5 страница12 мая 2018, 07:09

Часть Первая. Глава 5

   Данила спал как убитый. Но, несмотря на то, что он полночи вертелся в постели, затем блуждал по коридору, а после имел счастье повстречать в библиотеке Софию, проснулся он, еда занялась заря. Прочтя короткую молитву, вслушиваясь в тишину дома, Данила, опустив ноги на пол, влез в башмаки и направился к окну. Толстые портьеры не пропускали света. И так как сон его был коротким юноша, раскрывая шторы, ожидал увидеть бледную луну, висящую в синем бархате неба.
   Окна предоставленной ему комнаты выходили на зелёное море смешанного леса, что тянулся позади дома, огибая усадьбу с двух сторон. Данилу приятно поразило выбеленное рассветом небо. Первые неуверенные лучи солнца, просачиваются меж деревьев, огненным остриём пронизывают кроны насквозь; развеивают туманную дымку мягким полотном накрывшую траву, преломляются в кристалликах росы, алмазной крошкой осыпавшую слегка пожухлый, но всё ещё зелёный ковёр, сотканный самой природой.
   Поддавшись душевному порыву, переполняющему его сердце романтизму, бушующему в молодых горячих жилах, Данила распахнул окно, впуская в комнату пропитанный ароматом леса, напоённый ночной прохладой чистый, точно та роса воздух. Свежий ветер ворвался в комнату, вцепился в длинные волосы Данилы, откидывая их назад; натянул ночную рубашку, облепив худое юное тело, прикоснулся холодными лапами к разгорячённому разморённому духотой комнаты лицу; поднял сотни мурашек на теле, заставив волоски на руках встать дыбом.
   Но как незнакома и нова панорама, открывшаяся за окном. Нет больше привычной речушки с деревянным мостом и кустами ракита на отвесных берегах. Не видны золочёные купола приходской церкви, где служил отец. Нет крестьянских домов и прилегающих к ним построек. Не слышна брань мужиков собирающихся на работу, не кричат дворовые дети, гоняя гусей и кур. Да и Марфушка уже не придёт, не постучит в его скромную комнатку, не позовёт к завтраку. Суждено ли ему вновь увидеть её загорелое морщинистое лицо? Добрый взгляд родных глаз? Коснутся её загрубевших от постоянной работы ладоней, ощутить тепло материнских рук?
   Данила, испустив тяжёлый вздох, подался вперёд, подставив лицо и тело упоительной прохладе, которая к большому огорчению не могла пробраться внутрь, остудить его сжимающее болью потери сердце, ей не под силу стереть память, вытеснив из неё смерть отца, что отяготила душу, пошатнула веру.
   «Господи, почему именно он? Почему ты забрал того, кто был предан тебе, кто служил тебе верой и правдой? Ты забрал раба своего исполняющего волю твою, предоставив ему царствие небесное, даровав вечную жизнь. Я презренный раб твой и не вправе тебя судить, но верно ты забыл обо мне? Или забрав у меня самое дорогое — отца, наказал за грехи? За смерть женщины, что пожертвовала жизнью ради моего появления на свет?», — обращался Данила к Всевышнему глядя сквозь пелену слёз в небо, что становилось всё светлее и чище. «О, Господи, прости мысли мои, грехи мои, ибо не ведаю, что творю! Да не пошатни моей веры, помоги справиться с испытаниями ниспосланными тобой!» — Данила, смахнув слёзы, принялся неистово креститься.
   Он молился стоя у окна до тех пор, пока смеженных век, не тронул солнечный свет, окрасив темноту уединения алой кровью.
   Раскрыв глаза, Данила, прищурившись, посмотрел на лес, местами приобрётший жёлто-красные пятна, на солнце, что показалось над макушками деревьев, на голубое небо с редкими пёрышками облаков гонимыми по прозрачной глади озорным ветром в сторону севера. День обещал быть по-летнему тёплым. Поблагодарив бога за ещё один дарованный ему день, Данила раскрыл второе окно спальни, вернулся к кровати, чтобы одеться.
   Он вышел из комнаты и не успел сделать и трёх шагов, как до него донеслось чудесное пение Софии. Звонкий глубокий голос с лёгкостью брал высокие ноты. Она пела романс, и каждый раз, когда её голосок вырывался из груди, устремляясь ввысь, куда-то к облакам сердце Данилы замирало. Она пела так проникновенно, что каждое произнесённое ею слово эхом отдавалось во всём существе юноши, словно кузина перебирала струны его души.
