10 страница12 июля 2020, 16:41

Часть 8. На глубине.

[Август.1891, Неаполь]

Коренастый коренной итальянец крепко прижимается ногами к шатающейся деревянной стремянке и примеряется с линейкой, дабы прикрутить металлическую рейку под самый потолок. В его руках всегда работа спорится, когда на поясе приятной тяжестью свисает приличный аванс за срочность и качество одновременно. Вообще, мастеровой не любил клириков в любом их проявлении, но менял свою точку зрения на противоположную, только руки касалась звонкая монета без примеси меди. И теперь под внимательным взором одного из амбалов, которые периодически дежурят в покоях епископа Неаполя, плотнических дел мастер не обращает внимания на то, что стремянка его доживает последние недели, промахивается и забивает кривой скошенный гвоздь себе прямо в палец. Он произносит в комнате с обилием изображений святых такие слова, что даже амбал у дверей обращает на это внимание и, будто бы, ощутив весь истинный смысл креста на своей крупной груди, хмурится, порицая, мотая головой.

Металл рассек кожу, и красная кровь с нее брызнула тяжелой каплей вниз, осев на портрете и скатившись по чужому написанному маслом лику.

Вечером, вернувшись с воскресного кахетумената и чтения "Lecto divina" на встрече с главным меценатом Неапольской епархии (точнее, с его женой) мрачнее тучи, Исаак Риччи прикрывает ладонью лицо, пальцами массируя лоб — в нем был центр его головной боли, и только в спальне своей он смог себе позволить снять с себя привычную маску и перед деревянным распятием с деревянным лакированным Христом обнажить всю ту усталость, старость и боль, что напоминали о себе в моменты одиночества. О, как его это одиночество измучило за какие-то несколько дней отсутствия собственности в городе.

Полноправный епископ с шелестом белоснежного хлопка с кружевом о шелк снимает с себя роккетто и аккуратно, почти что благоговейно, складывает, откладывая в сторону у кровати. Его больше интересует, как за день нанятые плотники справились со своей работой и отворачивается к своей привычной картинной галерее, прежде прикрытую тяжелыми вишневыми шторами. Солнце уже почти спряталось за горизонт, и его лучи не мучили беззащитный холст, потому как тот являл себя лишь тусклому свету электрических и керосиновых ламп, иногда обнажаясь от штор. Но штор этих уже нет — вместо них часть стены пуста. Риччи хмыкает и скрещивает руки на груди, пальцем с перстнем по предплечью малиновому отбивая сбивчивый ленивый ритм, да с прищуренных глаз осматривая дополнительную "стену", которую соорудили ему за щедрую плату. Легкая довольная улыбочка сменяет недоверчивую ухмылку — в паре шагов мужчина уже оказывается у этой стены и плавно ладонью ведет по клееным обоям, точно таким же, что и на остальных стенах, надавливает на обитый деревом торец и отодвигает на журчащих рейках эту легкую ширму, обнажая перед собой любимую картинную галерею.

Ди Вьери, как призрак, иногда приходил в его снах, но контролировать эту иллюзию ему было не под силу. Ни ухватиться за этот сон, ни подчинить его, сделать так, чтобы контролировать сюжет. Лишь бесплотное видение, терзающее душу, сдобренную накануне вином. О, да, как же обильно он пил перед тем, как заснуть, предварительно лежа на кровати и разглядывая приятные глазу масленые полотна...

"Сегодня его преосвященству Риччи нездоровится, он просит перенести встречу на завтрашний день, или же позже," — сколько раз это он слышал за глухой и запертой дверью, стоило слишком настойчивым гостям начать обивать деревянный порог и будоражить больной с пьяного сна мозг. Ретивый дух Чезаре, все равно, не каждый раз являлся, не каждый раз, если бы Ричии напивался снова и снова. В принципе, в этом был некоторый эксперимент.

Сейчас он снова любовался знакомым лицом и телом, так умело изображенных на немногочисленных станковых композициях:

— Твоя красота была достойна монументальной живописи, — говорит с портретом мужчина и тут же хмурится, заметив на знакомом точеном лике маленькую багровую полоску крови. Долго смотрит на нее и никак не может припомнить, была ли она на нем изначально. В живом воспоминании его — конечно, была, и убивала его дух каждый раз, только он возвращался мыслями к тому кошмару.

