6 страница1 июля 2025, 16:42

Глава Ⅴ. День Ⅲ. Трещины в реальности. Часть Ⅰ

Лондон, 1884 год. День третий.

Кроули очнулся от боли. Она пронзила его тело, как раскалённая проволока, медленно прожигающая плоть. Каждый нерв, каждый мускул кричал в едином хоре мучений. Боль была не просто ощущением — она стала его новой реальностью, воздухом, которым он дышал, землёй под изуродованным телом. Сломанные рёбра пылали огнём, каждый осколок кости впивался в мышечную ткань, разрывая её изнутри. Боль просачивалась в трещины раздробленных костей, как яд, заполняющий мельчайшие капилляры. Она растекалась по телу густой, вязкой волной, парализуя, сковывая, превращая каждую попытку движения в новое испытание. Разорванные мышцы горели. Каждое волокно, каждый нервный узел был переполнен невыносимым жжением. Боль не просто существовала — она жила в нём, дышала через него, пульсировала в такт редким, прерывистым ударам сердца. Она заполнила всё пространство сознания, вытеснив все мысли и воспоминания, оставив только себя.

Кроули попытался вдохнуть и сразу же пожалел об этом. Воздух, который должен был спасти, стал его палачом. Он ворвался в лёгкие не живительным потоком, а раскалёнными иглами, впивающимися в нежную ткань альвеолы. Каждый вдох обжигал изнутри, словно он глотал не кислород, а расплавленный свинец, растекающийся по дыхательным путям, наполняющий грудную клетку жидким огнём. Боль от вдоха моментально разливалась по всему телу, как ядовитый прилив, выжигающий последние остатки сил. Она проникала в каждую мышцу, каждую клетку, превращая простое дыхание в невыносимую пытку.

Кроули судорожно сжал кулаки до крови, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь хоть как-то отвлечься от этого ада. Но это не помогало, поверхностная боль от ран на ладонях тонула в океане мучений, исходящих изнутри. Каждый новый вдох становился испытанием. Воздух больше не давал жизни — он отнимал её по капле, превращая процесс дыхания в медленную казнь. Лёгкие горели, грудная клетка сжималась в тисках боли, а сознание затуманивалось от невыносимых страданий. Но дышать было необходимо, даже несмотря на то, что каждый глоток воздуха теперь причинял невыносимую боль.

Из его пересохшего горла вырвался хриплый, прерывистый стон, в котором не осталось ничего человеческого, лишь животная агония затравленного существа. Его тело —изувеченное подобие того, что когда-то было человеческой плотью, теперь полностью вышло из повиновения. Мышцы, предательски ослабевшие, не откликались на отчаянные приказы мозга, будто перерезанные канаты, болтающиеся бесполезными лоскутами. Кости, сломанные и смещённые, пронзали плоть при малейшей попытке пошевелиться. Он лежал беспомощный, как раненый зверь в капкане, ощущая, как боль пульсирует в такт ударам сердца, с каждым мгновением становясь всё нестерпимее.

Из кровавого тумана на грани сознания мерцала чернота, зовущая в объятия небытия, манившая ледяным покоем забвения. Каждая клетка его изуродованного тела вопила о капитуляции, но где-то в глубине, под слоями боли и отчаяния, тлела искра той самой ярости, что когда-то заставила его бросить вызов самим Небесам. Сдаться? Отступить? Признать поражение? Не в его природе. Даже когда весь мир превратился в кромешный ад, даже когда дыхание обжигало лёгкие раскалёнными щипцами, он продолжал бороться. Потому что Кроули — это клятва, данная самому себе в тот миг, когда он впервые осознал: проигрывает лишь тот, кто соглашается на поражение.

Где он?

Темнота, но не та знакомая, почти родная, в которой он привык растворяться, как тень в безлунную ночь. Не та бархатная мгла, что обволакивала, как старое вино, согревая душу обещанием тайн и свободы. Это была тьма иного рода — густая, удушающая, словно застывшая смола. Она обволакивала его со всех сторон, давила на веки, словно невидимые пальцы впивались в кожу, не позволяя им раскрыться. Она заполняла рот — тяжёлая, безвкусная, отдающая пылью и тленом, словно он глотал саму гниль этого места. Она просачивалась в уши, заглушая все звуки, оставляя лишь глухой, мёртвый гул, будто где-то далеко, в глубинах сознания, бился в панике затравленный зверь.

Он попытался моргнуть и также пожалел об этом. Даже это простое, привычное движение отозвалось резкой, пронзительной болью в висках, будто кто-то вонзил в его череп два раскалённых гвоздя и теперь методично, с наслаждением, проворачивал их, смешивая мозг с кровью.

И вдруг — свет. Не ослепительная вспышка, не яростное пламя, а тусклый, дрожащий отсвет, будто свеча, затерянная за толстым, закопчённым стеклом. Он пробивался сквозь пелену боли, сквозь липкую паутину темноты — едва заметный, но живой. Кроули зажмурился, даже этот слабый блик резал глаза, словно лезвие, но он не мог отвернуться. Что-то звало его, тянуло к этому туманному сиянию, словно утопающего к спасительному огоньку на берегу. Медленно преодолевая сопротивление собственного тела, он повернул голову. Каждый мускул стонал, каждая кость скрипела, как ржавые петли заброшенной двери. Но он должен был увидеть, должен был понять.

Книги. Они окружали его — старые, мудрые, безмолвные стражи веков, хранители слов, которые пережили своих авторов, своих читателей и целые эпохи. Бесконечные полки, уходящие ввысь, будто стремящиеся пронзить само Небо, терялись где-то в дымчатых тенях под потолком. Переплёты — кожаные, тканевые, деревянные, потрескавшиеся от времени, пахли пылью и чем-то неуловимо древним, словно сама история выдыхалась в воздух вместе с каждым шелестом бумаги.

Кроули лежал на полу, спиной впиваясь в твёрдые дубовые половицы, но боль уже казалась далёкой и незначительной. Его сознание, словно пьяный мотылёк, металось между обрывками воспоминаний, пытаясь сложить разбитую мозаику реальности.

Книжный магазин Азирафаэля. Да, это место он узнал сразу — этот особый тёплый хаос, где каждая книга, каждая безделушка занимала строго отведённое ей место в тщательно продуманном беспорядке. Где-то здесь должно было стоять то самое кожаное кресло, в котором ангел так любил потягивать какао, обложившись стопками старинных фолиантов, а в углу старинный глобус, который Азирафаэль упорно называл «современным», несмотря на то, что на нём всё ещё значилась Австро-Венгрия.

Но что-то было не так. Стеллажи стояли под каким-то неестественно правильным углом. Их линии были слишком чёткими и резкими, будто кто-то взял карандаш и подправил контуры мира, сделав его чуть более геометричным и чуть менее живым. Потолок раньше был низким, уютно нависающим над головами посетителей. Теперь же он уходил ввысь, растворяясь в темноте, но не в той привычной темноте, что бывает в закрытом помещении без света, а в чём-то более... намеренном. Как будто само пространство над головой раздвинулось, освобождая место для чего-то нового. Или, возможно, выпуская наружу что-то старое.

И воздух. Он был густым, сладким и обволакивающим. Пахло старыми книгами, ладаном и чем-то неуловимо знакомым, от чего в груди щемило странной, тревожной тоской. Каждый вдох оставлял на языке привкус забытых воспоминаний, словно кто-то разжёг в камине страницы старого дневника, и теперь их пепел кружил в воздухе, напоминая о том, что уже никогда не вернуть.

Кроули зажмурился.

Что-то было не так.

Что-то было ужасно не так.

И самое страшное было то, что он не мог понять что именно.

— Кроули?

Тёплый голос, как первый луч солнца после долгой ночи, мягкий, словно шёлковое покрывало, наброшенное на израненную душу. В нём дрожала знакомая нотка беспокойства — та самая, что всегда выдавала ангела, даже когда он пытался казаться невозмутимым.

Азирафаэль склонился над ним, и мир вокруг будто замер. Его светлые волосы, как первый иней на осенних листьях, упали на лоб серебристыми прядями, обрамляя лицо, которое Кроули знал лучше, чем собственное отражение. В этом наклоне головы, в этой трепетной тени ресниц — вся его суть, нежность, вся его вечная и неизбывная забота. И глаза, в которых Кроули тонул веками, теряя счёт временам и эпохам. Обычно они светились тихим светом, то лукавым, то задумчивым, то тёплым, как летний день. Но сейчас в них плескалась тревога, глубокая и бездонная, как океан перед штормом. В них читался страх, беспомощность, желание помочь, отчаяние от того, что нельзя просто взять и исправить, как неаккуратно написанную строчку в одной из своих драгоценных книг. Он смотрел на Кроули, и в этом взгляде было всё — все невысказанные слова, все моменты, когда они стояли рядом, но не решались сделать шаг, все шёпоты в темноте, которые так и не стали признаниями.

Кроули попытался приподняться. Казалось бы, простое движение: рука, упёршаяся в пол; напрягающиеся мышцы, чтобы поднять тело. Обычный, привычный жест, который он совершал тысячи раз за свою бесконечно долгую жизнь. Но на этот раз тело отказалось повиноваться. Его ладонь дрогнула, словно под тяжестью невыносимой ноши. Пальцы, цепляющиеся за шероховатые деревянные половицы, вдруг стали слабыми, предательски подгибающимися под его же собственным весом. Каждая фаланга горела огнём, суставы скрипели, будто ржавые механизмы, а кожа на кончиках пальцев онемела, словно её погрузили в ледяную воду. Он успел лишь на мгновение оторваться от пола на какую-то жалкую долю секунды и тут же рухнул обратно. Удар сотряс его сломанное тело, отдаваясь глухим эхом в каждой повреждённой кости, в каждом надорванном мускуле.

Он сжал зубы так сильно, что челюсти свело судорогой, а в висках застучало, будто крошечный молоток методично выбивал ритм его мучений. Губы сами собой искривились в беззвучном стоне, но он не издал ни звука, только короткий, прерывистый выдох, больше похожий на хрип умирающего зверя, чем на дыхание живого существа. В глазах помутнело, мир поплыл перед глазами, окрашиваясь в грязно-серые тона. Где-то на краю сознания он услышал собственное сердце — оно билось неровно, с перебоями, будто вот-вот готово было остановиться.

— Не двигайся, — голос Азирафаэля прозвучал как шёлковый шёпот, но в его глубине таилась тревожная нота, что заставляла дрожать листья перед грозой.

Его пальцы с предельной осторожностью скользнули по изломанным рёбрам Кроули. И там, где они касались его кожи, остались следы. Это было не просто тепло, а жар, проникающий глубже плоти до самых костей, до самых корней его существа. Но ведь ангелы всегда тёплые, не так ли? Когда Азирафаэль коснулся его виска лёгким, почти невесомым движением, Кроули почувствовал, будто по его коже провели раскалённой проволокой. Ожог не оставил видимых отметин, но боль на мгновение ослепила его.

Сначала жгучая, как пламя, лижущее кожу, пробирающееся под неё, выжигающее каждую клеточку, каждый нерв. Огонь, который не обжигал, а очищал, сдирая слой за слоем, пока не осталась только сущность — голая, дрожащая, беззащитная перед этим священным жаром. Затем ледяная — резкий контраст, от которого захватило дух. Холод проник в кости, в мышцы, в саму кровь, будто его окунули в воды вечного забытья, где нет ни боли, ни времени, ни памяти. Лёд сковывал, консервировал, заставляя каждую частичку тела замереть в ожидании. И наконец тишина — не просто отсутствие звука, а полнота, завершённость, как последний аккорд в симфонии, после которого наступает покой. Боль, что терзала его минуту назад, отступила, будто её и не было. Сломанные кости встали на место с тихим щелчком, как замок, в который вставили нужный ключ. Разорванные мышцы срослись, волокно к волокну, будто их аккуратно сшили невидимой нитью. Кровь в венах успокоилась, перестала бурлить и пениться, превратившись в плавную, величественную реку, текущую в такт дыханию.

— Я сейчас использовал чудо, — голос Азирафаэля звучал прерывисто, с той дрожью, что появляется, когда небесные существа впервые познают настоящий ужас. Он произносил слова медленно, с усилием, будто каждое из них обжигало ему губы, будто признавался не просто в нарушении правила, а в чём-то куда более страшном. — Ты был... — его губы дрогнули, будто не решаясь произнести вслух правду, — ...в очень плохом состоянии, — голос теперь дрогнул, и в нём появилось что-то новое. Неуверенность? Страх?

