Глава 6
17.02.2021
03:44 (время точное)
Есть какая-то магия, загадка в любом листе чистой бумаги. Каждый раз чувствуешь себя перед ним новорожденным без содержания, без смысла самой сутью слов – никем, ничем, никто. Ничто... Но как только прикасаешься к его чистоте, тебя сразу же начинает кто-то искать сквозь годы, столетия, сквозь толщу времен и когда ты кого-то из них находишь, то начинаешь повторять с ними их путь, хочешь ты этого или нет. Путь который однажды начал тот самый любимый ангел Бога, который так далеко от него ушел, что до сих пор к нему так и не вернулся, но ни они, те еще для меня неизвестные, ни я пока ещё не знаем насколько мы далеко от Него ушли, но каждый раз спасает одна мысль при этом, на сколько далеко мы не уходили бы от него все равно мы будем неминуемо приближаться к Нему пусть и с другой стороны вечности, приближаться даже тогда, когда совсем этого не будем хотеть, приближаться вместе с теми, кто этого тоже не будет хотеть. Ни за что не будет хотеть...
...это был 1942 год. Блокадный Ленинград. Его обледенелая сверкающая мгла не без усилия, казалось, самой смерти впустила меня в свои холодные безжизненные пределы...
Иду по Невскому проспекту, уступая дорогу обессиленным людям. Они устало бредут мимо сугробов, которые так нестерпимо блестят в лучах полуденного солнца, как груды драгоценных камней их несметных сокровищ, рассыпанных везде, куда хватает глаз, но на которые, к сожалению, нельзя купить или хотя бы выменять им даже самый маленький кусочек хлеба в который сейчас вмещается их единственная такая огромная, такая безразмерная, просто вселенский размеров мечта, такая сейчас несбыточная, такая недостижимая для всех этих людей, идущих сейчас навстречу мне. И даже если бы эти несметные сокровища вокруг них были созданы не из замершей и обледенелой воды, а были настоящими, то и тогда любой из них, кто был рядом со мной и проходил мимо меня, готов был тут же в любую секунду своей теперешней жизни отдать, не задумываясь, все сокровища мира за всё тот же кусочек хлеба, любого хлеба, даже самого черного-пречерного, засушенного до невозможности хоть сто лет назад, им было все равно, лишь бы кто-то дал бы им этот хлеб, а если не дал бы, то они были готовы в любой момент его взять силой, если бы где-нибудь его увидели и тут же, схватив без промедления, засунули бы себе в рот, и даже не для того, чтобы съесть, это было бы полным кощунством с их стороны перед этим кусочком хлеба, а просто чтобы сосать его, как любимую конфету из далекого-далекого детства, сосать долго-долго, желательно до самой смерти...
Я шёл уже не по Ленинграду, а по его страшному, просто ужасному настоящему, где ему, этому городу, уже не было места нигде, даже такому до неузнаваемости обезображенному голодом. Шёл и смотрел на его небо, нежно синее, почти голубое. На нем не было ни единого облачка, которые, казалось, тоже кто-то успел съесть, но уже там наверху и тоже от голода. Но не смотря на это, оно было все равно таким прекрасным, таким недосягаемым и таким ненастоящим, потому что не могло помочь этим несчастным людям сейчас ничем, тем, которые были так далеко внизу от него, а настоящее небо помогло бы и, наверное, поэтому теперь эти люди смотрят на меня не глазами своими, а самой усталостью, голодной усталостью от ожидания смерти, такой невозможно близкой и такой мучительно долгой для них.
Любое движение вокруг меня просто кричало, просто вопило от недостатка еды, неслышно, невыносимо, непрерывно оплакивая свою нереально прекрасную мечту о ней, которая уже давно для всех превратилась просто в сказку. В любимую и до невозможности жестокую одновременно, в которой любое слово в ней просит эту самую еду, просто умоляет дать ему поесть хоть что-то, даже то, что уже не похоже на еду. Совсем на неё не похоже...
Я продолжаю идти, рядом со мной начинается гибельное безмолвие бесконечных дворов-колодцев, как только я вхожу в них, они тут же, в одно мгновение, по чей-то злой бессердечной воле неуловимо превращается вокруг тебя в голодные, алчно распахнутые рты, которые давно уже не требуют, просто умоляют только об одном, одном единственном. Еды!!! Любой еды!!! Любой, даже той, которая самая страшная, потому что уже не человеческая...