То — замысел художника — решает Риччи, и тревога на сердце его тут же умирает старым и больным зверем, оставляя прежнюю сухую чистоту на жестяном дне. Впредь, погружаясь в привычное, излитое липкое удовольствие он будет с легким тошнотворным эхом отрезвлен, лишь вспомнит, что замысел художника флорентийского был в том, чтобы налепить на прекрасный точеный лик мерзопакостную кровь, которую он все это время не хотел замечать.

Ширма, имитирующая декоративный элемент стены скрывает от дневного света галерею с прекрасным юношей. Может быть, кто и видел ее, подумал, на них — Христос. И он в своей манере окажется правым.

***

Навязчивая идея повторить страшный и сладкий сон преследует мужчину, и слепой мальчишка, которому было приказано (за деньги, конечно) растить свои курчавые смоляные волосы, не даровал ему того тепла, который ему был нужен. Точнее, ему не нужно было привычное романтического сложения уму тепло — необходим был сжирающий огонь, что горел в глазах убитого милостивым отцом сумасшедшего сына. И так хочется навестить убитого, чья аккуратная, непримечательная и пустая могила нашла свое место на Сардинии.

Риччи всегда очень тщательно ухаживает за своими вещами.

Слепой юноша думает, что его сопровождает состоятельный сеньор Медичи, который, лишь благодаря тому, что тяготеет к мужеложству, и покупает того с периодичностью в неделю-две:

— Не думаю, что нам обоим стоит находиться здесь, сеньор, — тихо, еле слышно тушуется мальчишка, лишь носом уловив знакомый запах церковных благовоний, носом почти что наблюдая то место, куда они зашли, — я никогда не хожу в такие места.

— Зря. Пошли, — сухо отвечает ему "Медичи" и, сжав плечо слепца, настойчиво проталкивает вперед себя, а тот лишь неуверенно ступает, будто бы близ него пропасть, но то — пропасть греха, которым зарабатывает Кавалли, — я хочу, чтобы слепой увидел, — сбоку от Кавалли звенят монеты на чужих ладонях прицерковной служки.

— Ваше Святейшество, что вы!.. не стоит, проходите! — тут же хрипит чужой голос какого-то другого мужчины, видимо, в возрасте, что отказывается брать деньги.

— Возьми. Не отказывай в благодеянии нуждающемуся, когда рука твоя в силе сделать его, — непохожим на самого себя в ушах Кавалли звучит сеньор Медичи, а потом опять тянет за собой за плечо, и юноша просто ступает вперед, — тут ступеньки, ступай осторожно, — рука чужая уже перемещается и впивается пауком на плече у самой шеи, пока слепой идет впереди, направляемый этой рукой. А лестница оказывается довольно крутой и длинной, и до юноши доходит, что они спускаются далеко и глубоко под землю. Привычный жар итальянского солнца сначала сменяется прохладой строгого помещения с толстыми стенами. Но никогда в стенах собора Кавалли не ощущал настольно сильного холода. Он немного спотыкается, когда эта лестница заканчивается и под подошвой остается неровный вырубленный земельный пол.

— Догадаешься, где ты? — шепотом сеньор Медичи лишь добавляет еще больше неловкости в вечную черноту инвалида.

— Если подумать... — юноша глотает нервный ком и подчиняется ладони, которая поворачивает его чуть в сторону, продолжая идти туда же, — мы под землей.

— Верно, — незлобиво и снисходительно отзывается мужчина.

— Мы зашли с церкви, — он глубоко вдыхает носом воздух и чувствует эту затхлую сырость, пока Риччи глазами провожает первую настенную фреску со святым, легко улыбаясь, — о боже.

— Да, Он тут особый Гость, как и мы.

— Зачем вы привели меня сюда?

— Я тут сам никогда не был, — врет Исаак, — вот и захотел сходить с компанией... мне страшно навещать покойников в одиночестве.