Кроули замер, ощущая ледяную тяжесть в груди. Они же договаривались — никаких чудес, никаких вмешательств, никакой помощи от Азирафаэля. Это было их священное правило, нерушимое табу, скреплённое шестью тысячами лет осторожных отношений, шестью тысячами лет невысказанных мыслей и украдкой брошенных взглядов. Но сейчас ангел выглядел чужим — тени под глазами, которых раньше никогда не было, пальцы, дрожащие как осенние листья, губы, сжатые в бледную нить. Может, он действительно испугался? Впервые за всю их бесконечно долгую историю Азирафаэль, всегда такой невозмутимый, потерял самообладание. Испугался не за себя, не за этот глупый мир, а именно за него, за Кроули.

Эта мысль обожгла сильнее любого ангельского чуда. Всё внутри перевернулось, заставив по-новому ощутить каждый вдох, каждый удар сердца. Внезапно стало ясно, что-то изменилось безвозвратно. Но признать это вслух значило разрушить хрупкое равновесие между ними, поэтому Кроули лишь стиснул зубы, встречая взгляд тех самых голубых глаз, в которых теперь читалось слишком много человеческого. Никакие чудеса не стоили того страха, что он видел в них сейчас.

— Спасибо, — выдавил из себя Кроули, и слово повисло в воздухе грубым, неуместным осколком, будто вырвавшимся вопреки всем их негласным договорённостям. Оно звучало слишком по-человечески, слишком уязвимо, нарушая хрупкий баланс, что они так тщательно выстраивали веками.

Азирафаэль ответил улыбкой, что всегда заставляла книжную пыль в лавке танцевать в солнечных лучах. Но теперь в её уголках затаились новые тени — тонкие морщинки, будто трещинки на старом фарфоре, появившиеся за один ужасный день. Они ложились неестественно, словно ангелу приходилось прикладывать усилия, чтобы просто растянуть губы в привычном жесте. Эта улыбка больше походила на маску, за которой скрывалось нечто непроизнесённое, может, боль от нарушенного обета, может, усталость от вечной осторожности, а может, просто страх, слишком человеческий, слишком обнажённый.

Кроули предпочёл не всматриваться, не задавать вопросов, не разрушать и без того шаткое перемирие между ними. Он быстро опустил глаза, делая вид, что не заметил ни дрожи в пальцах ангела, ни странного блеска в голубых глазах, что обычно светились как средиземноморское небо в ясный день. Лучше промолчать. Лучше сделать вид, что ничего не изменилось. Как они всегда и поступали, когда реальность становилась слишком неудобной, а правда слишком опасной. В конце концов, у них была вечность, чтобы притворяться, что всё в порядке.

— Где зеркало? — вопрос сорвался с губ Кроули неожиданно даже для него самого. Он уставился на пустую стену, где всегда висело то самое зеркало — старинное, в потемневшей деревянной раме, с чуть мутноватым стеклом, в котором их отражения казались размытыми. Оно всегда было там.

Азирафаэль замер, будто время вокруг него внезапно застыло. В его глазах промелькнуло нечто чужеродное — быстрая, как крыло вороны, тень, проскользнувшая и исчезнувшая прежде, чем можно было разглядеть её как следует. Его пальцы медленно поползли вниз по лицу, словно пытаясь стереть невидимые следы. Ладонь скользнула от виска, где прятались пряди, к подбородку, оставляя после себя бледную полосу на коже. Что он пытался скрыть этим жестом? Усталость, накопившуюся за века притворства? Напряжение от постоянной игры в беспристрастность? Или что-то более страшное, то, что даже ангел боится назвать по имени?

Кроули наблюдал, как свет играет на лице ангела, подчёркивая новые, незнакомые морщинки у глаз — мелкие трещинки на безупречном фарфоре его облика. Они появились так внезапно, будто кто-то ускорил время именно для него одного. И самое страшное, Кроули не был уверен, хочет ли он знать, что скрывается за этим жестом, за этой внезапной уязвимостью. Потому что некоторые истины, однажды узнанные, нельзя забыть. Некоторые двери, однажды открытые, невозможно закрыть снова.

— Разбилось недавно, — фраза повисла в воздухе, неестественно плоская, будто заученная. Его пальцы непроизвольно сжали край жилетки, бессознательно мня дорогую ткань. — Ты не помнишь? — голос дал микроскопическую трещину на последнем слове.

Кроули замер. В памяти явственно всплыло зеркало — массивная дубовая рама, потёртая позолота, едва заметная трещинка в левом углу. Но вот момент его исчезновения? Пустота.

— Не помню, — выдавил он, и эти два слова прозвучали опаснее, чем осознавали оба.

Азирафаэль резко отвёл глаза, будто на стене внезапно появилось нечто ужасающее. Его горло слишком заметно сжалось, когда он сглотнул.

— Ладно... — Кроули поднялся с неестественной медленностью, словно его тело вдруг стало хрупким, как старинный пергамент, готовый рассыпаться от неосторожного движения. Каждый сустав скрипел тихим предостережением, каждая мышца напрягалась с неохотой, будто само его существо сопротивлялось этому простейшему действию. Он понимал, что здесь кроется что-то важное. Что-то большее, чем просто разбитое зеркало и провалы в памяти. В воздухе витал привкус лжи — густой и сладковатый, как испорченный мёд. Азирафаэль никогда не был хорошим лжецом — его молчание всегда говорило громче слов. И сейчас оно кричало о том, что правда спрятана где-то между «разбилось» и «ты не помнишь», в той щели, куда даже ангелы боятся заглянуть. Кроули почувствовал, как что-то внутри него сжимается — не боль, а предчувствие.

Азирафаэль нахмурился, и в этом движении было что-то неестественное, не привычная театральная гримаса раздражения, которую он использовал последние шесть тысяч лет. Две глубокие борозды легли между его бровей, словно за одну ночь на его лице отпечатались годы, которых не должно было быть. Его пальцы судорожно двигались в воздухе, выписывая странные, прерывистые узоры — точные, механические движения, будто по памяти повторяющие какой-то важный ритуал. Он будто пытался нащупать что-то в пустом воздухе, там, где веками висело то самое зеркало, всегда занимавшее своё строго определённое место между полкой с греческими трактатами и шкафчиком для чайных принадлежностей. Его губы беззвучно шевелились, возможно, повторяя про себя какую-то давно забытую молитву.

— Забудь, — прошептал Кроули, и его голос прозвучал так, будто пробивался сквозь толщу лет, сквозь слои усталости и пепла. Слово повисло между ними тяжёлым, неловким признанием, слишком человеческим для существ их рода. Он отвёл взгляд, не в силах выдержать этот пронзительный ангельский взгляд, слишком голубой, слишком проницательный, видящий насквозь. — Голова... болит, — солгал он, и ложь обожгла горло горьким привкусом. Не головная боль терзала его, а нечто иное, чужеродное и липкое, словно паутина, опутавшая сознание, спутывающая мысли в тугой, неразрешимый узел. Что-то невидимое копошилось в глубинах его существа, шевеля обрывки воспоминаний, оставляя после себя лишь ощущение потери, будто важная часть головоломки навсегда исчезла.

Азирафаэль кивнул с неестественной поспешностью, будто ухватившись за спасительную соломинку этого жалкого оправдания. Его пальцы сжали плечо Кроули с неожиданной силой, и сквозь ткань пиджака передался странный, пульсирующий жар — не просто тепло ангельской сущности, а что-то более интенсивное, почти болезненное, будто под кожей бурлила расплавленная лава. Этот жар распространялся по телу Кроули волнами, оставляя после себя странное покалывание то ли отголосок исцеления, то ли что-то совсем иное. Он знал, как должны ощущаться ангельские чудеса — мягкое, золотистое тепло, успокаивающее, как летний ветерок. Но это... это было иначе. Будто само прикосновение оставляло невидимые ожоги, проникающие глубже кожи, глубже плоти, прямо в самую сердцевину его существа.

«Просто побочный эффект» — пытался убедить себя Кроули, чувствуя, как жгучие волны расходятся по всему телу. «Естественная реакция на чудо. Ничего больше» — но где-то в глубине сознания шевелилось смутное понимание, что они оба переступили какую-то невидимую черту, и теперь ничто не будет прежним. Этот жар был не просто физическим явлением — он был предвестником, знаком, напоминанием о той цене, которую рано или поздно придётся заплатить за нарушение негласных правил.

Азирафаэль, казалось, тоже ощущал это. Его пальцы слегка дрожали, а в глазах читалось странное смятение, будто он и сам не понимал до конца, что именно только что произошло. Но он продолжал держать руку на плече Кроули, будто боялся, что если отпустит, то что-то важное рассыплется в прах, как древний пергамент, не выдержавший прикосновения времени.

— Отдохни, — Азирафаэль произнёс это так тихо, что слова едва коснулись воздуха, растворившись в полумраке книжной лавки. Его голос дрожал, как пламя свечи перед тем, как погаснуть — хрупкий, неровный, наполненный чем-то большим, чем просто словами.

Пальцы ангела, всё ещё горячие от странного, неестественного жара, мягко скользнули по плечам Кроули, направляя его к дивану — тому самому, потёртому временем, пропитанному ароматами старой бумаги, дорогого виски и чего-то неуловимого, что всегда витало в этом уголке книжной лавки. Кожаный, с вытертыми подлокотниками, с вмятиной на правой подушке, что осталась после того вечера в тысяча семьсот девяносто третьем году, когда они спорили о Шекспире до рассвета. На его поверхности до сих пор сохранились едва заметные следы — пятно от пролитого вина, царапина от пряжки на ботинках Кроули, крошечный ожог от сигары, выпавшей из пальцев во время особенно оживлённого спора.

Азирафаэль укладывал его с такой осторожностью, будто Кроули был сделан из хрупкого венецианского стекла, а не из плоти и гнева. Его пальцы дрожали, когда поправляли подушку, когда отряхивали несуществующие пылинки с плеча, когда на мгновение задержались у виска, словно проверяя температуру.

— Я рядом, — эти слова повисли в воздухе, тяжёлые, как свинцовые тучи перед грозой. Они звучали как клятва, данная не только Кроули, но и самому себе. Как обещание, которое, возможно, уже нельзя будет сдержать.

Кроули закрыл глаза, ощущая, как усталость проникает в каждую клетку его существа — не просто физическое изнеможение, а глубокая, всепоглощающая опустошённость, будто кто-то выскоблил его изнутри. Он устал не только от боли, но и от её последствий, от того, как она изменила нечто хрупкое между ними, как треснуло стекло их привычных отношений, и теперь сквозь эти трещины сочилось что-то странное и незнакомое. Он устал от вопросов, висящих в воздухе, тяжёлых и невысказанных, как гроза перед дождем. От этого жара, исходящего от Азирафаэля, неестественного, пугающего, оставляющего на коже невидимые ожоги, будто ангел прикоснулся к нему не руками, а чем-то гораздо более древним и опасным. А Азирафаэль... Азирафаэль просто беспокоился. Просто нарушил их священные правила, просто сделал вид, что ничего не произошло. Вот и всё. Правда?

Тишина, опустившаяся между ними, была густой, как мёд, и такой же липкой. В ней таилось что-то невысказанное, может, страх, может, раскаяние, а может, просто осознание того, что назад пути нет. И Кроули, похоже, был единственным, кто ещё сомневался, действительно ли всё так просто. Но сейчас он слишком устал, чтобы искать ответы. Слишком устал, чтобы думать. Слишком устал, чтобы признать, что, возможно, они оба уже знают правду. Проще закрыть глаза. Проще сделать вид. Как всегда.

Кроули погружался в сон, как в густой, вязкий туман — медленно, неохотно, будто его сознание цеплялось за каждую частичку реальности, сопротивляясь этому нисхождению в забытье. Границы мира расплывались, края мыслей становились мягкими и нечёткими, как акварельный рисунок, по которому провели мокрой кистью. Последним якорем, последней нитью, связывающей его с бодрствованием, было тепло Азирафаэля, всё такое же жгучее, всё такое же неестественное, но теперь, в этом пограничном состоянии между сном и явью, уже не пугающее, а почти... успокаивающее.

Это тепло напоминало ему о тысячах вечерах, проведённых вместе в этой самой книжной лавке, о мягком свете ламп, отбрасывающем золотистые блики на переплёты старинных фолиантов, о тихом потрескивании дров в камине, о струйках пара, поднимающихся от чашек с какао. О чём-то настолько привычном, что стало частью его самого. И теперь, даже странное, пугающее в своей интенсивности тепло ангельских пальцев казалось просто ещё одной деталью этого знакомого мира, где Азирафаэль всегда был рядом.

Его дыхание становилось глубже и ровнее. Тело, наконец, начало расслабляться, отпуская остатки напряжения, скопившегося за этот бесконечно долгий день. Мысли, ещё минуту назад такие острые и беспокойные, теперь мягко растекались, как чернила по промокашке. Где-то на границе сознания он уловил, как Азирафаэль осторожно поправил одеяло, как его пальцы на мгновение задержались на его плече, всё такие же горячие, но теперь их жар казался чем-то естественным, частью того странного, но такого привычного баланса, что всегда существовал между ними.