   Данила затаив дыхание, шёл на голос точно моряк на зов наяды. Он боялся скрипом половиц или стуком подошв о пол потревожить, сбить Софию, поэтому крался на цыпочках, казалось, парил, приближаясь к музыке взволновавшей его натуру, прикоснувшейся к сердцу.
   Добравшись до гостиной, Данила прильнул к приоткрытой двери, весь обратился в слух, впитывая каждой клеточкой, каждой порой этот прозрачный будоражащий поток слов, льющийся хрустальным горным ручейком, прямо ему в сердце. «О, только не замолкай! Прошу пой милая Софи! А я буду стоять здесь, пока не онемеют конечности, пока я не упаду сражённый твоим пением, твоим непорочным незыблемым голосом. И даже распростерши по полу, я буду молить тебя не умолкать! Ей-богу, умру, как только ты прервёшься!». Он не удержался и, утолив жажду слуха, решил утолить и жажду зрения, заглянув в приоткрытые двери гостиной.
   София стояла посередине просторной залы, купаясь в лучах утреннего солнца, заливаясь, точно соловей в шёлковом чёрном платье, стянувшем тонкий стан. Густые тяжёлые волосы водопадом спадали на открытые острые плечи, стремясь вниз к узкой талии. Белые обнажённые до локтей руки с маленькими аристократическими ладонями двигались в такт голосу, словно помогая ему, гибкими пальчиками указывая ноты. На белом умиротворённом личике играл румянец, ярким маком алели пухленькие губки, что изгибались, то смыкались, то размыкались, на долгие секунды, замирая буквой «О».
   «Я бы всё отдал, чтобы хоть раз прикоснуться к этим губам. Ощутить их томительную сладость», — думал Данила. От одних только мыслей его бросило в жар, свело живот, будто огненная лапа самого дьявола сдавила внутренности.
   — Подглядываете? — раздался голос за спиной Данилы.
   Юноша, разумом и сердцем поддавшийся влиянию божественного голоса Софии заслышав  двоюродного брата, подпрыгнул от неожиданности секунду-другую не в силах прийти в себя, понять, где он находится, и кто над ним нависает.
   — Я…я… — заикаясь, заговорил Данила, разглядывая хмурое лицо Ивана, его деловитую позу, расправленные плечи, заложенные за спину руки.
   — Подглядываете за Софи, — помог Иван.
   — Нет! Что вы!? — затряс головой Данила. — Я боялся помешать ей. Но она так чудесно поёт и я не мог не послушать её. Лишь по этой причине стою за дверью.
   — Да ваши щёки пунцовые! Стыдитесь, что я вас застал за подглядыванием? Или боитесь, что разгадал ваши чувства к Софи? — спросил Иван.
   Прямой вопрос кузена послужил пощёчиной для Данилы. И без того пылающие щёки вспыхнули пуще прежнего. Юноша спешил оправдаться, но не мог подобрать нужных слов, а если бы и нашёл что ответить, всё рано не сумел бы, ведь слова застряли где-то в горле не шли с языка.
   — Знаете, — смягчившись, продолжал Иван меря растерянного Данилу оценивающим взглядом, — Я склонен думать, что Софи помимо дара передвигать силой мысли вещи, и проникать в чужие головы обладает ещё и даром магнетизма, с помощью которого пленяет всех мужчин без исключения. Она точно Афродита с наслаждением внушает любовь богам и людям, и не прочь любить сама. Меня ни сколько не удивит, ежели выйдя замуж, а замуж она непременно выйдет за богатого и возможно хромого, сестрица не станет верною преданной женою, непременно будет изменять. Уверен, возле неё всю жизнь будут виться такие вот юные романтичные натуры вроде вас. Да и вы до старости будете ползать перед ней на коленях, прикладываясь губами к подолу платья, ждать дозволения прикоснуться к её пальчикам.
   — Полноте! — выплюнул Данила, боясь, что Иван продолжит жестокий монолог, полоснувший полное надежд и мечтаний сердце. — Всё что вы пророчите глупость!
   — Да вы верно обижены? Я задел вас, не так ли? — на лице Ивана заиграла усмешка.