И вдруг в их безжизненных пустотах раздается едва слышимая детская песенка. Тихая, пронзительно трогательная, пронзительно беззащитная...
Словно ледоколом, кораблем спасения, я пробираюсь через заснеженное, застывшее во льду, безмолвие обессиленного города, ни на миг, ни на секунду не отпуская от себя этот едва уловимый в холодном далеке детский голос, который я знаю так нуждается сейчас во мне, не зная ещё этого...Нуждается, потому что это то последнее, что осталось этому голосу – ждать, просто ждать, это то последнее, что мог дать этот умирающий каждый день город любому. И это последнее для кого-то ожидание я обмануть не мог, чего бы мне это ни стоило.
Любой ценой, во чтобы то ни стало сегодня, именно в этот день, я должен был до этого голоса добраться, до его пока ещё живой, такой уютной пронзительной теплоты, до его надежды...
В одном из проходных дворов у самого входа я наткнулся на уже окоченевший труп какого-то мужчины, по одежду и по всему виду он, по всей видимости, был из рабочих. Скорчившись, сгорбившись калачиком, будто что-то защищая от кого-то он лежал на боку между сугробами. Склонившись над ним, я увидел, что его убили двумя ударами ножа в спину. Убили умело, профессионально. Но, видно, убийц что-то испугало, и они бросили его, ничего не успев взять. Перевернув его на спину, я понял, за что его убили. За большой кусок хлеба, который был аккуратно и тщательно завернут в темно-коричневую бумагу, который он не держал, обнимал, обнимал изо всех своих сил, до последних своих сил перед смертью...
Я попытался вытянуть из его окоченевших, окостеневших на век рук, этот сверток с хлебом, но его мертвые пальцы словно вросли в него, в этот хлеб, будто пустили в него свои корни и стали с ним одним целым. Этот хлеб по-прежнему был и оставался для него, уже мертвого целью жизни. Самой жизнью...которой у него уже не было.
Пересилив себя, с отвращением к себе, я сломал ему почти все мёртвые пальцы, чтобы забрать его хлеб себе. Мертвого он спасти его уже не мог, но мог спасти кого-то ещё живого...
Продолжив свой печальный путь, я вскоре нашёл на одной из заснеженных улиц этого несчастного города нужный мне дом, из которого и доносилось это едва слышная детская песенка.
Застыв перед обледенелой громадой этого дома, который кроме скорби ничего не вызывал, я начал внимательно вглядывается в его безжизненные окна, наконец решив откуда доносится этот голос, я зашёл в один из подъездов и поднялся на четвертый этаж. Именно на этом этаже находилась нужная мне квартира. Её входные двери были немного приоткрыты, они давно ждали меня. Пройдя через холодную пустоту коридора, я вошёл в одну из комнат. У её стены, на большой кровати, лежало два трупа заброшенные кучей какой-то одежды, словно кем-то землей присыпанные. В соседней с ней комнате всё повторилось. У книжного шкафа, прислонившись к нему навсегда, замер на полу старик, его мертвые глаза неотрывно и пристально смотрели на закрытые двери, ведущие в последнюю комнату, туда, откуда и доносился, слышался этот детский голос.
Осторожно, почти неслышно я открыл их и вошёл, по середине огромной выстуженной комнаты сидела девочка лет четырех-пяти, она во что-то играла, продолжая при этом что-то себе петь слабеньким усталым голоском. Он был по-прежнему еле слышим в мертвом безмолвии всеми брошенной квартиры, всеми брошенной не по своей воле.
Развернув сверток с хлебом, я отломал большой кусок и протянул его ребенку. Не обращая на меня никакого внимая, как будто меня и не было здесь, девочка бережно и осторожно взяла его и, не торопясь, стала жевать, словно и не была голодной, при этом она продолжала играть и тихонько петь свою, казалось, никогда не заканчивающуюся песенку, по-прежнему такую трогательную, такую щемяще-беззащитную, которая, казалось, своей невидимой нитью соединяла её с этим окружающим миром, если не с самой жизнью вообще. Оглядевшись, я увидел в углу комнаты старинную изразцовую печь, которую вскоре растопил книжками из шкафа и кусками паркета, выломанного из пола соседней комнаты. Плотно закрыв уже хорошо натопленную комнату, я уложил ребенка спать.