— Спи... — донёсся до него шёпот, такой тихий, что он не был уверен, действительно ли услышал его, или это уже было начало сна.

И Кроули наконец отпустил последние остатки сопротивления, позволив темноте мягко накрыть себя, как волна накрывает песок на берегу, нежно, неспешно, не оставляя следов. Его последней осознанной мыслью было то, что, каким бы странным ни был сегодняшний день, какими бы тревожными ни были перемены в Азирафаэле, пока ангел здесь, рядом, пока его рука лежит на его плече — всё будет хорошо. Ведь правда? И тогда сон окончательно забрал его, унося в свои глубины, где уже ждали новые тайны и новые вопросы.

И тогда явились сны, вползая в сознание Кроули как незваные гости из иного измерения. Сначала они приходили обрывками — смутные тени, мелькающие на самых границах восприятия, едва уловимые и тут же исчезающие, словно дым от погасшей свечи. Шёпоты — неразборчивые и тревожные, терялись в лабиринтах темноты, оставляя после себя лишь ощущение беспокойства. Знакомые силуэты возникали на мгновение, будто выхваченные лучом фонаря из кромешной тьмы, но прежде чем он успевал их узнать, они растворялись, как мираж в пустыне.

Потом из этой какофонии образов выделился голос, пробивающийся сквозь толщу миров, будто доносящийся из-за толстого витражного стекла, искажённый, но до боли знакомый.

Кроули... — звало его имя, и в этом звуке была вся вселенная тоски. Это был голос Азирафаэля, но преображённый, будто пропущенный через сотни зеркал реальности, каждое из которых вносило свои искажения. Не тот мягкий, тёплый тон, к которому он привык за шесть тысяч лет совместных бесед, а что-то разорванное на части, отчаянное, как крик утопающего в бурном океане времени.

Найди меня... — звучало эхо, и эти слова вонзались в сознание Кроули как раскалённые иглы, заставляя его дёрнуться в полусне, но тело оставалось неподвижным, тяжёлым, будто закованным в свинцовые оковы.

Пока не поздно... — дополнял голос, и в этой фразе слышалось столько невысказанного ужаса, что даже во сне Кроули почувствовал, как по его спине пробежали ледяные мурашки.

Тьма вокруг сгущалась, становясь почти осязаемой субстанцией, липкой и тягучей, как смола древних деревьев. Она обволакивала со всех сторон, пытаясь затянуть в свои глубины, но где-то в этом мраке мерцал слабый голубоватый свет — неровный, дрожащий, как пламя свечи на сквозняке, готовое погаснуть от малейшего дуновения. Этот свет манил к себе, обещая ответы, но одновременно пугал своей хрупкостью, своей неминуемостью исчезновения.

И тогда перед внутренним взором Кроули, сквозь пелену навязчивого сна, проступило зеркало, что якобы разбилось, но теперь стоявшее невредимым в этом странном мире грёз. Его поверхность не отражала привычных очертаний книжной лавки, не показывала его собственного измождённого лица, вместо этого в глубине стекла, будто под толщей мутной воды, находился Азирафаэль, но совершенно иной — не тот уставший ангел, что сидел рядом на диване. Он был скован невидимыми путами, его одежда порвана, а лицо искажено гримасой беззвучного крика, будто он бился в стеклянной ловушке, постепенно растворяясь, ускользая куда-то в небытие. Его губы беззвучно формировали слова мольбы, а глаза, что Кроули знал веками, излучали такой животный ужас, что даже во сне демон почувствовал, как его собственное сердце бешено заколотилось.

Кроули попытался крикнуть, но его голос застрял где-то в горле, превратившись в хриплый шёпот; он рванулся вперёд, но его тело оказалось парализованным, прикованным к месту невидимыми цепями; он протянул руки, пытаясь разбить зеркало, спасти того, кто был по ту сторону, но пальцы лишь бессильно скользнули по холодной поверхности, не оставляя ни царапины. Сон держал его в своих цепких объятиях, неумолимый и беспощадный, как сама судьба, не позволяя вмешаться, не давая проснуться, оставляя лишь жуткую возможность наблюдать за происходящим.

Последнее, что успел услышать Кроули перед тем, как тьма вновь поглотила его сознание, был едва различимый шёпот, просочившийся сквозь стекло, будто из другого измерения:

Ты должен проснуться... Ты должен найти меня... Прежде чем он поймёт, что я тебе сказал... — и эти слова, наполненные такой первобытной тоской, таким отчаянием, что даже демонская душа содрогнулась, повисли в воздухе, постепенно растворяясь, как утренний туман.

И тогда наступила тишина — абсолютная, всепоглощающая, словно сама вечность затаила дыхание в ожидании развязки. Глубокая, как космическая пустота между звёздами; беспощадная, как приговор, не подлежащий обжалованию. А где-то далеко, за гранью этого кошмарного сна, в мире, который вдруг перестал казаться настоящим, рука Азирафаэля по-прежнему лежала на плече Кроули. И она всё ещё горела — не просто тёплая, а по-настоящему горячая, будто под кожей ангела бурлила не кровь, а расплавленный металл, готовый в любой момент прожечь ткань реальности и вырваться наружу.

Кроули вырвался из сна с резким, хриплым вскриком, будто его выдернули из глубины океана в последний момент перед тем, как лёгкие должны были наполниться водой. Воздух ворвался в его лёгкие с болезненным жжением, словно он не дышал не минуты, не часы, а целые столетия, запертый в каменном саркофаге без единой щели. Глаза распахнулись, веки дёргались в панике, но мир, который предстал перед ним, не принёс долгожданного облегчения, а лишь вогнал новые шипы ужаса прямо под кожу.

Азирафаэль сидел рядом, склонившись над ним так близко, что Кроули мог разглядеть каждую морщинку, каждую пору на его коже, и все они выглядели неправильно, неестественно, будто нарисованные неумелой рукой. Его губы растянулись в улыбке, но это была не та мягкая, тёплая улыбка, что Кроули видел бессчетное количество раз за их долгую совместную историю. Это было нечто чудовищное, карикатурное, будто кто-то взял обычное выражение лица ангела и вывернул его наизнанку, растянув до невозможных, пугающих пределов. Углы рта задирались почти до самых скул, обнажая ряд слишком ровных, слишком белых зубов, которые в полумраке книжной лавки казались не человеческими, а острыми, как у хищника, готового в любой момент вонзиться в плоть.

Но самое ужасное были глаза. Они смотрели на него с безумной, немигающей сосредоточенностью. Зрачки расширились, поглотив радужную оболочку полностью, превратив взгляд в две чёрные, бездонные пропасти, окружённые лишь тонким ободком неестественно яркого, почти фосфоресцирующего синего свечения. В них не было ни капли тепла, ни искры узнавания, только пугающая, нечеловеческая концентрация, будто перед ним сидел не Азирафаэль, а нечто, лишь притворяющееся им, нечто, что изучало его, как биолог изучает под микроскопом странный, неизвестный науке организм.

— Проснулся? — прошептало существо с лицом Азирафаэля, и его голос звучал неправильно, будто несколько голосов говорили одновременно, наслаиваясь друг на друга, создавая жуткую какофонию, где сквозь знакомые интонации пробивалось что-то чуждое, древнее и бесконечно холодное.

Кроули дёрнулся назад, ударившись затылком о подлокотник с такой силой, что в глазах помутнело. Сердце колотилось так бешено, что боль отдавала в виски, в челюсть, в кончики пальцев. Руки дрожали, цепляясь за обивку дивана, пытаясь отодвинуться, создать хоть какую-то дистанцию между собой и этим... этим, что сидело рядом. Но существо лишь наклонилось ближе, и его дыхание пахло не привычными какао и печеньем, а чем-то металлическим, электрическим, как воздух перед ударом молнии.

— Ты ведь видел? — продолжило оно, и его голова наклонилась под невозможным углом, будто кости в шее вдруг перестали существовать. — Видел меня там? — его рука потянулась к Кроули, пальцы изгибались с противным хрустом, суставы выворачивались под неестественными углами, а кожа на кончиках начинала светиться изнутри, как будто под ней текла не кровь, а свет, готовый в любой момент прожечь всё на своём пути.

И тогда случилось нечто, что заставило кровь Кроули застыть в жилах. Кожа на лице Азирафаэля треснула с тихим, влажным хрустом, похожим на звук перезревшего плода, падающего с ветки в предрассветной тишине. Трещина появилась сама собой, изящная и почти красивая в своей правильности, как тончайшая паутинка на античной фреске, которую неосторожный реставратор коснулся чуть сильнее, чем следовало. Тонкая линия, как лезвие бритвы, медленно поползла от виска к подбородку, будто невидимый палец решил проверить, насколько глубоко скрыто то, что прячется под этой тщательно вылепленной маской ангельского облика. Лицо оставалось спокойным, даже когда трещина достигла уголка его губ и продолжила свой путь вниз, будто улыбка, наконец-то решившая раскрыть свою истинную природу. Его глаза наблюдали за Кроули с любопытством, почти с нежностью, словно приглашая его заглянуть глубже, увидеть то, что скрывалось за этой тщательно выстроенной иллюзией, за этим прекрасным обманом, который они называли реальностью.

Из трещины на лице Азирафаэля сочилась чёрная, густая субстанция, похожая на нефть, но живая, дышащая, движущаяся с жуткой, непостижимой осознанностью. Она стекала по его щеке с мучительно медленной грацией, каждая капля будто обладала собственным разумом, колеблясь перед падением, словно раздумывая, стоит ли покидать безопасное пристанище ангельской плоти. Эти капли растягивались в длинные, липкие нити, пульсирующие в такт какому-то неведомому ритму, будто где-то в глубинах мира билось огромное сердце, и эти чёрные струйки были его кровеносными сосудами, пронизывающими реальность.

Когда капли наконец отрывались и падали на деревянный пол книжной лавки, они не разбивались, не оставляли брызг, вместо этого плавно растворялись в тенях, словно возвращаясь в родную стихию, становясь частью чего-то большего, чего-то древнего, что всегда было здесь, наблюдало и ждало своего часа. Тени под ногами Азирафаэля шевелились, дышали, становились гуще с каждой новой каплей, образуя чёрную лужу, поверхность которой колыхалась, отражая не свет лампы, а далёкие звёзды, которых никогда не было на небе, очертания непостижимых структур, существующих за гранью понимания. С каждой секундой субстанция текла всё быстрее, трещина на лице Азирафаэля расширялась, и теперь уже можно было разглядеть, что за тонким слоем ангельской плоти скрываются не кости и мышцы, а бесконечная чернота, усеянная мерцающими точками, как ночное небо, свёрнутое в человеческую форму. Губы Азирафаэля дрогнули, растягиваясь в улыбке, которая разрывала кожу дальше.

Кроули отпрянул в ужасе, инстинктивно прижимаясь спиной к стене, но вместо ожидаемой твёрдой поверхности его встретило нечто мягкое и податливое, словно он вдавился в губку, перенасыщенную тёплой кровью. Стена дышала под его ладонями, пульсируя живыми, мерзкими толчками, точно повторяющими ритм его бешеного сердца. Обои под пальцами стали липкими, пропитанными какой-то тёплой слизью, которая медленно сочилась по его рукам, оставляя за собой жгучие следы, будто кислота. Воздух внезапно наполнился густым, удушающим запахом — медная острота старых монет, пролежавших века в земле, смешалась со сладковатой вонью разлагающейся плоти, создавая тошнотворный коктейль, от которого першило в горле и слезились глаза. Этот смрад висел в комнате плотными волнами, оседая на языке металлическим привкусом, проникая в лёгкие липкой паутиной, от которой хотелось немедленно вырвать.

А трещина на лице Азирафаэля тем временем продолжала расти, расширяться, разветвляться, как паутина безумия, опутывая его чертами лица чёрными, пульсирующими нитями. Каждый новый разлом обнажал всё больше той первозданной тьмы, что пряталась под тонкой человеческой оболочкой. Она жадно впитывала в себя свет, заставляя лампы в комнате меркнуть, поглощала звуки, создавая вокруг Азирафаэля зону гнетущей тишины, и даже воздух вокруг него становился гуще, тяжелее, будто пространство само по себе начало разлагаться под её воздействием.

Кожа по краям трещин заворачивалась, обнажая бесконечную черноту, усеянную мерцающими точками, как далёкие звёзды в космической бездне. Они двигались, перестраивались, складываясь в узоры, которые больно было воспринимать человеческому глазу, будто они существовали в каком-то другом измерении, и лишь частично проецировались в этот мир. Из глубины трещин протянулись тонкие, чёрные щупальца, извивающиеся с противоестественной грацией, ощупывающие воздух с любопытством новорожденного хищника, впервые познающего мир, который ему предстоит поглотить.