   Данила молчал. Нахмурив брови, стиснув зубы, он сдерживал внутренние рыдания, вызванные не болью, а обидой более свойственной женщинам, нежели мужчинам, даже таким юным как Данила. Он злился на Ивана, не за грубость и прямоту, а за правду, которую он боялся представить, которую отвергал, искоренял едва её зародыш, пробивался сквозь толщу самообмана. Его свербела досада: не зная кузину и сутки, он готов, — как верно заметил Иван, — ползать перед ней на коленях вымыливая возможность прикоснуться губами к белоснежной напудренной коже её запястья, пальчиков. Он как верный пёс почитал бы за счастье всю жизнь находиться у ног хозяйки, издохнуть вблизи неё, перед темнотой смерти лицезреть её, быть одарённым сочувственным взглядом полным сожаления и благодарности за верную службу. Как низок он в собственных глазах! И как тяжело бессилие, охватывающее его, опутывающее словно липкая паутина, сковывающая по рукам и ногам в присутствии кузины, когда он отдаётся во власть милой Софи!
   — Я не обижен, нет, — соврал Данила, с каким-то остервенением кусая губы.
   — И всё же, прошу простить меня за прямоту, быть может, грубость, — сказал Иван, наблюдая раскрасневшегося от гнева и злобы Данилу. — Я право не хотел вас задеть или чем-то обидеть. Maman утверждает, что я чересчур прямолинеен. Говорю без утаек всё что думаю. Она уверена, что к добру это не приведёт. Она боится, что однажды оскорблённый моей прямотой вызовет меня на дуэль. А я, как известно не слыву трусом.
   — Дуэль — вот истинная глупость! — сказал Данила. Встретившись с добродушным взглядом Ивана, он расслабился, злость, что сдавливала лёгкие, заставляя чувствовать нехватку воздуха, сошла на «нет».
   — Считаете? — улыбнулся Иван.
   — Люди стоят на вершине пищевой цепочки, они возвышаются над животными, но своей вспыльчивостью и инфантильностью, гордостью и гневом совершают дурные поступки. Будучи наделены разумом, ведут себя хуже зверей. Оружие в руках людей всегда ведёт к беде.
   — А как же охота? — не удержался Иван, категорически не соглашаясь с бредовыми доводами кузена. — Прикажете кабана задушить? Как говорится идти на медведя с голыми руками?
   Данила, было, открыл рот, чтобы ответить, но его опередила появившаяся в дверях гостиной София.
   — Доброе утро, — сказала она и, приподнявшись на цыпочках, опершись ручкой о плечо брата, поцеловала Ивана в щёку. — И вам доброе утро кузен, — едва склонив голову, она обратилась к Даниле, который с завистью смотрел на Ивана и на его выбритую щеку хранившую тепло сестринского поцелуя.
  — Доброе утро милая Софи, — отозвался Данила.
   — Как вам спалось на новом месте? — улыбнувшись, спросила София.
   — Спасибо, очень хорошо.
   — Я слышала, вы горячо о чём-то спорили. Могу я узнать суть спора? — София обернулась к Ивану, взяла его за руку.
   — О, мы вовсе не спорили. — Он поднёс руку Софии к лицу, прикоснулся к ней губами, пристально глядя на Данилу. Глаза его улыбались, выражение лица оставалось серьёзным. — Говорили о дуэли.
   Данила понял, что кузен насмехается над ним, провоцирует, желая вызвать ревность. И надо признать ему это удалось. Кровь в жилах Данилы так и закипела.
   — О дуэли? — вскинув брови, уточнила София.
   — Да, — отозвался Иван. — Данила как я понял против дуэлей и оружия в целом.
   — А ты Ваня? — сжав его руку сильнее, накрыв её второй рукою, спросила София.
   — Возможно ли,  представить себе мужчину без оружия? Мужчину, который страшится войны? который боится дуэли? — вздёрнув широкий подбородок, вопрошал Иван. Грудь его выгнулась, в речах чувствовалась гордость. — Да ежили, мужчины начнут бояться пистолетов, то впору им носить дамские наряды и сидеть в кружке девичьем вышивая, да чиня одежду.
   — А я бы не прочь дуэли, — мечтательно заявила София, — если предметом этой дуэли стала бы моя персона.
   — Полно сестрица, даю голову на отсечение, скоро за тебя вся губерния перестреляется! — заявил Иван, польстив тем самым Софии. — Только на кузена можешь не рассчитывать, лапки сложит, а то и вовсе от одного известия, что его вызывают, скончается!
   — А я не соглашусь, — сказала София, заметив, как побагровел Данила. — Может Данила и выглядит натурой нежной, но внутри у него сидит истинный храбрец. Ведь верно кузен?