— Так вот, чем пахнет, — кривит лицо юноша, — право, мне больше нравится в Вашем доме... но если Вам тут комфортно, то я не стану спорить. Просто... — рука опять его поворачивает и слегка притормаживает, впиваясь пальцами в кожу сильнее, — ...просто не ждите от меня многого в таком месте.

Они останавливаются. "Медичи" наклоняет голову и утыкается своим длинным носом в затылок юноши, вдыхая запах волос и кожи головы, перемещая руки с плеч на грудь. А Кавалли же больше ежится на месте:

— Это странно, — хмурится он и сжимает пальцы в кулаки, но не тянется прочь, давая сопроводившему его в неаполитанские катакомбы трогать себя, — вы — священнослужитель?

— Почему ты так подумал? — тихо спрашивает в чужое ухо Исаак постепенно расстегивая пуговицы рубашки на груди у мальчишки.

— Тот священник... он вас назвал "Ваше Преосвященство"...

— Он назвал меня "Ваше Святейшество", — и прихватывает чужое ухо зубами слегка прикусив.

— И.. вы... вы...

— Если тебе заплатить, ты тоже можешь меня так называть, — и Риччи аккуратно смеется, — ну что, будешь меня так называть? Мне нравится.

— Если бы мы были в Вас дома, я бы... — затхлость, сухость... мертвые.

— Я же сказал — плачу. И мне нравится.

— Ваше Святейшество, — выдавливает из себя Кавалли, заведя руку за спину и прикоснувшись к своему нанимателю. Но ладонь не ощутила привычной твердости, которая всегда возникала, именно на этом моменте, — вот видите, много зависит от места, — в его голосе так и сквозит облегчением, не может же нормальный человек на кладбище предаваться своим грехам! Это уже выходило за рамки понимания юноши. С лица Риччи смазывается его довольная улыбка, и на затылок с отросшими в длину вьющимися волосами он смотрит с ледяным и строгим блеском единственно горящей в стороне свечи, освещающей лишь очертания стоящего в катакомбах Сан-Гаудиозо мальчишки перед ним. Вкрадывается пальцами в волосы эти на затылке, ими же и, будто бы, расчесывает, внимательно рассматривая сами пряди, выискивая в них нечто схожее:

— Сядь туда, — он слегка толкает Кавалли в сторону, и тот, нашарив руками твердую поверхность, аккуратно садится, задевая что-то. Это что-то падает и раскалывается прямо перед ним, и юноша тут же наклоняется, испуганно исказив лоб морщинами.

— Это старый сосуд, — останавливает его Риччи, перехватив руку юноши за десяток сантиметров как бы пальцы того коснулись голого и сухого, старого и разбитого черепа. Но не коснулись, потому как сами снова легли убедиться в том, что сеньор Медичи чего-то, вообще, и хочет.

— Извините, наверное, я Вас не так понял, — и искомого не находит. Ладони свои юноша тут же оставляет на коленях, сжав их. Он вообще перестал понимать, что от него хочет этот человек.

— Мне тоже непривычно, — уже не врет Исаак Риччи, отходя на пару шагов в сторону, потом делая эти же шаги обратно, — открой рот, — когда же юноша это делает, то Риччи приставляет к губам того флягу, с которой тот уже пьет, кривясь от резкого духа алкоголя. Это был привычный ритуал перед тем, как сеньор "Медичи" допускал к своему телу, — и еще это. Съешь, - в рту у юноши оказывается что-то странное, небольшое, сухое, с горьким привкусом золы и земли, постепенно размякающее от слюны. Горечь впитывается меж зубов, и избавиться от нее помогает лишь еще несколько глотков крепкого спиртного из фляги:

— Дева Мария, — сжимает губы мальчишка и зажмуривается, но жует, — что это??

Риччи, как завороженный, сквозь пальцы, припорошенные пеплом с давно сожженного молодого тела, наблюдает, как в муке сминается лицо того, кому он дал малую дозу яда, и ждет, затаив дыхание. И только когда мышцы на лике юнца перестанет сводить от горечи, сам помещает в свой рот яд, но в меньшей дозе, тут же заливая это спиртным.

