всякие  там  поэз-концерты,
зачитывалась Северяниным, Бальмонтом.  У  нас  в  гостиной  висел  "Остров
блаженных"  Беклина,  мне  дарили  зоологические  атласы  и   Брема   ("он
обязательно будет зоологом"). И била меня по-страшному. Отец не вмешивался
и делал вид, что не замечал. А потом он  умер,  появился  отчим,  так  тот
вообще не велел меня кормить - ведь он был еще культурнее!

   - Как же ты жил? - спросила она тихо. И они  оба  вздрогнули  от  этого
неожиданного "ты".
   - Да вот так и жил, представь себе, не так уж  плохо.  Имел  товарищей,
писал стихи, конечно, очень плохие стихи, сначала под Есенина,  потом  под
Антокольского, я любил все гремучее, высокое, постоянно сгорал от любви  к
какой-нибудь однокурснице. Тогда я поступил на литфак, как-то очень  легко
сдал все экзамены и поступил. Надеялся, что буду стипендию получать.  Нет,
не дали. Я ж из состоятельной семьи: отчим - профессор, мать - доцент.
   - Пил?
   - Нет, тогда совсем не пил. Тогда я капли в рот  не  брал.  Пить  начал
много позже. Уже когда кончал. Ведь тогда время  очень  смутное,  страшное
было. Есенинщина, богема, лига самоубийц  -  да-да,  и  такая  была!  Трое
парней с нашего фака составили такую  лигу.  Вешались  по  жребию  -  двое
успели, третий - нет. И знаешь, как  вешались?  Не  вешались,  а  давились
петлей, лежа на койке. А-а! - вдруг удивленно закричал он и остановился. -
Вот оно что! Теперь я понял, откуда мне  знакомо  его  лицо.  Он  же  меня
допрашивал по делу этих самоубийц. Но это еще до Кравцовой было!  Да,  да!
Да как же он-то меня забыл? Или...
   - Это ты про...?
   - Ну про него, про него! Он же следователь,  только  почему  же  он  не
сказал мне сразу?
   - Ты знаешь,  -  она  взяла  его  за  плечо.  -  Он  вчера  мне  сделал
предложение.
   - Что?! - воскликнул он и тоже вцепился ей в  плечо.  -  Он  вам?..  Он
тебе... Ух, черт!
   - Да, вчера, после того как тебя увели отсюда твои соседи.
   - Здорово! И что же ты ответила?
   - Просила подождать. Сказала, что должна подумать.  Подумаю  и  отвечу.
Вот подумала.
   - И что же?
   - Поблагодарю и извинюсь, скажу, что не смогу.
   - Не сможете?
   - Нет, не смогу. Я же тебя полюбила! Вот только сейчас  поняла,  что  я
тебя люблю! Но только, пожалуйста, не думай, что ты меня разжалобил!  Нет,
нет! И пожалуй, ты зря мне всю эту пакость начал. Теперь же  я  все  время
буду думать об этом! Но есть в тебе что-то такое... Яд какой-то,  что  ли?
Ведь я не из влюбчивых - нет, нет, совсем не так! И  на  всякую  лирику  и
исповеди не  податливая.  А  вот  ты  меня  влюбил  с  такой  великолепной
легкостью, что и сам не заметил. А вот сейчас не знаешь, что же делать  со
мной?
   - Нет, не знаю, - засмеялся он.
   - Да ты еще вдобавок и невозможно искренен! Это в тебе особенно ужасно.
Хорошо. Завтра придумаем вместе что-нибудь. Пока не думай.
   Несколько шагов они прошли молча.
   - Слушай, - сказал он, вдруг останавливаясь.  -  Вот  ты  сказала,  что
любишь меня. Я тебя - тоже. Так  что  ж?  Целоваться,  обниматься?  А  мне
совершенно не хочется. Не в том я совсем настроении!
   Она засмеялась тихонько, обняла его, чмокнула в щеку и сказала:
   - Да нет, все в порядке. Вот и море. Давай краба!