   — Хоть я и не приемлю оружия, за даму сердца я готов стреляться, — выпалил Данила, а затем, нахмурившись, добавил: — Ежели ей так угодно.
   София этим словам звонко рассмеялась. Не удержался от сдавленных смешков и Иван. Данила же от стыда готов был сквозь землю провалиться.
   Взглянув на смешавшегося Данилу сжимавшего кулаки, София прервала собственный смех и, обратившись к Ивану, спросила, не видел ли тот маменьки, на что брать отрицательно покачал головой.
   — Она, верно, всё ещё в постели, — встревожилась София. — Пойду, проведаю её, да велю Дуняше завтрак подавать. Тебя в столовой ждать? — спросила она у Ивана.
   — Нет, я поем в кабинете. Нужно бумаги просмотреть, — напустив на себя важности, ответил Иван.
   — А я другого ответа и не ожидала! — заявила София и, высвободив ручку из больших пальцев брата, согревающих её ладонь, побежала по коридору к лестнице, ведущей на второй этаж.
   — Простите. Должен вас оставить. Дела. — Иван, чуть наклонив голову в знак почтения, направился в противоположную от Софии сторону, оставив Данилу посреди коридора у распахнутых в гостиную дверей.
   Завтрак прошёл в полном молчании. Лишь слышны были сопения и чавканье беззубого старика Михаила Васильевича, да тихие просьбы Софии, что обращалась к матери, уговаривая её поесть. Княгиня с бледным каменным лицом и болезненным пустым взглядом сидела холодным изваянием над дымящейся чашкой с чаем. Её глаза, устремлённые на самовар дышащий паром, казалось, остужал его содержимое своим ледяным спокойствием. Душа её прибывала где-то между небом и землёй пока тело — якорь находилось за столом. Она отказывалась от еды не только из-за отсутствия аппетита, причиной которого служила потеря близкого человека, но и по глупой выдумке сделаться достаточно лёгкой, чтобы поддавшись воле ветра унестись в небеса. Но настойчивый шёпот Софии заставил «проснуться» разум княгини, исхудавшая рука с костлявыми белыми пальцами потянулась за калачом с маслом, поднесла его к обескровленным губам, силой воли заставив их раскрыться, вонзив ровные маленькие зубы в свежую выпечку. Убедившись, что maman пережёвывает кусочек калача, а затем глотает, София с чувством выполненного долга и каким-то тревожным облегчением сама принялась за еду.
   Иван кушал кофей в кабинете отца. По неизвестной Даниле причине отсутствовал и Гордей, этот уникальный мальчик альбинос внутри которого уживались две противоположные друг другу личности. Данила, поглядывая на пустой стул, стоявший от него по левую руку, думал о мальчике, вспоминая его непристойное поведение за ужином, представляя и желая видеть его эмпатом — добрым, чувствительным к боли окружающих ребёнком. «Какая личность сидит в нём сегодня? Узнает ли он меня, будучи эмпатом. Должно быть нет. Его личности не пересекаются, и знают друг о друге лишь благодаря рассказам брата и сестры, да по исчезающему куда-то времени», — размышлял Данила, жуя булку с вареньем. «Два человека в одном теле. Да ведь они оба проживут по пятьдесят лет, при том, что Гордей доживёт до ста. А если ему отмерено судьбой шестьдесят, то и вовсе по тридцать! Бедный малый».
   Сидя за большим дубовым столом, Иван кушал поданный Тимофеем кофей, заедая его калачом с маслом. Отхлёбывая из чашки, Иван перебирал письма и бумаги не понимая, что с ними делать, удивляясь как со всей подобной галиматьёй справлялся отец.
   — Тимофей, — обратился он к камердинеру и советнику отца, — А Тимофей?
   — Что барин? — отозвался Тимофей.
   — Тут вот в письме от Рябчикова, говорится о продаже леса, — сказал Иван, подняв глаза на Тимофея, в которых читался немой вопрос.
   — Так точно-с барин, — оживился Тимофей. — Князь Владимир Александрович, упокой господь его душу, собирались продать лес по четыреста рублей за десятину. — Он вздохнул и добавил: — Да не успели-с.
   — Так я продам, — сказал Иван, наконец-то почувствовав свою значимость и пригодность семье. — Как думаешь Тимофей? Так же как батюшка хотел по четыреста за десятину! А? Согласится Рябчиков со мной переговорить?