— Сеньор? — Кавалли уже труднее удержать начавшую плыть голову на шее, и он подпирает ее ладонями, — сеньор, это было лишнее... — а Риччи уже сам опускается на колени. Это слышат уши слепца. Руки, далеко не слепые, тянутся вперед, ухватывая чужие плечи.

— Ты видишь? — чужой шепот уже кажется оглушительным рокотом, что заполоняет сырые и давлеющие на мозг катакомбы.

— Ч... что?..

— Ты видишь меня?

- «Как смеешь ты?»

Мальчишка-слепец судорожно вдыхает, немеющим горячечным телом чувствуя, как шатает его от цепкой хватки; он сидит, катая горечь на языке, силясь сплюнуть ее, но послушно глотает, слыша лишь собственное тяжелое дыхание, сквозь которое врывается голос сеньора Медичи, требуя ответ. Глас этот подобен страшному грому — так уши слепца слышат, страхом оглушенные; горький жар из глотки оседает внутри, и лишь после пускается по венам его гадкой необъятной чернотой с белыми пятнами. Слепец видит больше, чем другие, когда с судорожным выдохом беспомощно тянет пальцы выше, неуверенно пытаясь нащупать лицо, что руки-глаза знали, помнили. Но они не узнают, и сердце Кавалли, птицей бьющееся в худой груди, от страха хочет разорваться, только тело предает — то, будто пьяное, будто так и норовит взлететь, порхать, плавать в черни этой. Ядом раскуроченный страх воротит и сотрясает его с кудрявой головы до кончиков пальцев. Холодное касание смерти Кавалли ощутит горячечной обнаженной кожей, что плавится под длинными сухими пальцами Риччи подобно воску церковных свечей.

Гневом ли преисполнен дух этот?

Маленький мир, заканчивающийся на каменных сырых стенах вокруг, будто эхо, что заполняет катакомбы, исходится пустотой, и черный воздух вибрирует — слепец это слышит, пугается и знает, что этим вызывает только усмешку на неживых губах.

- «Мертвых нельзя тревожить.»

- «Мертвые видят, а ты, слепец, глупец — нет.»

Но слепцу не нужно видеть, чтобы узреть. Сухость, затхлость... мертвые. Для Исаака Риччи же, что и видит, и зрит, чернота рождает самое яркое его видение.

- «Ты гонишься за мной, преследуешь меня, тревожишь мой беспокойный дух... или я преследую тебя? Теперь Господь слышит меня. Он видит меня. Ты вознес меня в новое небо... Ваше Святейшество. О большем я не мог и просить,» — Чезаре смеется, чужими руками любовно касаясь покрытого лихорадочной испариной немолодого лица своего любовника, и смех этот — дьявольский, торжествующий заполоняет собой все. Лицо Кавалли вдруг преобразится в то самое, что ищет Епископ, едва поцелуют его желтые дрожащие отсветы факела; мертвец — живее живых, покуда жив он в памяти Исаака Риччи, пусть и лишен в воспоминаниях той демонической сути и главного изъяна своего — безумства; глаза его чисты, как ледники, что топились в ту ночь, меняя течение, глаза его горят огнем и разят льдом одновременно, покуда с насмешкой взирает он на своего наставника. Будто бы склоняет голову чуть вбок с тенью улыбки, будто тешится и забавляется живой сломанной игрушке своего Епископа. Исаак Риччи так трепетно относится к своим вещам. Но к этой, незрячей, он так небрежен. Бесплотный дух, нашедший бледное подобие продолжения жизни на масляных мазках, пропитавших холщовое полотно, отпет перед Господом только одним человеком. Запертый за древесными сухими стенами, о которые не один раз отбил пальцы старый плотник, спрятанный от чужих глаз, как от солнца, чтобы смотреть на него могла только опьяненная ядом луна — белое лицо Исаака Риччи.

- «Я вижу Дьявола.»