Пол под ногами Кроули начал прогибаться, превращаясь в зыбкую, дрожащую массу, а с потолка закапала та же чёрная субстанция, что сочилась из трещин Азирафаэля. Капли падали с мерзким чавканьем, образуя на полу липкие лужи, которые тут же начинали пульсировать, как живые существа, постепенно сливаясь в единую тёмную массу. Книги на полках начали плавиться, их страницы скручивались, чернила расплывались, образуя бредовые узоры, а переплёты трескались, выпуская наружу клубы чёрного дыма, который тут же втягивался обратно в трещины на лице Азирафаэля, будто он дышал этим тленом и питался им. И сквозь всё это безумие Азирафаэль продолжал улыбаться своей чудовищной, неестественно широкой улыбкой, а его глаза теперь смотрели на него из глубины кошмара, отражая не его отражение, а что-то иное, что-то огромное и ужасное, что медленно просыпалось под тонкой плёнкой реальности.

— Что ты такое? — Кроули ощутил, как его голос, прорываясь сквозь стиснутые зубы, звучит неестественно низко и хрипло, будто проходя сквозь слой плотного дыма. Его слова вибрировали в воздухе, насыщенном электрическим напряжением, будто сама реальность содрогалась от этой первобытной злости, сохранившейся где-то в глубинах его демонской сущности.

Существо, всё ещё сохранявшее облик Азирафаэля, лишь медленно подняло руку. Движение было плавным, неестественно грациозным, как будто его конечности не подчинялись законам физики. Пальцы, слишком длинные и тонкие, с суставами, изгибающимися под невозможными углами, будто кости внутри, превратились в резину, приблизились к трещине на щеке. Они коснулись её краёв с почти нежным любопытством, а затем, не встретив сопротивления, не наткнувшись на ожидаемые кость или плоть, плавно погрузились в черноту, как в мягкую глину, исчезая до самых суставов. Тьма внутри трещины словно ожила — она обволокла пальцы, лаская их своей вязкой текстурой, принимая их в себя с удовольствием голодного зверя, наконец получившего долгожданную пищу. Кожа вокруг места погружения слегка вздулась, пульсируя в такт какому-то неведомому ритму, а из глубины разлома потянулись тонкие, чёрные нити, обвивающие запястье существа, словно пытаясь утащить его целиком в эту бездну, что пряталась за тонкой человеческой оболочкой.

Лицо Азирафаэля при этом оставалось спокойным, почти задумчивым, будто он прислушивался к чему-то, что могла слышать только эта тьма. Его губы шевелились, произнося слова, которые Кроули не мог разобрать — они звучали как шёпот, но не на человеческом языке, а на чём-то древнем, забытом, что вызывало дрожь в основании позвоночника и заставляло зубы ныть от внезапного холода.

Воздух вокруг руки, погружённой в трещину, начал искривляться, как будто само пространство не выдерживало этого вторжения и рвалось под давлением чего-то, что не должно было существовать в этом мире. Тени на стенах книжной лавки ожили, потянувшись к существу, сливаясь с той тьмой, что скрывалась под кожей, а книги на полках начали самовозгораться, их страницы вспыхивали синим пламенем, которое не давало тепла, а лишь поглощало свет, делая комнату ещё темнее.

И сквозь всё это безумие Кроули продолжал смотреть в глаза существа, которые теперь светились изнутри тем же мерцанием, что и трещины на его лице, отражая не комнату, не его самого, а что-то далёкое, чужое, что-то, что наблюдало за ним из глубин иного мира, оценивало, изучало, словно решая, стоит ли забрать и его тоже в эту бездну, что теперь медленно пожирала Азирафаэля изнутри.

— Ты же знаешь, — прошептало существо, и его голос больше не пытался имитировать Азирафаэля Он лился как расплавленный металл, раскалённый до белизны, обжигающий барабанные перепонки, проникающий прямо в мозг и выжигающий там всё, к чему прикасался. Каждое слово оставляло после себя болезненный след, будто кто-то водил раскалённой иглой по извилинам сознания, выжигая тайные страхи и самые тёмные воспоминания.

Ещё один разрез появился на лбу существа — тонкий, идеально ровный, будто проведённый скальпелем виртуозного хирурга, который режет не по живой плоти, а по давно остывшему воску. Кожа расступилась без крови, без боли, лишь с лёгким шелестом, похожим на звук разрезаемого шёлка. Линия была настолько совершенной, что казалось, будто её чертили по линейке, используя какие-то неведомые, запредельные математические расчёты. Затем раздался влажный хруст. Новый разрез расцвёл на шее, глубже, шире, с отвратительным звуком рвущегося пергамента, долгие годы пролежавшего в сыром подвале.

Кожа существа начала осыпаться с методичной неотвратимостью, как старая краска на ветхом полотне, что веками висело в заброшенной галерее, подвергаясь то палящим лучам солнца, то ледяным порывам северного ветра. Кусочки человеческого облика падали на деревянный пол с глухим стуком, который тут же переходил в зловещее шипение, когда окружающие тени оживали, чтобы поглотить последние остатки былой формы. Эти тени шевелились с какой-то противоестественной грацией, сжимаясь и разжимаясь вокруг каждого клочка кожи, как голодные пиявки, втягивая их в свою липкую массу с почти сладострастным удовольствием, будто вкушая последние крохи чего-то давно желанного.

Под слоями осыпающейся человеческой маски, под этим театральным гримом плоти, что так долго притворялось чем-то настоящим, открылось нечто, от чего разум Кроули инстинктивно попятился — зеркало. Абсолютно чёрное, как космическая бездна между галактиками, где не светят даже самые далёкие звёзды. Его поверхность была гладкой до неестественности — ни единой царапины, ни малейшего изъяна, абсолютно идеальная плоскость, настолько чуждая земным материалам, что взгляд соскальзывал с неё, не в силах зацепиться, не находя привычных ориентиров для фокусировки.

Но истинный ужас заключался не в совершенстве его формы, а в том, что оно категорически отказывалось отражать. Ни бликов света, ни очертаний предметов, ни бледного лица Кроули, застывшего перед этим видением. Это была не пассивная пустота, а активное, агрессивное отрицание самой возможности отражения. Зеркало не просто игнорировало окружающий мир — оно отрицало его существование, пожирало саму идею того, что перед ним может что-то находиться, вычёркивало реальность своим безмолвным присутствием.

И в глубине этой абсолютной чёрной глади что-то шевелилось. Не отражение, не тень, а нечто бесконечно древнее. Что-то огромное, бесформенное и вместе с тем чудовищно осознанное, чьё присутствие ощущалось на уровне первобытных инстинктов. Оно не просто наблюдало — оно узнало Кроули, узнало так, как могут узнавать только те, кто знал тебя до твоего рождения, до твоего первого крика, до самой идеи о твоём существовании.

— Я то, что смотрело на тебя из трещин, — прошептало существо, и его голос лился, как расплавленная сталь, заполняя пространство между ними тягучей, обжигающей массой. Каждое слово прожигало барабанные перепонки, вползало в черепную коробку и выжигало мысли, оставляя после себя только пепел понимания и дым ужаса. Оно засмеялось. Звук, похожий на лязг разбитого стекла, смешанный со скрежетом металла по камню и приглушённым криком, навеки застрявшим в перекошенном горле. Этот смех вибрировал в воздухе, заставляя дрожать стены книжной лавки, сбрасывая на пол тома древних фолиантов, которые тут же начинали тлеть, как будто сама бумага не выдерживала присутствия этого существа.

Тело существа постоянно искажалось, будто отражаясь в кривом зеркале, которое кто-то непрерывно сгибает и скручивает. Плечи то сжимались до невозможной тонкости, то раздувались до чудовищных размеров; руки то вытягивались, как резиновые, то укорачивались до культей; пальцы то сливались в единую переливающуюся массу, то разделялись на слишком много суставов, изгибающихся под невозможными углами. Каждое движение оставляло после себя шлейф из расплывчатых образов, как будто реальность не успевала фиксировать его истинную форму.

И самое ужасное — это пустота внутри. Она была живой, дышащей и голодной. Тянулась к Кроули невидимыми щупальцами, облизывая его страх, словно сладкий нектар, пробуя на вкус его ярость, как изысканное вино, наслаждаясь каждым учащённым ударом его сердца, как музыкант наслаждается звуками любимой симфонии. В этой пустоте было что-то глубоко личное, что-то, что знало его лучше, чем он знал себя сам — все его мысли, все его поступки, все возможные варианты его будущего разворачивались перед этим существом, как страницы открытой книги, написанной на языке, который он не мог понять, но который почему-то узнавал в самых тёмных уголках своей души.

— Где настоящий Азирафаэль? — прошипел Кроули, и его голос дрожал, как натянутая струна перед разрывом, каждое слово обжигало горло, словно он глотал раскалённые угли, оставляющие после себя кровавые волдыри и пепел вместо слюны. Он сжал кулаки до хруста костяшек, до боли, которая должна была вернуть ощущение реальности, но дрожь всё равно проникала сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь самые кости, превращая их в хрупкое стекло, готовое разбиться от малейшего прикосновения.

Фигура перед ним пошевелила пальцами, слишком длинными, слишком гибкими, с суставами, изгибающимися под невозможными углами, будто кости внутри были не твёрдыми, а жидкими, текучими, как ртуть, принимающей любую форму по прихоти этого существа. Пальцы извивались в воздухе, оставляя за собой дымчатые следы, словно пространство само по себе не успевало затягиваться после их движения.

— Где-то там, — произнесло существо, и его голос прозвучал как скрип несмазанных шестерёнок в часах, остановившихся много веков назад, как скрежет ржавых механизмов, которые кто-то попытался запустить после долгих лет забвения. Оно махнуло рукой — лёгкий, почти небрежный жест, исполненный той ужасающей беспечностью, с которой ребёнок может разорвать крылья бабочке, даже не задумываясь о её боли, страхе и праве на существование.

И мир разорвался — не с грохотом, не с огненной вспышкой, а с тихим, влажным звуком, с каким гниющая плоть расходится под пальцами патологоанатома, исследующего труп, пролежавший в тёплой воде слишком долго. Стена магазина расступилась, разошлась по швам, которые Кроули никогда раньше не замечал, обнажив то, что скрывалось за тонкой пеленой реальности, мокрую, пульсирующую плоть, покрытую чёрными жилками, которые переплетались в странные, гипнотические узоры. Дерево панелей прогнулось, застонало, как живое существо в агонии, исторгая из трещин густую, пахнущую медью жидкость, что стекала по стенам, образуя липкие лужи, в которых отражалось небо, но не то, что висит над Лондоном, а какое-то другое, чужое, усеянное слишком крупными звёздами, расположенными в неправильных созвездиях.

И за ней открылся коридор — зеркальный лабиринт, бесконечная анфилада отражающих поверхностей, уходящая в темноту, где даже сам Свет казался лишь бледной иллюзией, жалкой попыткой осветить то, что должно навсегда оставаться скрытым. Зеркала стояли под немыслимыми углами, их рамы переплетались, как корни древних деревьев, опутавших руины забытого храма, образуя лабиринт, где каждая поверхность была одновременно и входом, и выходом, и ловушкой. В их глубине шевелились отражения, но не Кроули, не комнаты, а что-то другое, что-то, что смотрело на него с холодным любопытством, оценивало, высчитывало, как долго он сможет продержаться, прежде чем его разум окончательно сломается под тяжестью увиденного.

И в каждом Азирафаэль, но не тот, которого знал Кроули.

Разные.

Все возможные.

Все невозможные.

Первый Азирафаэль лежал в неестественной позе, как сломанная марионетка с перерезанными нитями. Его светлые волосы, всегда такие аккуратные, теперь растрепались по холодному камню, образуя бледный ореол вокруг мертвенно-бледного лица. Глаза, что когда-то светились теплом и любопытством, были широко раскрыты, но пусты. Зрачки расширены до бездонных чёрных кругов, затянутых мутной пеленой, будто кто-то выжег из них всю жизнь, оставив лишь пустые оболочки.

Его грудь — разорванная, как будто изнутри взорвалась какая-то неведомая сила. Рёбра торчали наружу, белые и острые, как клыки чудовищного рта, готовые сомкнуться на новой жертве. Кожа вокруг рваной раны почернела, покрылась паутиной трещин, расходящихся по всему телу, как будто он был сделан из фарфора, а не из плоти и крови.

А на месте сердца... Не было сердца, только чёрная дыра. Из неё сочилась не кровь, а та же зеркальная субстанция, что текла по лицу существа перед Кроули. Густая, блестящая, переливающаяся всеми оттенками чёрного, она медленно стекала по рёбрам, капала на пол, где тут же начинала двигаться самостоятельно, сливаясь с тенями и становясь их частью.