   — Отчего ж не согласится? — улыбнулся Тимофей, заметив на лице Ивана то радостное возбуждение причастности к делам взрослой жизни.
   — Вот и хорошо! — хлопнув по столу ладонью, вскрикнул Иван и одним большим глотком допил кофе.
   Тотчас же в дверь раздался слабый стук и в кабинет, понурив голову, вошёл Гордей.
   Заметив меланхоличность брата, ссутуленные подрагивающие от всхлипов плечи, его заплаканные глаза, тонкие руки безвольными верёвками болтающиеся вдоль тела, Иван попросил Тимофея выйти, сам же поднявшись с кресла, поспешил навстречу мальчику.
   — Ну, ну будет тебе, — заговорил он, присаживаясь перед Гордеем на колено, кладя ему на плечи свои широкие ладони.
   — Ваня мне так тяжко, — сквозь рыдания выдавил мальчик, роняя белоснежную голову с пушистыми волосами, что скользнули по щеке Ивана нежным пухом на плечо брата. — Сердце разрывается! Весь дом страдает, все давят на меня в особенности maman!
   — Полно Гордей, полно, — прижав к себе мальчика, поглаживая его по хрупкой, костлявой спине сказал Иван.
   — Тебе больно, а мне от этого ещё больнее, — хныкал мальчик.
   — Это пройдёт, — не веря собственным словам, ответил Иван. «Да разве может это пройти? Что за вздор! Точно смерть скарлатина какая!»
   — Ваня, дай мне на папу взглянуть, — подняв голову с плеча брата, попросил Гордей. Блестящие от слёз глаза молили Ивана обратиться в покойного отца, что Иван проделывал уже не один раз желая утешить как разбитого малого, так и себя самого.
   Иван взглянул на закрытую дверь кабинета, после на младшего брата, прибывающего в трепетном ожидании сверхъестественной метаморфозы, которой подвергал себя Иван.
   — Хорошо, — после короткого раздумья согласился Иван. — Только недолго, — предупредил он, поднявшись с колена и направившись к двери, чтобы запереть её.
   Не оборачиваясь к Гордею, стоя лицом к двери, Иван напрягся, представил образ отца и, сосредоточившись, прибег к одной из дарованных ему способности. Будь здесь Данила, он бы дал ей научное название «метаморфизм», для Ивана же дар перевоплощения в другого человека был ни чем иным как «обращение».
   Лицо его и тело плавилось, словно восковая свеча, искажая привычные черты, приобретая новые. Нос, уши, скулы, шея, руки, плечи, каждая клеточка тела меняла свою форму. Даже волосы в зависимости от желаемого результата имели свойство отрасти или уменьшиться, как будто врастая в скальп, высветлиться или потемнеть, завиться в кудри или вовсе выпасть, оставив голову Ивана блестеть лысиной. Этот загадочный, мистический процесс Ивана являлся безболезненным. Более того Ивана подобный «маскарад» развлекал и забавлял. Юноша уже в кроватке, дрыгая розовыми толстыми ножками и ручками, сжатыми в кулачки пугал родителей проявившимся в ту пору даром. Бедная семнадцатилетняя княгиня, едва познавшая радость материнства, боялась подойти к собственному ребёнку. Она боялась брать его на руки, тем более прикладывать к груди. Дитя менялось, превращаясь в точную, но в разы уменьшенную копию князя Владимира, а иногда и копию её самой. И если с двойником мужа она более-менее справлялась, дрожащим голосом умоляла малыша стать обратно её крошкой – сыном, то с собственным двойником не знала, что делать, ведь ребёнок менял не только  лицо, но и тело, а вместе с тем половую принадлежность. «Владимир Александрович!» — кричала она, взывая к мужу, когда её сын вдруг превращался в дочь, — «Сделайте же что-нибудь с ним! Не могу я так более!».
   «Ну, что ты кричишь, Пелагея Михайловна», — отзывался спокойный муж,  сам обладающий необычной способностью, потому относившийся к «причудам» новорождённого много сдержанней. — «Подрастёт, и растолкуем ему, чтоб держался».
   «Да не об этом я переживаю», — вздыхала молодая княгиня.
   «Об чём же?» — пожимал плечами князь Владимир.
   «Не знаю я…, не могу понять…», — заливаясь краской, говорила княгиня. — «Кто у нас мальчик или девочка?», — пробормотала она, опустив глаза.