   Краб неделю просидел под кроватью - он сидел  все  в  одном  и  том  же
месте, около ножки кровати, и когда кто-нибудь  наклонялся  над  ним  -  с
грозным бессилием выставлял вперед  зазубренную  клешню.  На  третий  день
около усов  показалась  пена,  но  когда  Зыбин  к  нему  притронулся,  он
пребольно, до крови заклешнил ему палец. Тогда Зыбин ногой задвинул  краба
к самой стене - вот он там сначала и сидел, а потом лежал. На  пятый  день
его глаза проросли белыми пятнами, но только Зыбин притронулся к нему, как
он выбросил вперед все ту же страшную и беспомощную клешню (ох, если бы он
умел шипеть!). На панцире тоже появилось что-то вроде плесени. На  седьмой
день Зыбин утром сказал Лине: "Больше я не могу - вечером я  его  выпущу".
Она ответила: "И я с вами". Они  договорились  встретиться  на  набережной
около маленькой забегаловки, где вчера они сидели втроем, оттуда его увели
соседи, чтоб разрешить какой-то спор в корпусе. Когда она пришла  вечером,
он уже сидел и ждал ее. Краб был в его шляпе.  Уже  смеркалось  -  зажегся
маяк, на судах горели зеленые и белые Огни. Они пошли. Он сказал:
   - Вот уж не думал никогда, что во мне сидит такой скот! Обречь  кого-то
на медленное и мучительное умирание. Никогда бы не поверил,  что  способен
на такое! Но вот рыб же вынимают из воды, и они засыпают. Тоже задыхаются,
конечно, я и подумал, что и краб заснет. Вот скот!  И  из-за  чего?  Из-за
глупой бабьей прихоти!
   - А она очень красивая, эта прихоть? - спросила Лина подхватывая его за
руку.
   - Ничего, красивая. Но ты много лучше ("Господи,  -  даже  остановилась
она, - неужели  ты  способен  и  это  замечать?").  Будь  спокойна!  Очень
способен! Но не в  этом  же  дело!  Пусть  хоть  раскрасавица,  хоть  Мэри
Пикфорд, голландская королева! Что из этого? Беда, что я скот! И, наверно,
права была мать, когда говорила: "Я тебя научу, садиста, гуманизму!"  -  и
хватала веревку. Вот ведь как! - Он засмеялся и покачал головой.
   - Вот уж никогда не думала, что тебя можно так назвать.
   - Не думала! Нет, называли, лет десять назад только так и называли, а я
все думал, что зазря. Ведь меня в зоологи готовили, а какой же  зоолог  не
потрошит лягушек? Но это чепуха, детство, а вот сейчас... Я  ведь  страшно
мудрый был, когда покупал краба. Я ведь вот какой мудрый был  -  я  думал:
посидит, заснет, как рыба. А боль я должен был понимать. Знаешь, что такое
- веревкой по рукам и ногам?
   ...Он закатал до колен брюки и вошел в воду. Краб лежал в  шляпе.  Лина
светила с берега.
   - А ты сойти сюда не хочешь? - спросил он.
   - Хочу! Сейчас. - Она быстро скинула через голову платье и оказалась  в
черном трико. - Слушай, - сказала она, наклоняясь над  шляпой.  -  Еще  бы
день, и он был бы готов.
   - Да, - сказал он. - Конечно!  Но  больше  я  уже  не  мог.  У  каждого
скотства есть какой-то естественный предел.  А  я  перешел  и  его.  Стой.
Опускаю!
   Он наклонился  и  опрокинул  шляпу.  Волны  под  светом  фонарика  были
прозрачные, тихие, почти зеленые, а по белому подводному песочку бегали их
светлые извилистые тени, Краб упал на спину да так и остался.
   - Мертв, - сказала Лина.
   - Да, - тяжело согласился он. - Поздно. Еще вчера...
   - Смотри, смотри!
   Сперва заработали ноги, не все, а одна  и  две,  потом  движение  вдруг
охватило их все. Краб перевернулся, медленно, с  трудом  поднялся.  Встал,
отдыхая и отходя. Он стоял большой, корявый, стоял и набирался сил -  вода
шевелила его усики. И как-то сразу же пропали все белые пятна.
   - Будет жить, - сказал Зыбин твердо.
   Какая-то мелкая рыбешка приплыла, сверкнула голубой искрой и сгорела  в
луче фонаря, исчезла.
   Тогда краб двинулся. Он пошел тяжело, неуклюже, кряжисто, как танк. Шел
и слегка шатался. Прошел немного и остановился.
   - Будет жить, - повторил Зыбин.
   - Будет.
   И тут краб каким-то незаметным боковым, чисто крабьим движением вильнул
вбок. Там лежала большая плоская зелено-белая глыба. Он постоял около нее,
шевельнул клешнями и сразу исчез. Был только волнистый песок, разноцветная
галька да какая-то пустячная тонкая черно-зеленая водоросль моталась  туда
и сюда. Да свет фонарика над водой и светлые круги на дне, да тени от ряби
на песке и скользкая, поросшая синей слизью плита, под которую ушел краб.
   - Ну все, - сказал Зыбин. - Пошли!
   - Пошли, - сказала она и как-то по-особому, по-женски, не то выжидающе,
не то насмешливо повернулась к нему, поглядела на  него.  Тогда  он  вдруг
подхватил ее и понес на берег. Вынес и осторожно поставил.
   - Ну, так ты все-таки решил, что будешь делать со мной? - спросила Лина
и засмеялась. Засмеялся и он.  И  вдруг  схватил  ее  и  стал  целовать  в
запрокинутое лицо, в  шею,  в  подбородок,  в  мягкую  ямку  около  горла.
Поддался какой-то тормоз, прорвалась какая-то пауза, и он опять был  самим
собой.
   Засмеялся он и сейчас, грязный и небритый, лежа  на  влажном  цементном
полу под ослепительно белым  светом  лампы.  Свет  здесь  был  такой,  что
пробивал даже  ладони.  А  стены,  покрытые  белым  лаком,  сверкали,  как
зеркала, так, что через десять минут начинали вставать матовые радуги.
   Но он не смотрел на них. Он смотрел куда-то вовне себя. Он знал  теперь
все. И был спокоен.
   - И имейте в виду, что бы там еще вы ни придумывали, - сказал он громко
солдату, который заглянул в глазок, - какие бы чертовы штуки вы там еще ни
напридумывали, сволочи!.. Не ты, конечно! Не ты! -  поскорей  успокоил  он
солдата. - Ты что? Ты такой же заключенный! Мы  и  выйдем  вместе!  И  еще
кое-что им покажем! Ты мне верь, я - везучий! Мы им  с  тобой  обязательно
покажем!
   Он подмигнул солдату и засмеялся.

10 страница17 сентября 2023, 11:33