Пальцы Азирафаэля были скрючены, ногти впились в ладони, оставив кровавые полумесяцы — последний жест отчаяния, последняя попытка сопротивления. На губах застыла тонкая струйка той же чёрной жидкости, будто перед смертью он пытался что-то сказать, предупредить, но вместо слов изо рта хлынула только эта адская субстанция.

Второй Азирафаэль тоже застыл в неестественной позе, его тело было изогнуто в странном, почти танцующем изгибе. Губы растянулись в улыбке, слишком широкой и зубастой, демонстрирующей идеальный ряд белоснежных зубов, которые внезапно казались слишком острыми и хищными. Улыбка занимала почти всё лицо, растягивая кожу до невозможных пределов, создавая впечатление, что вот-вот порвётся.

Но глаза — они были пусты, полностью стёрты, без следа. Должны были быть голубые, полные жизни глаза, которые теперь лишь были гладкими чёрными поверхностями, как полированный обсидиан, впитавший в себя весь свет мира. Ни белка, ни радужки, ни зрачков, только абсолютная, идеально ровная чернота, холодная и безжалостная. И в них отражалось что-то. Не комната, не Кроули, стоящий перед зеркалом, а нечто другое, тёмное, бесформенное, шевелящееся в глубине.

Каждый мускул этого Азирафаэля был напряжён до предела, как будто его тело пыталось сдержать бурю, бушующую внутри. Пальцы судорожно сжимали края зеркальной рамы, ногти впивались в дерево, оставляя глубокие царапины. По его шее бежали капли чёрной жидкости, той же, что сочилась из трещин на лице существа перед Кроули.

Он смеялся беззвучно. Его грудь сотрясалась от смеха, плечи дёргались в такт не слышным спазмам, но из горла не доносилось ни звука. Только абсолютная, оглушающая тишина, делающая эту сцену ещё более жуткой. И с каждым беззвучным вздохом его рот открывался всё шире, растягиваясь до невозможных пределов, обнажая не язык, не горло, а ту же зеркальную поверхность, что была вместо глаз. Это был смех безумия — смех существа, которое уже давно перестало быть тем, кем было. Которое потеряло себя в глубинах зеркал. Которое стало чем-то другим.

В третьем зеркале Азирафаэль сидел, скрючившись в углу, словно затравленное животное, прижавшееся к стене в последней попытке спастись. Его поза была неестественной — позвоночник выгнут под невозможным углом, пальцы судорожно впились в собственные плечи, оставляя кровавые борозды на обугленной коже.

Его крылья... Некогда белоснежные, сияющие как первый снег под утренним солнцем, теперь представляли собой жуткую пародию на ангельское величие. Перья почернели, обуглились, скрутились в трубочки, словно древние свитки, брошенные в огонь. Те, что ещё держались — болтались на обгорелых стержнях, издавая сухой, шелестящий звук при каждом движении, будто шепча последние проклятия.

С каждого опавшего пера стекала чёрная смола, густая, как дёготь, липкая, как кровь. Она падала на каменный пол тяжёлыми каплями, издавая глухие, мёртвые стуки, будто кто-то стучал в дверь из самого Ада. Каждая капля, касаясь поверхности, на мгновение принимала форму крошечного, искажённого лица, прежде чем раствориться в тенях, становясь их частью.

И тогда... С нечеловеческим, душераздирающим криком, в котором смешались боль, безумие и последние остатки угасающей надежды, этот Азирафаэль вцепился руками в свои крылья. Пальцы сжали обугленную плоть, ногти впились в почерневшие кости. Один рывок и произошёл хруст ломающихся суставов. Всплеск чёрной, густой жидкости, больше похожей на нефть, чем на кровь. Крылья отделились от тела с мокрым, отвратительным звуком, оставив после себя лишь зияющие, дымящиеся раны. Он держал их в дрожащих руках, смотрел на это последнее доказательство своего падения, и его глаза были полны слез, чёрных и густых. Они стекали по щекам, оставляя после себя обожжённые дорожки, словно кислотные ожоги.

И в этот момент Кроули понял — это не просто видение.

Это не просто кошмар.

Это то, что было.

Или то, что будет.

Или то, что происходит прямо сейчас, где-то в другом месте, в другом измерении, где его Азирафаэль остался один на один с тем, что нашло его в зеркалах.

А зеркало лишь показывало ему правду, которую он никогда не должен был видеть.

Правду, которая теперь навсегда останется с ним, как незаживающая рана.

И тогда тишина разорвалась, но не звуком, а его полным отсутствием. Воздух сгустился, стал вязким, как застывающая кровь, и в этой внезапной, оглушающей немоте зеркальные Азирафаэли пришли в жуткое движение. Они забили в стёкла, оставляя пульсирующие кровавые отпечатки, которые начинали жить собственной жизнью. Кулаки сжимались до хруста костяшек, ногти впивались в гладкую поверхность с таким остервенением, что паутина трещин расходилась от каждого удара, будто зеркала были живой плотью, сопротивляющейся насилию.

Их рты раскрывались в беззвучных криках — жуткая пантомима отчаяния, где губы растягивались до невозможных пределов, обнажая ряды слишком белых, слишком острых зубов. Языки судорожно бились о нёбо, слюна смешивалась с чёрной субстанцией, стекая по подбородкам тонкими струйками, но ни единого звука не прорывалось наружу, только вибрация, заставляющая стёкла дрожать, как лихорадочного больного. Их лица искажались в гримасах невыносимой боли — кожа рвалась под ногтями, обнажая алые мышцы, веки вырывались вместе с ресницами, оставляя кровавые впадины, губы разрывались в клочья, обнажая дёсны, стиснутые в немом вопле. Каждый жест, каждый спазм говорил о запредельном страдании, о безумии, перешедшем все границы, о последней попытке вырваться из зеркального плена.

Они царапали зеркала, оставляя глубокие, сочащиеся борозды, бились головами, и черепа с треском проламывали стекло, но раны тут же затягивались, будто зеркала обладали собственной волей к жизни. Они рвали на себе одежду, ногти впивались в собственные тела, вырывая куски мяса, словно пытаясь докопаться до сути своего плена, до причины мук, до единственного возможного выхода. И за всем этим наблюдало оно — существо, наслаждающееся каждым ударом, каждой каплей чёрно-красной жидкости, каждым отчаянным взглядом, устремлённым на Кроули, потому что это была игра, где зеркала стали клеткой, а Азирафаэли пленниками, чьи пальцы безуспешно тянулись к свободе, чьи крики оставались беззвучными, чья последняя надежда теперь зависела от того, кто стоял перед этим кошмаром. А Кроули, видя как его собственное отражение в треснувшем стекле улыбается не его улыбкой, то понял — время вышло, и выбор, который он сделает сейчас, определит не только его судьбу, но и судьбу того, кто был ему дороже всего.

— Он везде. И нигде, — проскрежетал голос, рассыпаясь на тысячи осколков, каждый из которых вонзался в сознание Кроули, как осколки разбитого зеркала. Эти слова не просто звучали — они царапали изнутри, оставляя кровавые борозды в памяти, в душе, в самом естестве его демонской природы.

— Что ты хочешь?! — выкрикнул Кроули, и в этом вопросе уже не было страха, только чистая, неразбавленная ярость, кипящая, как лава в жерле вулкана. Ненависть, которая была древнее, чем само мироздание, старше, чем ангелы и демоны, первобытная и всепоглощающая. Его пальцы сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя кровавые полумесяцы, но боль казалась ничтожной по сравнению с тем, что происходило перед ним.

В ответ зеркальное существо лишь медленно склонило голову, и этот жест был исполнен такой неестественной грации, будто перед Кроули склонялся не монстр, а древний бог забытого культа. На мгновение в его чёрной, бездонной поверхности отразилось лицо — его собственное, но искажённое до неузнаваемости, словно увиденное сквозь призму всех его худших кошмаров. Губы на этом отражении растянулись в злобной ухмылке, обнажая слишком острые клыки, а глаза... глаза стали абсолютно чёрными, пустыми и бездонными, точь-в-точь как у этого зеркального монстра — два провала в небытие, лишённые даже отблеска света.

Тени вокруг зашевелились с тревожной жизнерадостностью, их бесформенные силуэты сливались с полумраком книжного магазина. Они извивались в странном, почти ритуальном танце, их движения напоминали то ли молитвенный экстаз, то ли предсмертные судороги. Их шёпот разливался по комнате, как яд, просачивающийся в сознание — сухой, шелестящий, похожий на звук опавших листьев, по которым идёт похоронная процессияПохоронная процессия — это организованное перемещение от места прощания до кладбища или крематория. в предрассветных сумерках:

Жертва уже выбрана...

Воздух стал густым и тяжёлым, словно пропитанным сладковато-приторным нектаром какого-то адского цветка, с примесью удушающего запаха гниющей плоти и застарелой крови, въевшейся в деревянные половицы. Где-то в бесконечной глубине зеркального коридора, затерянного между мирами, раздался тихий, почти беззвучный стон — то ли последний крик настоящего Азирафаэля, то ли эхо собственной души Кроули, запертой в этом кошмаре. Но сейчас это уже не имело никакого значения, потому что правила игры изменились, а ставки стали слишком высоки даже для такого вечного игрока, как он.

Кроули ощутил, как по его позвоночнику пробежали ледяные мурашки — не страх, а скорее древний инстинкт, предупреждающий о встрече с чем-то бесконечно более древним и страшным, чем он сам. Но его губы всё равно растянулись в оскале, обнажая острые клыки, которые внезапно казались такими жалкими перед лицом этого непостижимого ужаса.

— Я не стану твоей игрушкой, — прошипел он, и в его голосе, сквозь кипящую ярость и вызов, прорвался древний, первобытный ужас, тот самый страх, что испытывали первые существа, заброшенные во тьму новорождённой Вселенной, когда ещё не было ни света, ни надежды, а только бесконечное одиночество и шепот несотворённых ещё звёзд.

Фигура перед ним замерла в неестественной статичности, будто сам ход времени застыл в ледяном оцепенении, не смея нарушить этот жуткий момент. Затем на её лице расползлась чудовищная пародия на улыбку — извращённая гримаса, словно нарисованная безумным художником в приступе лихорадочного бреда. Её рот разорвался до самых ушей, кожа расступилась с влажным хлюпающим звуком, напоминающим гнилую ткань, поддающуюся под пальцами могильщика, роющегося в давно забытом склепе.

Но внутри не было ни зубов, ни языка, ни плоти — только зеркала. Бесчисленные, крошечные, каждое не больше ногтя, они переливались и двигались, как чешуя гигантского первобытного чудовища, пробуждающегося из тысячелетнего сна. И в каждом он. Его лицо. Его отражения. Все изуродованные, искажённые до неузнаваемости, будто капризный демон играл с ними, как ребёнок с куклой, вырывая и добавляя детали по своему усмотрению:

В одном осколке его глаза были вырваны, оставив после себя лишь кровавые впадины, из которых сочилась чёрная субстанция; в другом кожа слезала клочьями, обнажая мокрые, пульсирующие мышцы и обрывки сухожилий; в третьем его рот был растянут в беззвучном крике, застывшем в вечном моменте агонии, и в нём читались столетия невыносимых мучений, бесконечность боли, запертой в одном мгновении.

— Ты уже ей стал, — прозвучало эхом, многоголосым и пронзительным, будто это шептали сразу тысячи голосов из глубины зеркального лабиринта. Эти слова обожгли его сознание, как раскалённое железо, оставляя после себя не физическую боль, а нечто куда более страшное — осознание, что в них нет лжи. Только холодная, неумолимая правда, против которой не было защиты.

Воздух в книжном магазине вздрогнул неестественным спазмом — странным щелчком, будто кто-то переключил реальность на кадр вперёд, пропустив самое важное мгновение между «до» и «после». В этом звуке было что-то механическое и в то же время органическое, как хруст костей под прессом времени.

И в этот разорванный момент между полок материализовался Гавриил, но не в привычном сиянии небесной славы, не в устрашающем величии архангельского гнева, а в странной, почти человеческой растерянности, которая делала его внезапно уязвимым. Его ослепительно белые крылья, обычно идеально гладкие, сейчас были слегка взъерошены, как у птицы, попавшей в ураган, а между перьев застряли крошечные осколки чего-то, что напоминало звёздную пыль. В его изящных, но сильных пальцах нервно сжимался старинный трактат в потрёпанном кожаном переплёте — книга выглядела неуместно в этих безупречных руках, как артефакт из другого времени. На обложке едва читалось треснувшее золотое тиснение: «De Umbrarum Regni», причём последние буквы названия были смазаны, будто кто-то в спешке пытался стереть их пальцами.