  Князь Владимир её словам разразился басистым громким хохотом. Нахохотавшись вдоволь, прижал к себе княгиню, целуя в макушку: «Сын у нас матушка, Иван ведь!».
  Но не могли слова мужа развеять все страхи и сомнения княгини наблюдавшей метаморфозу сына по два три раза на дню. Неверие закралось в душу и свербело её, не давая покоя и возможности обращаться к ребёнку исключительно как к мальчику. Пелагея Михайловна не звала его ни сыном, ни дочерью не называла по имени, она обращалась к нему дитя или ребёнок, до тех пор, пока Ивану не исполнилось два, и Владимир Александрович не втолковал в маленькую детскую головку правил поведения, которые запрещали быть кем-то кроме Ивана Арчеева. Мальчишка правила усвоил, но часто себя не сдерживал и по детской, пугая княгиню (по понятным причинам она не могла нанять ребёнку ни няню, ни гувернёра и занималась сыном сама) бегал маленького размера Тимофей, прислуга Марья Никитична, горничные Аннушка и Маша.
   — Папа! — улыбнулся Гордей, бросаясь к изменившему образ Ивану на шею. — Я так соскучился по тебе. Маменька совсем истосковалась без тебя. София по ночам тебя в библиотеке ожидает, а Ивану одному за тебя тяжело. Он хоть и виду не подаёт, а нам всё же видно. А мне особенно!
   — Да что ты мелешь! — рассердился Иван словам брата. Расцепил его ручонки обхватившие шею, нахмурил отцовские брови. — Знаешь ведь, что я не отец! Тьфу, дурной!
   Опустив на пол схватившего минуту назад на руки Гордея, Иван обратился в себя самого и, продолжая хмурить брови, прижал к себе одной рукой хныкающего брата.
   — Никакого отца больше! Никогда! И не смей просить! Нет его больше. Нет. Слышал? — чувствуя ком вставший в горле и подкатывающие к глазам слёзы, отчеканил Иван.
   —Ва-аня! — протянул обиженный Гордей на распев. — Хочу папу видеть!
   — Нет! И будет! — отрезал Иван. Он присел к брату, так чтоб их лица оказались против друг друга, зашептал: — Нет у нас больше отца. — Крепкие пальцы Ивана, впились в худые плечи Гордея.
   — Но Ваня! — было, запротестовал Гордей, обливаясь слезами. Распухшие и покрасневшие от плача глаза уставились на брата желая разжалобить его глухое к состраданию сердце.
   Иван оставался непреклонен. Отперев дверь и призвав на помощь Тимофея, молодой барин велел увести Гордея подальше от кабинета, передать в руки Лизке. Самому же Тимофею исчезнуть с глаз долой до самого вечера, пусть хоть к мужикам в поле едет, считает что там и чего собрано, да спросит пусть, посажены ли озимые? А нет, так пусть хоть весь день на кровати проваляется. Лишь бы Ивана не дёргал, не доставал вопросами о бумагах, и цифрах, что они в себе хранят. Не ведает Иван, что с ними делать. Что надо их понимать сознаёт, да толку! Вот проветрит голову, отдохнёт денёк другой, там и видно будет.
   Покорному и исполнительному Тимофею ничего другого не оставалась, как откланяться, да идти выполнять приказ барина. На кровати он, конечно, лежать, не намерен. Это скорее барину по душе. А он прикажет лошадь запрячь, да и правда к мужикам в поле съездит. Всё в пользу! Каким не каким, а делом занят.
   Выставив Тимофея из кабинета следом за младшим братом, Иван и сам покинул душное помещение с тёмными стенами, которые кроме как тоски по отцу, да страха ответственности перед семьёй не вызывали. Постукивая каблуками кожаных сапог по вытертым доскам пола, видавшим не одно поколение Арчеевых, он, расправив плечи, прошёл длинный коридор, спустился на первый этаж, где подгоняя самого себя, пересёк холл, выскочив на улицу.