То черная магия, богохульство — тяга к проклятым языческим обрядам и трюкам, воровство у матери-природы ее запретных даров. Исаак Риччи понимал это всегда. Сатана рад в своих чертогах, в опьяненном ядом разуме, встречать желанных гостей в их же черепах. И, нет, они и сами у себя в голове оказываются гостями, потому как не имеют силы над чудовищным наваждением. Но Исаака Риччи это не пугает, напротив же — он широко распахивает глаза, растягивая рот в счастливой улыбке: для него сама эссенция тьмы, принимающая образ безумного бастарда сияет ярче солнца, пригретое кипящей в отравленном теле кровью. Совершенно игрушечное тело Кавалли, будто бы, никогда и не сидело тут перед ним, не возвышалась шлюха над Епископом Неаполитанским, не перед шлюхой он уже готов был уткнуться ей в колени, чтобы настырно добраться до самого желанного ощущения своего, давно остывшего, почти позабытого... Раскрой крылья, отливающие красным, ведь божественное иногда окунает прекрасные персты свои в море крови! Крови во благо! Иногда божественное пачкается ею, иногда художник сам видит куда глубже, нежели клирик. И Риччи неистово верит в это, принимая галлюцинацию перед собой как божественное провидение, наконец коснувшееся его одинокой и истосковавшейся души:

- Само обличье совершенства. Я буду стоять на коленях перед тобой, лишь молчаливо позволь мне это, - сходят слова столь непристойных для тех губ, что не одну сотню раз целовали освященные реликвии — легкая дрожь опять бежит по позвоночнику от прикосновений знакомых пальцев к лицу. Разум — ничто против яростного порыва верить, Верить, в Него, и в... это. И будто бы призрак знает обо всех его тайных мыслях, о тех минутах, когда веки слегка приоткрывались по ночам, чтобы скользнуть украдкой по сокрытой во тьме его небольшой картинной галерее в спальне. Да... Чезаре видит его насквозь.

Одно — открыть смотреть свое тело. Одно — дать его трогать. Но совсем другое...

...снимать кожу с воспоминаний, свидетелем которым есть лишь их хранитель и

Дьявол?

Бог?

- «Как мог ты допустить это? Не уберег. А я... — усмехается едва, с полуприкрытыми веками мягко смотря сверху вниз на своего создателя, склоняясь к тому ниже, едва не прильнув бледной острой скулой к щеке того, заполняя ликом своим все видение. Пальцами призрак сжимает плечо Епископа, будто бы действительно почти сбирая в кулак одежды на том, холодным дыханием опаляет ухо Епископа, сокрытое прямыми черными локонами, но стоит обернуться Исааку Риччи — пред ним будут все те же глаза, — «ведь Я любил тебя. Не он. Он отнял, разрушил, осквернил, убил. Не он. Только Я!» - голос его резким, громким, полным гнева ударом бьет в самое сердце, и лик Христов на мгновенье, сравнимое с вечностью, искажает ярость — то Ди Вьери, но не сын Божий. Призрак Чезаре, что на призрака и не похож, обижен, разгневан, порывист, чужим телом вставая во весь рост с холодных камней подцерковной обители усопших, скидывая с себя мужские руки. Проткни копьем его широкую гладкую грудь, не лишенную в видении шрамов — ористанский послушник лишь рассмеется, ни обезобразив ни лицо свое гримасой боли, ни тело свое — кровью, ибо так желает сердце, бьющееся в груди напротив, даровавшее ему это воплощение.

— Я не успел... — и не смеет пока касаться лица, прильнувшего к его щеке руками, ощущая ледяной укол вины, затаенный на жестяном дне, — не продумал до конца, — но Риччи не собирается извиняться за чужую смерть. Лишь сожмет дрожащей ладонью ткань рубашки у своей груди, где ощущается привычный защитник — крест. И Все же, он боится мертвых. Боится тех, к кому так трепетно взывает, у кого просит помощи на службе, кого просит о покое для смертных, кары для заслуживших, милости для несправедливо обделенных. Как же он боится пришедшего на его зов мертвеца! Буйный дух разгневан, но милостив к тому, в чьей голове живет. Грех ли совершается в опочивальне усопших... раз образ, властью натянутый на дрожащую смертную оболочку слепца, мучает того, кто вцепился в плечи Кавалли, жадно ловя в незрячих глазах подтверждение ночным видениям своим, утешение муке своей, сокрытой за жаждой и тоской по своему главному совершенству, столь быстро и несправедливо отнятому у него отцом того. На родной земле имя Чезаре Ди Вьери проклято, на трепещущих, живых, а потому — уязвимых сердцах смертных имя его высечено багровыми ранами. Они кровоточат, не дают покоя ему, и вместе с этим же даруют силу:

- «Дай мне.»