Когда девочка уснула, вернулся в коридор к входной двери. Открыв их, вышел на лестничную площадку и прислушался, тот, кого я ждал, должен был прийти с началом сумерек, до них оставалось совсем немного. Вернувшись опять в квартиру, я закрыл её входные двери на все замки, потом принес стул из комнаты, сел перед дверьми и начал ждать вечера, а потом и ночи, как получится. Вскоре всё начнется, я знал...
Когда ледяная темнота сумерек накрыла измученный город своими гибельными покрывалами, в подъезде послышался какой-то шум, потом раздались шаги, какие-то неживые, лязгающие чем-то, словно наверх поднимался не живой человек, а нечто омертвевшее вконец, неодушевленное уже совсем, отвердевшее, казалось, насквозь до состояния железа. Через несколько тягостных минут эти шаги остановились около дверей и замерли. Раздался неприятный звук дергающееся дверной ручки, раздраженный, нетерпеливый, злой...но дверь не поддалась, не открылась. Через несколько секунд с начала тихо, а потом все громче и громче со все нарастающим напором двери начали выламывать. Я встал со стула и подошел к ним, но тут за моей спиной в глубине комнат послышался детский плач. На несколько секунд ожесточенная возня у дверей затихла, прекратилась, кто-то жадно прижался к ней головой и стал прислушиваться, алчно, вожделенно... Когда плач ребёнка затих, удары в двери начались с новой силой. Неистово, бешено, безумно... Я тихо вошёл в комнату, чтобы успокоить ребёнка. Сёл на кровать и прижал девочку к себе. Начал рассказывать ей, чтобы отвлечь, добрую хорошую сказку, но только к утру усталый ребенок смог заснуть, когда эта безумная, бешеная, беспрерывность ударов по дверям наконец-то затихла и послышались шаги утомленные, усталые, они удалялись.
Когда рассвело я пошёл проверить двери, они еле-еле держались на петлях. Укрепив их, как мог, начал баррикадировать вторые двери, ведущие из коридора в остальную часть квартиры на тот случай, если входные двери будут выломаны следующей ночью окончательно.
Вечером, накормив ребенка и уложив спать, начал снова ждать безумца. Надо было выдержать, продержаться ещё две ночи. Потому девочку заберут и вывезут из города. Я это точно знал и был в этом уверен, как и в том, что до последнего ничего не буду делать с незваным гостем. Почему?.. Скоро узнаете...
Ближе к ночи, к полуночи, штурм квартиры возобновился с новой силой с ещё большей неистовостью, казалось, не человек, а сильное животное, вконец обезумевшее от голода, отчаянно борется за свою добычу, за свою жизнь, в безжизненной темноте лестничных площадок. Через несколько часов бешенных усилий они, эти двери, были наконец им выломаны и открыты, но я уже стоял за вторыми забаррикадированными дверями, спокойно ожидая нового, очередного штурма. И он не заставил себя долго ждать. Но эти двери до конца ночи выдержали его яростный напор. Как только все стихло за ними, я быстро разобрал баррикаду и последовал за ночным гостем.
... это был крепкий, очень высокий мужчина средних лет. Одетый в несколько курток и пальто, в предрассветных сумерках он был похож на зловещего великана, древнего чудовища, тем ужасным циклопом из древнегреческих легенд, который устало возвращается после охоты в свою пещеру. В огромных руках он нес футляр от скрипки, до войны он был скрипачом-виртуозом, не успевший с семьей вовремя эвакуироваться из Ленинграда.
Почему я шел следом за ним в это морозное только начинающееся утро? Такое неумолимо страшное для многих в этом городе. Всё было просто, в его футляре не было скрипки, а что там было вместо нее? Пара хорошо наточенных ножей, разделочный топорик и вообще все то, что нужно, просто необходимо, для разделки мяса, любой мясной туши. Девочка, к которой он приходил две ночи подряд и никак не мог к ней попасть, была его дочерью.
Когда голод только начал уничтожать его личность неспешно, не торопясь съедать безмозглыми червями физиологии всё доброе, светлое и вечное, все человеческое в нём, он, стыдясь своей наступающей чудовищной слабости, переехал жить в квартиру своих родителей, тоже музыкантов, чтобы не смотреть лишний раз на ребёнка, как на потенциально возможную еду, как на кусок вкусного нежного мяса, так замечательно зажаренного, приготовленного на сковородке, пусть даже и без масла. Оно даже так будет ещё вкуснее с аппетитной, такой хрустящей корочкой сверху...