   Он замер на крыльце, щурясь от яркого солнца, тянувшего к его смурому лицу тёплые лучи. Игривый ветер запутался в волосах, проник за ворот рубахи, словно пытался пощекотать, развеселить Ивана, но вызвал лишь неприятную мимолётную дрожь. Бирюзовое небо растворяло облака, и выглядело кристально чистым, холодным, как покрывающая осенний пруд корка льда. Даже клин журавлей, летящих на юг, породил в раненом сердце Ивана печаль — покидают его, точно батюшка. Улетают на долгие семь, а то и все восемь месяцев. Скрываются за горизонтом, за лесом, улетая туда, где Иван никогда не был, и вряд ли когда-то побывает. Прокричать бы им, чтоб скорее возвращались. Иван вроде бы и ладони уже сложил рупором и к лицу их тянет, да одёргивает себя вовремя. Что за ребячество?! Что за глупость в голову придёт? Кто из мужиков увидит или прислуги сочтут сумасшедшим. Скажут, совсем у барина с горя голова слаба стала. Это Гордею подобная выходка с рук сойдет, как мальцу, а он Иван вот уже как две недели за хозяина слывёт. А то, что мужики перешёптываются, да смеются за глаза, не воспринимают его всерьёз, так это пройдёт, привыкнут. Главное Тимофей к нему прислушивается, все приказы выполняет, где надо доброго советует. Мужики же Тимофея уважают, правда, не боятся, как батюшки страшились. Может оно и к лучшему? Что Тимофея бояться? Он хоть и крепкий, разумный, а бесхарактерный. То ли дело Иван! Где надо может и кулаком по столу стукнуть, может и по голове. Даром, что ли кровь Арчеевых течёт? Хотя князь Владимир таким не был. Боялись его и слушались без рукоприкладства, одного взгляда хватало, чтоб мужики работу выполняли на совесть и бунт не поднимали.
   Махнув рукой собственным мыслям, Иван сбежал по ступеням крыльца, вышел на пыльную дорогу, направился в сторону деревни. Но едва завидел деревянные постройки, приземистые дома с маленькими окнами, на ночь закрываемые ставнями, перешёл дорогу, устремляясь в лес.  
   Неспокойная, как душа Ивана пуща трещала сухими ветками, трепетала листвой, качала макушками деревьев, так словно прибывала в треволнении. Нет, не в берёзах дело, и не в ветре, что раскачивает их, мнёт пожелтевшую траву, внутреннее волнение молодого барина заставляло воспринимать окружающее, утрируя действительность. Неспокойное сердце, бьющееся молотом в груди с каждым шагом приближающим Ивана к реке, откуда доносились женские голоса давило на гортань. Вот он уже глотает ртом воздух, медлит, в нерешительности прячась за редеющими деревьями, открывающими крутой спуск к воде. Звонкие голоса стали громче, речи разборчивы: недовольные бабы бранят мужиков, хлещут по камням мокрым бельём, вкладывая в размашистые движения всю злобу, что скопилась за долге годы.
   Иван переходит от дерева к кустам, растущим на склоне. Ему видны деревенские бабы, он им — нет. Он разглядывает их тучные тела, бесформенные юбки с грязными передниками, рубахи из грубой ткани с закатанными по локоть рукавами, загорелые руки с толстыми запястьями и большими загрубевшими пальцами. Их тёмные лица с отчётливыми сетками морщин не знающие пудры; торчащие из-под платков выбившиеся пряди волос. Всё это вызывает в нём чувство близкое к отвращению. Глядя на неухоженных женщин, которых совершенно не заботит собственный внешний вид, перед глазами Ивана всплывает образ Софии, с белоснежной, пахнущей пудрой кожей, прямой осанкой, тонкой талией, маленькой ножкой и нежными аристократическими ладонями. Но образ сестры исчезает, едва взгляд впивается в ту, ради кого он шёл к реке, в ту, чьё присутствие волнует.