Чувствует ли Исаак Риччи касание губ давно усопшего к своим? Ведь он настолько живой. Настолько, что тело тут же отвечает на смятую одежду, вплывая пальцами в дымку, обретающую плоть. Теплую, изредка заходящуюся дрожью. Но нежность пьяного отравления обманчивая — под сладостью скрывается ворох острых слов, что прошибают сервированное к столу для клыкастого чувства вины старое сердце. Исаак Ричии отворачивает голову от ледяного дыхания мертвеца, в точности как он тогда пьяно воротил ее, когда мертвец еще был во плоти, и пришел за ним второй раз. Сейчас же — третий?

— Нет, — счастливая улыбка ломается и постепенно стихает, пока слепыми пальцами мужчина мучает чужие локоны у своего лица, а позади себя наблюдая эти горящие таким похожим огнем глаза, - ты не...

- «Только Я!»

Голову прошибает очередной ядовитой волной — воздух вибрирует, и тьма открывает все новые краски черного. Пальцы, спутанные в чужих волосах, словно в смоляной паутине, дрожат и ищут выход из этой ловушки. В точности как Риччи, укрепившийся в вере в том, что он призвал мертвеца в мир живых:

— Откуда ты... - бедная голова Кавалли, прижатая к груди сеньора Медичи лишается очередного клока своих длинных и вьющихся локонов. Он вяло кладет руки на чужие, впившиеся в его кожу черепа, но тут же обессиленно опускаются на чужие плечи, скользнув по чужому лицу. Локти сгибаются, он хочет исцарапать то душное видение, что лениво терзает его.

- Я вижу Сатану!.. Сеньор Медичи! Я вижу Сатану!!..

Его маленькая тяжелая тайна болит и слишком видна, и эту тайну мужчина хочет спрятать вглубь себя и сдавливает ее в объятьях, покуда тайна эта, всего лишь беспокойная и не понимающая ничего голова юного мальчишки, шлюхи, опять будет обдана очередной волной отравленного ужаса. Кавалли издает хриплый стон, от которого слепой ныне к чужому состраданию клирик ощущает прилив знакомого желания, и оторывает, наконец, от своей груди болезненный ком со впутанными в него дрожащими пальцами. Шлюха исказила лицо свое в страдальческой гримасе, но Ричии видит, как гордый, разъяренный лик его кратковременного возлюбленного протеже постепенно смягчается до снисхождения к тому, кто его, чуть ли, не боготворил в одну из пьяных ночей. Как же ему хорошо от того, что получается воссоздать это. Больше всего на свете немолодой священнослужитель желает испытать это безумие, где он, по-настоящему, верил:

— Здесь дух твой, — блаженно шепчет епископ, наконец, выпутывая пальцы из черной паутины и молебно сжимая их в замок у самой души за клеткой из костей, — но не плоть. Возьми его, — Риччи не видит перед собой купленного юношу, но еще крупицей разума помнит о нем, — останься со мной, - пока слова его, впитывающиеся святыми стенами подземной братской могилы праведных христиан, звучат в глухих ушах не так богохульственно, не так устрашающе для любого священнослужителя, не перешагнувшего за основы догмы, но только пока. Пока он отравлен, пока яд не даровал ему очередное видение, где святые, похороненные здесь, не обступят загнавшего себя Епископа и не укажут мертвыми костяными перстами на безумца, что ради удовольствия идет на преступление.

Против совести.

Это — не руки Чезаре. Они слабые и мягкие. В них нет твердости и неистовой энергии. Осознание этого заставляет Риччи ударить целующее его видение по лицу, сбивая маску и выискивая там слепца.

Против морали.