Проходили дни и ночи, страшные дни и ночи, когда наступающий мрак животного начала постепенно и торжественно входила в его душу, не слышно накрывая своими ужасными тенями, всё то, что было ему когда-то дорого и любимо. Всё то, что было для него всегда свято и бесценно, что составляло его как человека, как выдающуюся личность, как отца в конце концов, прекрасного, заботливого, хорошего, преданного до самого конца...
И вот теперь, следуя за ним сквозь ледяные пространства безлюдных улиц, я должен был попытаться, попробовать хотя бы его спасти, сохранить в нем всё то доброе и светлое, что ещё оставалось в нём где-то там среди голодно-безумного хаоса, который поглотил его своими чудовищами почти без остатка и бушевал в его душе безраздельно.
Перед подъездом своего дома он что-то выронил из своего кармана, в котором что-то лихорадочно искал. Это был кусок канифоли, последний его кусочек, который у него оставался. Он ведь любил каждый день играть на скрипке, по старой привычке, она его всегда как-то успокаивала, его измученную голову, его душу, уже почти съеденную голодом. И чтобы не рвались струны от холода у неё, он постоянно, перед каждой игрой, натирал их последним кусочком канифоли.
Войдя следом за ним в его квартиру, я вдруг услышал «Реквием по мечте» Вагнера. Звуки великой музыки, казалось, шли из ниоткуда. Мужчина вернулся в огромную холодную кухню и в бешенстве бросил об пол большую чугунную сковородку, уже давно готовую для приготовления мяса, мяса которого он так и не принес. Будь оно проклято! В яростном раздражении отшвырнул от себя футляр с такими бесполезными в который раз ножами. Что ими сейчас резать?!!...Что?!!...
Он бездумно подошёл к грязному обледенелому окну, лучи наступающего утра осветили его лицо, на котором почти ничего не оставалось человеческого. Не слышно отойдя от него, опять захваченного своими страшными мыслями, я медленно обошел всю его квартиру, ища в ней хоть что-то, что ещё напоминало, что тут живет человек, а не обитает безраздельно зверь. Но в комнатах уже давно было всё в ярости разбито, изломано, разорвано на куски...
Услышав за спиной какой-то шум, я обернулся. В соседней комнате мужчина что-то искал, держа в руках скрипку. Я сразу понял, что он ищет, ведь он с детства привык бережно относиться к своему инструменту, тем более если вокруг так холодно. Где же его канифоль? Но он её так и не нашел. А это значит, к сожалению, поиграть сегодня на скрипке не удастся. Тогда зачем ему скрипка? И он уже размахнулся, чтобы разбить её на мелкие кусочки об стену, но в последний момент передумал по какой-то причине и с размаху бросил её на кровать, не в силах себя сдержать. Ещё не всё потеряно. Его можно ещё попытаться спасти, - подумал я, наблюдая за ним уже из коридора. Не слышно покинув квартиру, я спустился по скользкой от нечистой лестнице, и вышел на улицу. День обещал быть холодным и солнечным, гибельно солнечным...
Вернувшись в квартиру, где оставался ребёнок, я покормил девочку и напоил горячим чаем, если так можно назвать горячую воду, чуть подслащенную пустой банкой из-под варенья, которая каким-то чудом нашлась на бесполезной для всех уже в этом городе кухне. Потом, как мог, восстановил входные двери, вырванные с петель и почти разломанные, после чего снова забаррикадировал вторые двери остатками мебели, которая оставалась в комнатах. Надо было выстоять, выдержать ещё одну ночь, ещё одну ночь не дать обезумевшему от голода отцу добрать до своей дочери, до своего ребенка. Уже завтра утром, я это точно знал, девочку удастся забрать из этой квартиры навсегда. Тем временем как-то незаметно закончился и этот день, такой бесконечный и до боли ненужный для всех в этом городе, как и вчерашний, как, в прочем, и завтрашний день.
Пришла ночь, я стоял у окна и вглядывался в темноту за его стеклом, казалось, сам голод внимательно следит и ждёт меня там, и вдруг я вновь услышал бессмертную музыку Вагнера, его «Реквием по мечте» и сразу же увидел в ночных сумерках отца ребёнка. Он торопился к дому, чтобы поскорее попасть в него. Его тёмная фигура, как будто стала сама по мимо его воли неотъемлемой частью этой музыки, превратилась в его составляющую необъяснимым образом, и в самом деле, внизу у подъезда, сначала появились только звуки вагнеровского шедевра, а уже потом послышались его шаги, тяжелые опять какие-то отвердевшие, отдающие каким-то металлом.