   Среди стирающих бельё деревенских баб, присутствует одна юная девушка. Ей нет ещё и шестнадцати, но фигура её уже обрела женские очертания, появились округлости форм. С её загорелого личика не сходит загадочная улыбка, человека, который плавает в прострации собственных мыслей. Светлые волосы, заплетённые в тугие, толстые косы, покрывает белая косынка. По-детски открытый взгляд больших серых глаз обладает магнетической, какой-то колдовской силой, что манит, притягивает Ивана. Девушка эта всегда при матери, та таскает её с собой, куда бы ни отправилась и чем бы ни занималась, покорная дочь не отходит от строгой родительницы, которая то и дело покрикивает на непутёвую дурёху. Как бы ни нарекли при рождении, эту чистую, светлую, словно сотканную из лучей солнца душу, деревенские с посыла матери зовут её тем же ласковым прозвищем. Делают они это не потому, что девушка глупа и в меру скудоумия совершает какие-либо поступки, привлекающие всеобщее внимание, отнюдь. Ума ей не занимать, она достаточно сообразительна, даже образована, хотя подобный эпитет плохо вяжется с образом крестьянина. Но и под словом образованность кроется пустяковое, для высшего сословия умение — читать. Так почему же бедное дитя заслужило такое несправедливое прозвище? Всё просто. С рождения девочка была слаба на ухо, вследствие чего речь её поначалу слишком громкая, по мере полной глухоты становилась, всё тише, искажённей пока не пропала окончательно. Люди, разговаривая друг с другом, смотрели в глаза, Дурёха же глядела в рот, силясь по губам определить, что от неё хотят, о чём спрашивают? При этом она напрягалась и едва заметно наклоняла голову, будто вслушивалась в тишину, живущую внутри головы, которую могла нарушить лишь вибрация. Жадное стремление понять окружающих, дикое, по мнению деревенских, заглядыванье в рот и мамкино, стыдливо-извиняющееся: «Ну, что с неё с Дурёхи взять!?» сыграло определяющую роль в судьбе малышки. Глухонемую девочку перестали воспринимать всерьёз. Её одаривали сочувственными улыбками, страдальческими кивками, милосердным похлопыванием по плечу. Жалея обделённое разумом существо, люди, разделились на два лагеря, одни всячески пытались утешить Дурёху, подбодрить мать, другие не выделяли мать, и не замечали дочь. Сама мать любящая своё дитя, каким бы оно ни было, на людях своей ласки к дочери не проявляла, но в избе, защищённая от любопытных глаз и ушей бревенчатыми стенами, девочку нежила, прижимала к себе, теребила за румяные щёчки, целовала пухленькие пальчики. Да и как не целовать единственное дитятко? Ведь Бог более не дал. С благодарностью она вспоминала и покойного свёкра, что научил внучку складывать буквы, пока та могла ещё что-то слышать. И пусть ребятня на улице визжала (не принимали они прокажённую в свои игры) Дурёха её сидела с замусоленной книгой сказок, так увлечённо всматриваясь в страницы, что не до игр ей было.
   Иван о глухоте Дурёхи не знал, но наблюдая за криками и размашистыми жестами баб обращающихся к равнодушной их разговорам девушке, начал подозревать о её недуге. Недостаток этот не пугал юношу, наоборот, притягивал ещё сильнее, словно его необычные способности были сродни её исключительности слышать тишину. Он видел в ней не просто привлекательную девушку, видел единомышленника. Неважно, что положение обязывает держаться с деревенскими покровительственно, чванливо как, и положено барину. Не смотря, на негласные запреты, он страстно желал открыть своё присутствие, заговорить с девушкой на расстоянии покорившей его сердце, но рядом с предметом его вожделения постоянно была сварливая наседка, оберегающая своё дитя.
   Но не это беспокоило Ивана. Осуждение покойного батюшки давило тяжким грузом, таким же тяжким как обязанности, возложенные на него со смертью князя Владимира. Порицание и гнев княгини, непонимание и разочарование со стороны Софии, стыд перед маленьким Гордеем, кому он служит примером — вот причина страха, волнения и беспокойства. Быть непринятым, отвергнутым семьёй. Стать причиной позора доброго имени отца, что сеял в душу Ивана зёрна справедливости, порядочности, добросовестности. Так как же быть с чувствами, рвущими внутренности Ивана? «Забыть! Растоптать! Подумать о семье и своём положении». Именно так бы и поступил князь Владимир. Желая сохранить доброе имя, не навлечь на детей и жену беду он отказался от общения с родными братьями. Но под силу ли Ивану наступить себе на горло?
   Бабы сложили сырое бельё в плетёные корзины. Подхватив тяжёлую ношу, потащились в деревню продолжая чесать языками. Дурёха взяв пустой ушат, поспешила за матерью. Замыкая цепочку тянувшуюся вдоль берега она обернулась: ничего не забыли? Лицо её святилось от непонятного Ивану счастья.
   «Подкрасться бы сзади, пока бабы галдят, точно ошалелые, подхватить Дурёху на руки и припустить в лес. Кричать она не сможет, на помощь не позовёт. Когда мать спохватится будет уже поздно», — размышлял Иван, провожая околдовавшею его красавицу жадным взглядом.
    Домой он вернулся к полудню, более раздражённый и разгневанный чем уходил. Отказавшись от  обеда, закрылся в кабинете, никого к себе не пуская.

5 страница12 мая 2018, 07:09