На лице Исаака появляется тень от безумной улыбки Ористанского бастарда, и он заливается тихим смехом, ощущая, как под ладонью, все еще сжимающей чужое плечо, сопротивляется следующему удару. Но призрака с лица куклы из плоти не стирает ничто, не стирает из памяти, не стирает и опять сотрясает шаткое жестяное сердце в похороненной под базальтовой плитой истерике.

- «Это лицо. Глаза, нос, губы — все смазано, но так же четко отразилось в воспоминаниях. И я... я вижу Бога. И буду стоять перед Тобой на коленях,» - Риччи нагибается до самой земли и утыкается лбом в чужие колени, трется о них щекой:

— Ты ведь любишь меня, Спаситель, — он бы откусил от него кусок, чтобы вкусить плоть святого, по-настоящему, — Ты любишь меня, Ты не оставишь меня, — слабые юношеские руки ложатся на его макушку, но тут же соскальзывают с нее, и Риччи, уткнувшись носом и губами в чужое бедро, начинает тихо хихикать.

***

Через множественные мрачные коридоры катакомб Неаполитанских христианских крипт, чрез затхлый, сырой воздух, прогреваемый свечами и благовонными дымками, бессильно стремящимися вытеснить запах смерти, слышится страшный крик, нарушающий покой мертвых. Резкий, громкий, полный ужаса и горечи крик, тут же обрывающийся на восходящей ноте.

Юный постриженный монах-прислужка, несший ночное бдение, проснулся от своих сонных дум, прежде задремав в кладовой при Неапольской Санта-Мария-делла-Санита. Странное ощущение зябкого и жуткого холода сопровождало его дух по пробуждению из мира грез, и мальчишка перекрестился, обратившись молитвой к святой Марии, дабы та отвела от него страшные видения, ниспосланные, безусловно, Лукавым. Тихо встав с холщовых мешков с овсом, служка взял еще тлеющую свечу, спустившись ко входам в крипты Сан-Гаудиозо, подошел к массивным дверям и осмотрел щель приоткрытых створок. В голове звучал строгий наказ святого отца Альберто следить за тем, чтобы двери в крипты были заперты после четырех часов до полудня. Вернувшись в залу пустынного собора, да слегка прищурившись от света расцветающих бледных утренних сумерек, монашик, не доходя до массивных часов, сразу же свернул в келию своего наставника, отца Альберто. Разбудив его, и чуть не навлекши на себя гнев священнослужителя в летах, вовремя сообщив о том, что путь в катакомбы Сан-Гаудиозо отверсты, заставил того в ночной, совершенно обыденной и мирской сорочке вскочить с жесткой постели и направиться к катакомбам, шаркая по каменному полу туфлями на босу ногу:

— Пойдешь со мной, — хмуро сказал отец Альберто, со скрипом отворив одну створку тяжкой деревянной двери и забрав из рук служки масленку со свечкой. Стяжатель Альберто, что под теплым и уютным боком Господа принимал дары из рук "сеньора Медичи" в обмен за уединение в святая святых покоя благочестивых христиан, сейчас совестливо мучился, опасаясь, как бы его пособничество в мелких прихотях столь уважаемому лицу не обратилось чем-то неприятным.

— Отец Альберто, — шепнул позади в спину Отцу мальчик, — мне снился страшный сон, я чувствую, это Диавол...

А Отец Альберто, по натуре своей будучи человеком более рациональным, чем ему приписывал его сан и положение, лишь понуро пробубнил что-то еле различимое, но интонация призывала его молодого спутника скорее замолчать, нежели продолжать свои философствования вплоть до того момента, как они, бродя по мрачным и черным коридорам не увидели слабый, дрожащий свет, ведущий в одну из уединенных крипт. Шаг за шагом, неприятное чувство у обоих нарастало, и не потому что свет от прячущейся за поворотом свечи все яростнее плясал, будто повинуясь какому-то внешнему нарочному дыханию, но из-за понимания, что же это за маленькое пятнышко черной змейкой выползает по каменной кладке, поблескивая на свете. Еще немного продвинувшись вперед, за тонким черным ручейком показалась чья-то белая рука, покоившаяся на пыльной песчаной земле. Альберто издал вздох ужаса, тогда как юный служка, наконец, выглянувший из-за широких рукавов ночной сорочки Отца, так на месте и застыл от ужаса, потому как он впервые видел... мертвых.