Его появление не сопровождалось привычным ангельским сиянием, вместо этого вокруг него дрожал воздух, как над раскалённым камнем в пустыне, искажая очертания полок и книг. Даже тень под ним вела себя странно — она не лежала спокойно у ног, а извивалась, как живая, временами опережая движения своего хозяина. Глаза Гавриила, обычно такие ясные и холодные, сейчас метались по комнате, выискивая что-то, а его губы шептали слова на языке, который Кроули не слышал уже несколько тысячелетий — древнем наречии Небесных канцелярий, где каждое слово весило больше, чем человеческая жизнь.

Кожа на его лице сейчас отливала странным перламутром, будто под поверхностью скрывалось что-то иное, что лишь временно приняло человеческую форму. Когда он повернул голову, на мгновение показалось, что его профиль становится слишком острым, почти режущим, как лезвие, готовое рассечь саму ткань реальности.

Его одежда, обычно безупречно сидящая на могучей стане, словно сотканная из самого света и порядка, сейчас казалась слегка помятой, потёртой на сгибах, будто он продирался сквозь невидимые преграды, через нечто плотное и вязкое. На изысканных манжетах, отделанных золотистой нитью, проступали странные пятна — не кровь и не обычная грязь, а нечто куда более тревожное: тени, настоящие, живые, впившиеся в ткань, как паразиты, оставившие после себя тёмные разводы, напоминающие очертания чьих-то скрюченных пальцев.

Гавриил выглядел так, будто принёс с собой отголоски иной реальности, того места, где привычные законы мироздания теряли силу, где даже ангелы могли оказаться хрупкими, как осенний лёд на первом утреннем пруду, а тени обретали плоть и голод — неутолимый и древний, как сама пустота между звёзд. В его глазах теперь читалось тяжёлое понимание: он опоздал. Что-то уже произошло, нечто необратимое, словно последний удар колокола, отзвук которого уже не остановить. И теперь книга в его руках — древний фолиант с пожелтевшими страницами, испещрёнными письменами, которые не должен был видеть никто из смертных, казалась жалкой попыткой исправить то, что не подлежало исправлению, как если бы кто-то пытался зачерпнуть ладонями воду из реки, уже унесённой в океан вечности.

Гавриил резко обернулся, его белоснежные крылья распахнулись в напряжении, рассыпая в воздухе искры небесного света, которые тут же погасли, поглощённые тягучей атмосферой магазина. Из-за угла, между двумя стеллажами, стоявшими так близко, что между ними не пролезла бы даже мышь, донёсся едва уловимый звук, похожий на то, как чьи-то пальцы скользят по оборванным страницам древнего фолианта, переворачивая их с тихим шелестом, полным невысказанных тайн.

— Азирафаэль? — голос Гавриила прозвучал резко, но без привычной ангельской уверенности, с ноткой чего-то, что могло бы быть страхом, если бы архангелы вообще могли испытывать подобное.

В ответ лишь густая, давящая тишина, нарушаемая только едва уловимым шорохом, будто кто-то двигался в темноте, стараясь не привлекать внимания, но не в силах полностью заглушить своё присутствие. Воздух внезапно наполнился резким запахом меди и гари, как после мощного ангельского чуда, но с примесью чего-то чужого и чуждого, чего-то, что не принадлежало ни Гавриилу, ни Азирафаэлю. Этот запах обжигал ноздри, оставляя на языке горький привкус, словно кто-то сжёг в этом помещении не просто бумагу или ткань, а саму память о чём-то важном.

В глубине книжного магазина, там, где реальность истончалась до прозрачности, а границы между мирами становились хрупкими как первый зимний лёд, Кроули вёл свою отчаянную битву. Его пальцы сейчас впивались в холодную зеркальную поверхность чудовища с такой силой, что казалось вот-вот треснут ногти, а из-под кожи брызнет не кровь, а та самая тьма, что пряталась в глубине его демонской сущности. Его крылья — чёрные как сама бездна, яростно бились, сметая невидимые преграды, но лишь запутываясь в паутине из теней, что с каждым мгновением становилась всё плотнее и неумолимее.

Это страшное противостояние происходило словно за толстым слоём матового стекла — все крики Кроули, проклятия, удары, которые должны были разрывать плоть и крушить кости, оставались заключёнными в этом искажённом пространстве.

Гавриил, стоящий всего в нескольких шагах, но отделённый целыми мирами, не видел ничего, кроме тишины и покоя старого книжного магазина. Он не слышал, как зеркальное существо шепчет свои ужасные обещания, не видел, как чёрные нити впиваются в плоть Кроули, медленно превращая того в часть этого кошмарного зеркального царства.

Пыль, поднятая невидимой битвой, кружилась в луче света, который, словно по иронии судьбы, пробивался сквозь небольшую щель в потёртых занавесках. Эти пылинки на мгновение складывались в причудливые узоры — вот лицо Кроули, искажённое нечеловеческой болью и яростью; вот его рука, отчаянно протянутая сквозь границы миров; вот его крылья, опутанные этими проклятыми чёрными нитями, которые уже начинали пульсировать, питаясь его сущностью. Но едва этот образ обретал узнаваемые очертания, как тут же рассыпался, превращаясь обратно в безжизненные пылинки, бесцельно танцующие в воздухе.

Гавриил, не подозревающий о битве, развернул древний трактат, переплёт которого потрескался от времени. Его пальцы едва заметно дрожали, когда скользили по пожелтевшим страницам, оставляя на хрупком пергаменте почти невидимые царапины от ногтей. Казалось, даже он, могущественный архангел, чувствовал на подсознательном уровне, что происходит что-то ужасное, что прямо сейчас, в этом же пространстве, но в другом слое реальности, решается чья-то судьба. Но книга в его руках, полная забытых знаний и запретных заклинаний, была лишь жалким подобием помощи, как детский бумажный кораблик, пущенный против штормовых волн океана вечности.

— Тени не отражаются. Тени поглощают... — прочитал он вслух, и каждое слово падало в тишину, как камень в чёрный колодец, пробуждая что-то древнее и недоброе. В этот момент зеркало на дальней стене вздохнуло глубоко и влажно, как лёгкие утопленника, в последний раз пытающегося вдохнуть воздух перед тем, как вода окончательно заполнит их.

Стеклянная поверхность внезапно утратила свою твёрдость, превратившись в тягучую, полужидкую массу. Оно стекало вниз густыми, вязкими каплями, напоминающими расплавленный воск поминальной свечи, что горит у изголовья умершего, медленно оплавляясь под тяжестью невысказанных молитв. В этих стеклянных потоках на миг проступило лицо, искажённое гримасой нечеловеческой муки, с глазами, в которых застыл весь ужас проклятых душ, с губами, растянутыми в беззвучном крике, будто застывшем в вечности. Это был Кроули, но словно вывернутый наизнанку, обнаживший самую суть своей боли. Лицо мелькнуло на мгновение — рот судорожно дёргался, словно пытаясь что-то выкрикнуть, предупредить, донести последнее предостережение.

Гавриил резко отпрянул назад, его божественное спокойствие впервые за тысячелетия дало трещину. Величественные крылья распахнулись в защитном жесте, белоснежные перья внезапно приобрели грязно-серый оттенок, будто впитали в себя весь ужас происходящего. Свет вокруг исказился, стал каким-то болезненным и неестественным, отбрасывая на стены пульсирующие тени, которые не подчинялись законам физики.

— Что за... — начал архангел, но его голос потонул в резком, костном хрусте. Этот звук резанул пространство, как нож — он не принадлежал этому миру, не должен был существовать в упорядоченной реальности. Это был звук ломающихся рёбер мироздания, треск фундамента бытия, предсмертный хрип самой материи. В воздухе запахло озоном и чем-то древним, забытым, как в первые мгновения после Творения, когда мир ещё не обрёл форму.

Прямо перед ним, из пустоты, из самой сердцевины ничего, появилась Вельзевул. Не в пламени и дыме, не с громовым раскатом, а тихо, как кошмар, возникающий в самый неподходящий момент. Её фигура, изгибающаяся слишком плавно для человеческого тела, была облачена в безупречно скроенный костюм, словно выточенный из самой тьмы. Ткань, глубокая и матовая, будто поглощала свет, а силуэт слегка колебался, как будто подёрнутый дымкой незримого пламени. Каждое её движение отбрасывало странные тени, будто реальность на мгновение искажалась в её присутствии. Лицо прекрасное и ужасное одновременно, улыбалось слишком широкой улыбкой, обнажая зубы, острые, как иглы, а глаза были чёрными, как сама бездна, но в их глубине мерцало что-то, что заставляло Гавриила почувствовать холодок страха, пробежавшего по его спине.

— О, Гавриил... — её голос вырвался усталым вздохом, словно она несла на своих плечах тяжесть тысячелетий, которые не должны были закончиться. В нём звучала странная смесь презрения и жалости, как будто она смотрела на ребёнка, случайно разбившего драгоценную вазу. — Ты тоже почувствовал, как оно проснулось? — её пальцы, слишком длинные и бледные, с ногтями, потемневшими от древней крови, провели по воздуху, оставляя после себя дымчатые следы, которые медленно складывались в руны, запретные даже для ангельских глаз.

Гавриил стиснул трактат так, что корешок затрещал, выпуская облачко пыли, пахнущей забытыми клятвами и сломанными печатями. Его крылья теперь отливали свинцовой тяжестью, будто на них незримо давил весь вес надвигающейся катастрофы. — Что происходит? Где Азирафаэль? Я его ищу, — в его голосе прозвучали ноты, которые не должны были существовать в архангельском лексиконе: растерянность, страх и человеческая слабость.

Вельзевул медленно подняла руку, её движение напоминало падение лепестка с цветка, который уже начал гнить у основания. Она указала на зеркало, вернее, на то, что от него осталось: расплывчатую ртутную лужу, в которой теперь отражалось не помещение, а бесконечность искажённых коридоров.

— Там. И здесь. И нигде, — её слова эхом разошлись по комнате, каждое падая с металлическим звоном, как монеты на дно колодца желаний, в котором давно не осталось воды, только ил из несбывшихся надежд.

В этот момент Кроули в отражении — его лицо искажённое яростью и отчаянием, ударил в стекло кулаком — удар, который должен был быть беззвучным, прозвучал как гром среди ясного неба. Трещина побежала по реальности, рассекая воздух тонкой зигзагообразной линией, за которой виднелось нечто, заставляющее даже архангела и повелителя мух инстинктивно отпрянуть. Это была не просто трещина в стекле — это был разлом в самой ткани мироздания, через который сочился чёрный свет, поглощающий всё вокруг, даже сам воздух и страх.

Стеллажи с книгами вдруг наклонились под невозможным углом, не падая, а застыв в вечном падении. Тени на стенах зашевелились, отделяясь от поверхностей и принимая формы, которые человеческий разум отказывался распознавать. Воздух наполнился запахом горящего пергамента и расплавленного золота — запахом сжигаемых знаний, уничтожаемых навсегда.

Где-то в глубине зеркальных коридоров, за этой трещиной, мелькнула фигура Азирафаэля, не одного, а множества, бесконечных его отражений, каждое из которых кричало беззвучно, тянуло руки к Гавриилу, умоляя о помощи, которая уже опоздала. А между ними, между всеми этими отражениями, двигалось нечто большое, тёмное, состоящее из сломанных зеркал и чужих воспоминаний, что-то, что собирало эти осколки в себя, как паук, плетущий паутину из разбитых судеб.

— Посмотри на Кроули, — голос Вельзевул струился в воздухе, густой и сладкий, как тёплый яд, медленно просачивающийся в сознание. Её палец, увенчанный ногтем, чернеющим, словно обугленный конец забытого в пепле свитка, скользнул по краю зеркала с почти ласковой небрежностью. За ним тянулась тягучая чёрная субстанция, живая и пульсирующая, будто сама тьма решила обрести форму. Она стекала вниз неспешно, словно не желая покидать прикосновение хозяйки, и на полу собиралась в мерцающие сгустки, похожие на капли ночи, выпавшие из разорванного небосвода.

Гавриил стоял неподвижно, словно изваяние, высеченное из гнева и льда. Его пальцы сжали древний трактат так, что страницы зашелестели сухо, резко, как крылья мёртвой птицы, засохшей на паперти заброшенного храма. Звук был крошечным, но в нём слышалось что-то окончательное, будто последний вздох перед тем, как нечто навсегда умолкнет.

— Он не должен был этого касаться, — произнёс он, и каждое слово падало, как капля расплавленного свинца, прожигая тишину дымом невысказанных угроз. — Ни он. Ни Азирафаэль, — в его голосе не было привычной небесной строгости, только холодная, мертвенная убеждённость, словно он уже видел конец этой истории и знал, что ничто не сможет его изменить.

А между тем, в дрожащем отражении зеркала, фигура, о которой они говорили, медленно поднимала руки, разглядывая их с наивным изумлением, будто перед ней были не просто ладони, а целые Вселенные, только что сотворённые и ещё не успевшие понять, что им предстоит существовать.