Как кем-то обманутый ребёнок, он поднимался в след своей чудовищной мечте, бережно держа в своих замерших руках, свой заветный футляр, в котором снова не было скрипки, только старый набор для разделки мяса.
Вскоре входные двери задрожали в который раз от бешеных яростных ударов. Прошло совсем немного времени, а он уже шёл по тёмному холодному коридору, открытой им наконец квартиры, чтобы с таким же бешеным неистовством, с той же нетерпеливой яростью ломать и вторые двери. Вскоре он справился и с ними, после чего неслышно, на цыпочках, подошёл к последним дверям, которые его ещё отделяли от вожделенной мечты, которую я не давал обрести ему уже третью ночь подряд. Он торопливо с лихорадочной поспешностью стал перед ними на колени и ласково-жадно позвал дочь к себе...
...моё солнышко, открой мне...пожалуйста...это я...твой папа. Но девочка в ужасе молчала, слушая эти слова, она чувствовала в них что-то настораживающее, что-то плохое.
А он всё продолжал её просить...не бойся...открой!.. я тебе ничего не сделаю... обещаю! Я обнял девочку, словно закрывая её от этих лживых мольб: всё будет хорошо, я не отдам тебя ему...не бойся... не отдам.
Не дождавшись никакого ответа на свои просьбы, мужчина в ярости, с новым её приступом, начал с упорством не человека, а давно уже животного, с наслаждением выламывать последние двери, которые отделяли его от последней мечты, от великой его мечты насыщения наконец таким ароматным, таким вкусным мясом, которое было уже совсем рядом от него. Он чувствовал уже реально, судорожно сглатывая и жадно вдыхая в себя, эти ещё несуществующие нигде, нестерпимо вкусные и ароматные запахи на своей кухне.
Первые проблески, первые лучи нового дня только начали падать на заснеженные крыши ещё спящего в голодном сне города, а последние двери в этой квартире были уже выломаны, вырваны в бешенстве с петель и с грохотом падали перед нами.
На пороге стоял отец девочки и улыбался, тяжело дыша. С его разбитых рук капала нет, не кровь, у него давно её уже не было, капала сама пустота, алчная жадная пустота, которая у него почему-то была так похожа на кровь...Не бойся, всё будет хорошо...вот увидишь...он тебя не тронет...обещаю, - ещё раз успокоил я девочку и встал между ними, закрывая ребёнка от него. Спокойно вглядываясь в его тёмное лицо, я стоял и просто ждал, а он смотрел на меня и ничего не понимал. Через мгновение бездна в его глазах начала оживать, и он посмотрел на меня бездушными глазами своих демонов.
- Кто ты?!!...Не мешай...Отойди... - его черные, запекшиеся губы дернулись как в агонии, в пепельной усмешке, в почти мёртвой улыбке.
- Нет. – тихо ответил я ему, продолжая следить за каждым его движением.
После секундного колебания он бросился ко мне со всеми своими звуками вагнеровского прощания по мечте, такого великого и такого ничтожно жалкого теперь рядом с ним. В какое-то уже несуществующие мгновение он внезапно остановился и замер передо мной, а потом посмотрел на меня тем взглядом, который у него был в том счастливом прошлом, в котором он был когда-то совсем другим, каким был в своей другой, прежней жизни, такой далекой теперь от него и такой забытой им сейчас...
И вдруг это почти несуществующее мгновение, как по доброму волшебству, превратилась в Вечность, ту самую Вечность, которая всех спасает и всех хранит...
Я достал из кармана кусочек, потерянной им канифоли, и протянул ему. Он непонимающе посмотрел на меня, не зная, что делать, а потом спохватился.
- Ах да! Я же сегодня ещё не играл... и вчера тоже – после чего бережно взял этот кусочек из моих рук, как какую-то драгоценность, как кусочек сокровища, принадлежащего только ему, и быстро вышел из комнаты, как будто ничего и не было сейчас и тогда теми ночами. Он торопливо схватил свой футляр и побежал вниз туда, на улицу, чтобы как можно быстрее попасть к себе домой, где его снова будет ждать его любимая музыка...
Вот и всё. И эта история подошла к концу. Утром я дождался, когда мимо нашего дома проезжала машина, которая собирала оставшихся в живых детей для эвакуации на большую землю. Отдал им ребёнка, эту девочку, и ушёл ни о чем больше не жалея из этой обледенелой до последних капелек воды ленинградской стужи, зимы 1942 года.