— Но коснулись, — прошептала Вельзевул, и в её голосе звенели обломки тысячелетий, будто битое стекло под тончайшей вуалью. Она медленно повернулась к Гавриилу, и ткань её одежд зашелестел, словно крылья ночных бабочек, привлечённых к запретному огню. В уголках её губ дрогнула не улыбка, а скорее тень от неё — гримаса, которая могла бы сойти за улыбку, если бы не напоминала так явственно предсмертную судорогу, последний вздох утопающего в собственной крови.

Гавриил молчал. Он стоял неподвижно, и только в глубине его глаз, тех самых, что когда-то созерцали рождение звёзд, мерцало что-то неуловимое, может быть, гнев, может быть, сожаление, а может, просто отражение той самой чёрной субстанции, что всё ещё стекала по зеркалу.

Вельзевул рассмеялась. Её смех ломался в тишине, как лёд под ногами неосторожного путника. Сначала треск, потом глухой удар, и вот уже тёмные воды смыкаются над головой, унося с собой последний крик.

— Не бойся, — прошептала она, и её голос внезапно стал мягким, обволакивающим, почти нежным, каким бывает у матери, рассказывающей детям страшную сказку на ночь, после которой спится особенно крепко, потому что сознание бежит от ужаса в объятия беспамятства. — Я не напомню о прошлом. Сегодня мы просто... поможем глупым птенцам.

Она протянула руку, и её пальцы, тонкие и бледные, как кости, вымытые временем из древней могилы, повисли в воздухе между ними — не прикосновение, а его обещание, не жест, а намёк на то, что могло бы быть, если бы не было уже навсегда потеряно. В зеркале за её спиной тени шевелились живее, и теперь в них угадывались очертания — не лица, не фигуры, а что-то ещё, что-то, для чего в этом мире не нашлось имени.

Глаза Гавриила медленно скользнули по её руке, и в этом движении была вся тяжесть веков, будто он разглядывал не просто конечность, а древний артефакт, хранящий в себе тайны мироздания. Кожа Вельзевул трескалась с тихим, почти музыкальным звоном, подобно тончайшей глазури на фарфоре, пережившем тысячелетия, но вместо ожидаемой пустоты под ней пульсировало живое золото, переливающееся, как закат, бившееся в такт забытым молитвам, которые когда-то возносились в небесных чертогах.

— Ты всё ещё... — начал он, голос его звучал как эхо из глубины времён, но Вельзевул резко сжала кулак, и в мгновение ока трещины исчезли, будто их никогда не существовало, оставив после себя лишь воспоминание о мимолётной уязвимости.

— Не сейчас, Гавриил, — её слова повисли в воздухе, тяжёлые, как предгрозовая тишина, а взгляд был прикован к зеркальной поверхности, где Кроули метался в истерическом танце отчаяния. Его отражение начало терять чёткость, расплываясь подобно чернильной кляксе на промокашке. Сначала контуры стали мягкими, неопределёнными, затем и вовсе начали растворяться, растекаясь по стеклу, как последние капли дождя в серый ноябрьский день.

— Как мы это сделаем? — Гавриил, впервые за бесчисленные тысячелетия, нарушил негласный запрет и коснулся её плеча. Его пальцы оставили на тёмной ткани светящиеся отпечатки, будто прикоснулись к раскалённому докрасна металлу — пять маленьких солнц, медленно угасающих в ткани её одеяний.

— Ты знаешь как, — Вельзевул отвела взгляд от зеркала, сначала к его руке, потом встретилась с ним глазами. В её взоре читалось нечто, существовавшее задолго до ненависти, до самого понятия вечности — первозданная, необузданная истина, которая была, когда даже ангелы ещё не научились предавать, когда мир был чистым холстом, ещё не тронутым кистью Творца.

Из складок своего костюма Вельзевул извлекла нож — не просто оружие, а артефакт, рождённый в тех измерениях, куда не ступала нога даже самых отважных демонов. Обсидиановое лезвие, чернее самой ночи, поглощало свет с ненасытной жадностью, как космическая бездна, пожирающая целые звёздные системы. Оно не отражало, а впитывало всё, создавая вокруг себя странную пустоту. Рукоять, туго обмотанная чёрными перьями неизвестной птицы, пульсировала и шевелилась, будто скрывала под перьями живое, дышащее существо, навеки заточенное в эту ужасающую форму. Перья время от времени вздрагивали, словно от порывов незримого ветра, а между ними проглядывали бледные прожилки, напоминающие вены.

— Он застрял между реальностями, — прошептала Вельзевул, и её голос звучал как шелест древнего пергамента, на котором записаны судьбы миров, как скрип перьев Судьбы, выводящих приговоры целым цивилизациям. — Значит, нужно разрезать, — в её словах слышалась тяжесть тысячелетий и знание, купленное дорогой ценой.

— Это убьёт его, — сквозь стиснутые зубы прорывался голос Гавриила. Он сжал челюсти с такой силой, что раздался жуткий скрежет — не простой человеческий звук, а эхо тех времён, когда рушились небесные своды и падали ангелы. Этот звук был знаком им обоим, как знакомо солдатам эхо давно отгремевшей, но не забытой войны. В его глазах вспыхнули отблески тех древних катастроф, когда миры трещали по швам, а реальность перекраивалась заново.

— Нет, — возразила Вельзевул с странной нежностью в голосе. Она провела лезвием по своей ладони — движение было исполнено изящно, с каким художник эпохи Возрождения проводит кистью по свежему холсту, приступая к созданию шедевра. Но вместо крови из разреза сочился мерцающий дым, переливающийся всеми цветами, которых нет в человеческом спектре. Он пах озоном после грозы и чем-то неописуемо древним, тем самым запахом, что витал в первые мгновения после Сотворения, когда мир ещё трепетал от прикосновения Божественной руки, а время только начинало свой неспешный ход. — Это единственное, что не убьёт его. Единственный путь, на котором у него ещё есть шанс... остаться собой.

Она медленно протянула руку, и когда их кожи соприкоснулись, само время замерло, будто Вселенная затаила дыхание, наблюдая за этим роковым моментом. В этом прикосновении было что-то древнее, чем сама вечность, словно две стихии, разделённые с начала времён, наконец воссоединились. Её пальцы, холодные как мрамор надгробий, обвили его кисть с неожиданной нежностью, и в этот миг между ними пробежала искра забытого родства, того, что было задолго до падения, до разделения на свет и тьму.

Она вложила нож в его ладонь, и их пальцы сплелись в сложном, почти ритуальном жесте, напоминающем корни тысячелетних деревьев, что под землёй переплелись в вечном объятии, став единым организмом. Это было движение, отточенное за эпохи совместных битв и противостояний, танец, шаги которые они знали даже не задумываясь. В этом сплетении рук читалась вся их общая история — войны и перемирия, ненависть и странная, невысказанная привязанность, пережившая сами миры.

— Ты всегда был лучшим из нас в разрезании правды, — прошептала она, и в её голосе вдруг прозвучали ноты, которые не слышали даже стены древних храмов. Гордость за него, за его мастерство, смешанная с глубоким, вековым сожалением о том, что именно этот дар привёл их к нынешнему моменту. В этих словах таилась вся горечь их существования — они оба помнили времена, когда правда была проще, когда грани между добром и злом не были так размыты, когда разрезать правду не означало причинять боль тем, кого... возможно, они всё ещё не решались назвать друзьями.

Гавриил опустил взгляд на нож, затем поднял глаза к зеркалу, где от Кроули остались лишь глаза — два горящих угля, полных немого ужаса, последние островки сознания в море распадающейся реальности. Он сделал шаг вперёд, и в этом движении была решимость, которой не было даже тогда, когда он впервые поднял меч против своих же.

— Прости, — прошептал Гавриил, и его голос дрогнул, как в тот самый первый день после Падения, когда Небеса в последний раз видели его слёзы.

Обсидиановый клинок коснулся зеркальной поверхности, и в тот же миг пространство взвыло пронзительным, нечеловеческим визгом — это кричало не стекло, а сама ткань реальности, разрываемая пополам, вопящая тысячами голосов всех, кто когда-либо заглядывал в это зеркало, всех, чьи отражения навеки остались пленниками в его хрустальной глубине. Звук был подобен скрежету ржавых врат преисподней, смешанному с плачем новорождённых младенцев и предсмертными хрипами стариков.

Кроули, будто вытолкнутый невидимой силой, рухнул вперёд — его тело, казалось, потеряло всякую субстанцию, превратившись в подобие тряпичной куклы. Гавриил устремился навстречу, могучие руки ангела подхватили падающее тело, но сила удара была столь велика, что оба они грохнулись на пол, где осколки разбитого зеркала впивались в кожу с хищной жадностью, словно голодные зубы потустороннего существа, жаждущего отведать божественной плоти. Каждый осколок светился фосфоресцирующим блеском, отражая в себе обрывки чужих судеб и миров.

Вельзевул стояла неподвижно, возвышаясь над ними, как древний монумент, и в её глазах, обычно полных язвительного огня, не было и тени триумфа, только бесконечная, всепоглощающая усталость, что знакома лишь тем, кто слишком долго нёс бремя, непосильное даже для бессмертных плеч.

— Он вытащен, — произнесла она, и каждый слог давался ей с усилием, будто слова были выкованы из свинца. — Но кусочки его остались там, — её взгляд, тяжёлый и безрадостный, скользнул по осколкам, где теперь пульсировала лишь ненасытная пустота, живая, дышащая, жадно вбирающая в себя всё, что осмелится приблизиться.

Кроули бился в конвульсиях, его хриплые вдохи напоминали скрип ржавых петель на вратах заброшенного склепа. Пальцы, больше похожие на когти обезумевшего зверя, впились в рукав Гавриила, рвя ткань и оставляя кровавые полосы. Глаза его метались в орбитах, не в силах остановиться ни на чём, будто видели одновременно все возможные миры, реальности, кошмары, что только могут существовать за тонкой плёнкой привычного мира, и не могли выбрать, на каком из этих ужасов остановить своё безумное внимание. Зрачки то расширялись, поглощая весь свет, то сжимались в тонкие иглы, будто пытаясь защититься от невыносимого зрелища вселенского хаоса.

— Ты в безопасности, — прошептал Гавриил, и его голос дрожал, как последний огонёк свечи перед ледяным сквозняком вечности. Он прижал голову Кроули к своему плечу с той же осторожной силой, с какой когда-то обнимал смертельно раненых солдат на забытых полях сражений, что давно заросли травой, но всё ещё хранили в земле стоны умирающих. Его пальцы вплелись в рыжие пряди демона, будто пытаясь сплести из них защитный ковчег, укрытие от бушующего за стенами мира хаоса.

Он лгал.

Потому что безопасность была лишь сладкой иллюзией, миражом, расставленным для тех, кто ещё не осмелился заглянуть за завесу реальности. Красивой сказкой, которую ангелы шептали демонам в темноте, чтобы те не разрывали себе горло от ужаса, осознав, что их вечная война всего лишь жалкая тень чего-то большего, чего-то неназываемого.

Потому что в этот самый миг из разбитого зеркала, из самой сердцевины трещины между мирами, медленно, словно пробуждаясь от долгого сна, вытягивалась чёрная рука. Её пальцы, слишком длинные и гибкие, чтобы принадлежать чему-то человеческому, шевелились в воздухе, словно пробуя его на вкус, ощупывая пространство в поисках добычи. Кожа на ней переливалась, как масляная плёнка на воде, и с каждым движением от неё исходил тихий, противный шёпот — звук, от которого кровь стыла в жилах, а разум цепенел, как кролик перед удавом.

И Вельзевул сожгла её одним взглядом. Её глаза вспыхнули золотом, не тем мягким сиянием, что льётся из-под век влюблённых, а яростным, ослепительным блеском двух маленьких солнц, готовых испепелить всё на своём пути. Воздух вокруг затрещал, будто рваная ткань, и рука вспыхнула, превратившись в чёрный пепел, который ещё секунду висел в воздухе, образуя причудливые узоры, прежде чем осесть на пол.

— Азирафаэль там, — голос Кроули разрывает тишину, хриплый и надтреснутый, будто последний предсмертный хрип узника, умирающего в каменных объятиях подземелья. — Настоящий. Не отражение. Они его разбирают по кусочкам, пока мы здесь! — каждое слово вырывается из его горла, обжигая губы горечью отчаяния, как раскалённый металл, оставляющий клеймо на плоти.

Гавриил сжимает его плечи могучими руками, в которых когда-то держал меч, рассекающий Небеса, но Кроули вырывается с яростной силой, которой не должно быть у существа, чья сущность уже начала распадаться, как песок, утекающий сквозь пальцы времени. Он падает на колени перед осколками разбитого зеркала, и острые края впиваются в его плоть, но боли нет, только всепроникающий холод, ползущий по венам, как змея, высасывающая последние капли тепла. В дрожащих отражениях копошатся тени, живые, дышащие, протягивающие к нему тонкие, почти прозрачные щупальца, будто корни ядовитого растения, ищущего свежей крови для утоления вечного голода.

Вельзевул медленно опускается на корточки, и само пространство вокруг неё словно прогибается под невыносимой тяжестью её присутствия, как тонкий лёд под копытами демонического скакуна. Её тень, неестественно густая и плотная, накрывает Кроули целиком, будто могильная плита из чёрного гранита, пригвождая его к полу не физической силой, а самой сущностью своего бытия, той первобытной тяжестью, что давит на душу в самых страшных кошмарах.

— Ты едва выбрался, — её голос льётся как патока, смешанная со стрихнином, сладкий и смертоносный, ласковый и безжалостный одновременно. Каждое слово падает на Кроули, как капля расплавленного свинца, прожигая сознание. — Ты даже не целый. Посмотри на себя.

Её пальцы, холодные, как могильные плиты в подземельях древних некрополей, смыкаются на его запястье. И там, где они касаются, кожа рассыпается, превращаясь в пепел, уносимый невидимым ветром забвения. На мгновение обнажается не плоть, не кровь, не кость, а чёрная бездна, зияющая пустота, словно сама ткань его существа была вырвана, оставив после себя лишь дыру в самой реальности.

Кроули вздрагивает, но не от пронизывающего холодом прикосновения, а от бушующего внутри него урагана ярости, того самого всепожирающего пламени, что некогда испепеляло небесные чертоги и обращало в пепел целые миры. Его тело напрягается, как тетива древнего лука, готового выпустить смертоносную стрелу.

— Мне плевать! — его голос разрывает тишину, хриплый и надтреснутый. Каждое слово обжигает губы, как раскалённое железо. — Он остался там из-за меня! — в его глазах, обычно таких насмешливых и язвительных, теперь пылает не страх и отчаяние, а та самая первозданная ярость, что заставляла звёзды гаснуть, а ангелов низвергаться с Небес. Это пламя старше самой Земли, древнее первых слов Творения.

И Вельзевул видит это. Видит и узнаёт. В глубине её бездонных глаз мелькает тень воспоминаний — она помнит его таким. Помнит того, кто некогда шёл в первых рядах падших, чей гнев мог испепелить миры. И где-то в глубине её холодного, бессмертного сердца, что когда-то был частью светящегося ядра звезды, что-то сжимается. Может быть, это гордость за того, кто даже сейчас, лишившись части себя, не сломался. А может, сожаление о том, что именно так всё обернулось. Сожаление, которое она никогда не произнесёт вслух, но которое на миг заставляет её пальцы чуть сильнее сжаться на его запястье, словно пытаясь удержать то, что уже давно утрачено.

Гавриил опускается на одно колено, и в этом простом движении вся тяжесть падающего небесного светила. Его крылья теперь отбрасывают странную, пульсирующую тень, живую, дышащую, будто отдельное существо. Перья — бывшее воплощением чистоты, теперь были покрыты едва заметной паутиной трещин, словно древние фрески, начавшие разрушаться от времени. Воздух вокруг архангела дрожит и искажается, как над раскалёнными песками пустыни, а пространство стонет под тяжестью его присутствия тонким, ледяным звоном разбиваемого стекла.

— Ты не понимаешь, — его голос, всегда звучавший с божественной уверенностью, теперь прерывается, обнажая нечто немыслимое для небожителя — уязвимость. В этих словах слышится отголосок той боли, что когда-то расколола Небеса. — Ты не просто «вышел». Тебя вырвали насильно, с мясом и кровью. Часть тебя всё ещё там, в той тьме между зеркалами. И если ты вернёшься...

— Я стану таким же, как он? — Кроули оскаливается, и его улыбка не принадлежит ни человеку, ни демону — это оскал раненого зверя, готового в смертельной агонии перегрызть глотку любому, кто окажется рядом. Губы растягиваются неестественно широко, обнажая клыки, на которых играет странный свет. — Прекрасно. Значит, смогу разорвать их изнутри. Кость за костью. Осколок за осколком.

Вельзевул и Гавриил обмениваются взглядом — этот молчаливый диалог длится дольше, чем существовали некоторые цивилизации. Тишина между ними сгущается, становится плотнее свинцовых плит, тяжелее гирь на весах Судьбы. Это не просто отсутствие звука — это живая, дышащая субстанция, в которой растворены все несказанные слова, все нерешённые споры, вся горечь тысячелетнего противостояния.

Затем Вельзевул вздыхает, и в этом звуке тяжесть бессчётных эпох, усталость, которую не смыть океанами крови и не выплакать морями слёз. Из глубин одеяния она извлекает ножны, чёрные, как космическая пустота между галактиками, перетянутые серебряными нитями. Эти нити тоньше паутины, но прочнее стальных канатов, сплетены из лунного света забытыми богами в те времена, когда мир ещё только учился быть твёрдым.

— Тогда слушай, — произносит Вельзевул, и в её голосе появляются новые оттенки — он больше не звучит ядовито-насмешливо или угрожающе, а обретает глубину древнего предостережения, подобного шёпоту ветра в руинах забытых храмов. — Там, за стеклом, нет времени. Нет правил, нет законов, нет тех ограничений, что сковывают этот мир. Только...

— Только то, во что ты веришь, — перебивает её Гавриил, и его голос, обычно звучный и властный, как трубный глас на поле брани, теперь звучит с непривычной усталостью, будто за каждым словом тянется шлейф тысячелетий непрожитых жизней.

Гавриил медленно протягивает руку вперёд — не властным жестом архангела, привыкшего повелевать, а осторожным движением существа, слишком хорошо знающего последствия каждого своего действия. Его пальцы разжимаются с торжественной медлительностью, будто раскрывают древний фолиант с запретными знаниями. В воздухе между ними начинает формироваться осколок, сначала как дрожащая дымка, затем обретая плотность. Но это не просто осколок разбитого зеркала. Он костяной, будто высеченный из ребра самого мироздания, с причудливыми прожилками, которые переплетаются, словно карта неизведанных Вселенных. В его глубине мерцают отблески чужих миров, вспыхивают и гаснут далекие звёзды.

— Это твой путь назад, — голос Гавриила звучит торжественно, каждое слово падает с весом капель расплавленного золота, оставляя после себя ощущение неотвратимости. — Но он откроется лишь тому, кто откажется от чего-то истинно ценного.

Кроули не колеблется ни мгновения. Его рука стремительно смыкается вокруг костяного осколка, пальцы впиваются в него с такой силой, что острые края разрезают кожу. Но он не замечает боли, его ладонь уже давно забыла, что значит чувствовать что-либо, кроме ледяного прикосновения собственного отчаяния.

— От чего? — его голос хрипит, как скрип древних врат в царство мёртвых, как последний вздох умирающего в заброшенном склепе.

Гавриил поднимает взгляд, и в его обычно холодных бездонных глазах появляется нечто, что можно было бы принять за жалость, если бы кто-то ещё помнил, как выглядят ангельские слёзы. Но ангелы давно разучились жалеть, их сердца окаменели ещё во время первой войны.

— От себя. От имени. От всего, что делает тебя Кроули, — он делает паузу, и в этой тишине слышится далёкий свист ветра, блуждающего по бескрайним пустошам забвения, где похоронены все утраченные надежды. — Иначе ты просто... растворишься. Как все, кто пытался пройти этот путь до тебя.

Тишина повисает в воздухе густым, вязким полотном — она давит на плечи, как свинцовый саван, которым покрывают лица усопших, чтобы мир живых не видел их последнего выражения. Эта тишина не просто отсутствие звука — она живая, дышащая, наполненная невысказанными словами и нерешёнными вопросами, которые навсегда останутся висеть между ними, как проклятие.

Из глубины зеркального лабиринта доносится стон — не просто звук, а отголосок боли, знакомой до дрожи. Он звучит так, словно кто-то вырвал кусок души Кроули и заставил его кричать. Этот звук пронизывает до костей, заставляя сердце сжиматься в ледяных тисках.

Пальцы Кроули сжимают костяной осколок с такой силой, что кажется вот-вот рассыплется в прах и сама кость, и его собственная плоть. Кровь, тёмная и густая, сочится по его пальцам, но не падает на пол, она жадно впитывается в древнюю кость, как вода в иссушённую пустынную землю. Осколок пульсирует в его руке, будто живое существо, наконец получившее долгожданную жертву.

— Хорошо, — произносит он, и в этом единственном слове вся ярость падшего ангела, вся его боль, вся его любовь. Это слово звучит как приговор, как клятва, как последний крик души перед тем, как броситься в бездну. В нём готовность потерять всё — даже своё имя, лишь бы спасти того, кто остался по ту сторону зеркал.

Вельзевул резко вскидывает руку, и её пальцы, холодные как вечная мерзлота между мирами, впиваются в подбородок Кроули с такой силой, что кажется вот-вот оставят кровавые метки. Её прикосновение обжигает ледяным огнём, напоминая о тех временах, когда ангелы смерти ещё помнили, что такое сострадание.

— Подожди, — её голос рассекает пространство, как хлыст, сплетённый из всех грехов человечества, каждый слог падает с неумолимой тяжестью последнего приговора. — Ты точно готов забыть всё? Даже Азирафаэля? — её глаза — два пылающих костра, в которых сгорают не просто семь смертных грехов, но и восьмой, безымянный, тот, о котором не говорят даже в самых тёмных уголках Ада. В этом адском пламени отражается знание, древнее самого Времени, мудрость, доступная лишь тем, кто стоял у истоков мироздания. Она знает ответ. Они оба знают. Эта истина висит между ними, как проклятие, как последняя неразорванная нить, связывающая их через века противостояний и редких моментов странного единодушия.

Кроули улыбается, и в этом оскале нет ничего от того харизматичного демона, каким он привык себя показывать миру, только первобытная, змеиная мудрость, та самая, что когда-то шептала Еве сладкие слова искушения под сенью Древа Познания. Его губы растягиваются в улыбке, которая при других обстоятельствах могла бы показаться почти нежной, если бы не обещала неминуемую погибель всем, кто осмелится встать на его пути.

— Я не забываю долги, — произносит он, и в этих простых словах вся сила клятвы, данной ещё до начала времён, когда звёзды только начинали свой путь по небосводу. Его рука сжимается в последнем решительном движении, и костяной осколок разлетается о каменный пол с хрустальным звоном, словно разбивается сосуд с древним проклятием, тысячелетиями хранившимся в самых глубинах мироздания.

Мир взрывается. Но это не просто вспышка света — это абсолютная, всепоглощающая белизна, выжигающая реальность до самого основания, стирающая границы между бытием и небытием, между прошлым и будущим. Это не освещение — это кара, очищение священным огнём, оставляющее после себя лишь девственную пустоту, подобную той, что существовала в первые мгновения Творения, когда даже само понятие времени ещё не обрело смысла.

Когда ослепляющая пелена наконец спадает, Гавриил и Вельзевул остаются стоять в абсолютной, всепоглощающей пустоте. Ни звука, ни запаха, ни даже привычного биения собственных сердец, только бесконечное ничто, нарушаемое одиноким артефактом, лежащим в центре идеально ровного круга, выжженного в самой ткани реальности.

Чёрное перо настолько совершенное в своей простоте, что кажется творением самого Творца — обвитое вокруг прозрачной капли стекла, будто змея, охраняющая последний, самый сокровенный секрет мироздания. Оно лежит там, где мгновение назад находился Кроули, единственный след, единственное неоспоримое доказательство того, что он вообще когда-либо существовал.

Вельзевул, движимая древней тоской, о происхождении которой сама уже давно забыла, медленно опускается на колени. Её пальцы заметно дрожат, когда осторожно поднимают эту странную реликвию. Она подносит стеклянную каплю к глазам, и мир вокруг внезапно преломляется и искажается, открывая перед ней видение:

Две одинокие фигуры, бредущие через бескрайнее, безжалостное море зеркал. Бесчисленные отражения, каждое — искажённая версия реальности, каждая грань отдельный уникальный Ад, созданный специально для того, кто осмелится в него заглянуть.

Первый путник без лица. Его черты размыты, как детские воспоминания на смертном одре, как имя любимого, которое вот-вот навсегда выскользнет из памяти, растворившись в небытии.

Второй без тени. Он идёт уверенно, но не оставляет после себя никаких следов, будто призрак, будто мираж, рождённый в кошмарных фантазиях пьяного бога, забывшего о своём творении.

И где-то в бесконечных лабиринтах между зеркалами эхом разносится смех — то ли торжествующий, то ли безумный, последний звук умирающей Вселенной, предсмертный хрип самой реальности.

6 страница1 июля 2025, 16:42