— Ваше Преосвященство!!... — переступив через ничком лежащее у самого входа тело обнаженного юноши со смольными курчавыми волосами, Альберто преклонил колени пред другим лежащим на земле человеком в черных одеждах, из которых сочились такие же черные дорожки его черной крови. Этот человек не шевелился, но, судя по оживившемуся лицу Альберто, был жив, — Стефано, зови на помощь! А, постой..! — успевает он оставить монашика, — позови доктора Джордано, и ничего не говори, кроме того, что Отец Альберто просит спешить. Иди, иди, Сефано! - махнув рукой вслед пустому месту, что осталось от сорвавшегося с места мальчишки, мужчина снова повернулся к лежащему Епископу Неаполитанскому. Аккуратно, сомневаясь, отодвинул локоны с лица того и отпрянул, узрев страшные расцарапанные ножом линии, исполосовавшие некогда достойное и точеное строгими и правильными чертами лицо Исаака Риччи. Альберто оборачивается на тело, через которое он смело переступил, наконец узнавая в том лежащем у входа юношу, с которым приходил Риччи, прося уединения в криптах. Так, все же, получается, что...

— ...это был Он... — внезапно подает хриплый и еле различимый голос Риччи, тут же издавая болезненный всхлип и скользя рукой по животу, зажимая на нем резаную рану, — ...Дьявол... сам Дьявол, я... сам вызвал его, и... он появился...

— Полноте Вам, Ваше Преосвященство!.. — захлопотал священнослужитель Санта-Мария-делла-Санита, а сам же наклонил свою седую голову ниже, стараясь не пропустить ничего, чем мог бы бредить раненый Епископ. Для Альберто не было никакого сомнения, что тот паршивый и нечестивый, грязный мальчишка напал на высочайшую особу, тогда как эта особа разверзла свое широчайшее сердце, дабы презреть заплутавшую во мраке распутства душу. И вот чем отплатила эта низкая, позабытая Богом душа — лезвием, ранами на коже августейшей персоны.

— ...я боюсь... я создал Сатану на земле Господа... Сатану с ликом Христа... взрастил его... — Таковые были последние слова Епископа Неаполитанского, покуда он не провалился в забытие, повинуясь удушающей и чудовищной боли, охватившей его чрево, лик, отравленный мозг и душу.

Свеча погасла, истощившись сама в себе.

***

[Октябрь.1891, Тоскана]

Абель Лорентис сидит на людном вокзале на одиноко стоящей в стороне от основного потока людей скамье. На коленях у него лишь небольшая сума через плечо на ремне, да связка бумаг прямо под сердцем, прямо под крестным знаменьем, лежащем на его широкой, мерно вздымающейся груди. Вот уже как третий экипаж, найдя клиента, отъезжает от его стороны, но без него самого. Самое ценное письмо, написанное ровным, каллиграфическим почерком писаря при бывшем Неаполитанском Епископе, Ричии, сообщает о том, что:

"...в силу резко подорвавшегося здоровия, Исаак Риччи отошел от должности и вынужден отойти от служения Господу и его народу. Засим дальнейшие письма следует направлять по адресу..." - и так далее, и так далее, в сухой и простой манере коллегиальных писчих и прочего бюрократического сословия.

Лорентис встает со скамьи, подхватывая суму, делает пару шагов к очередной коляске, что, цокая свежими подковами на копытах гнедой лошади, подкатила следом за только что отъехавшей. Кулак, обхвативший ремень сумы, сжался, как сжалось и сердце человека, выросшего в цепях, и у которого эти цепи, на которых он висел над пропастью, исчезли. Слова Риччи, сказанные им в проклятом Неаполе, ядовитой змеей засели в его больной душе, очернив и отравив ее. О, сколько любви, сколько нежности он хотел бы отдать своему будущему дитя, что вот-вот, да и появится на свет! О, сколько любви, горящей пламенем искренней заботы и преданности клокочет в его груди!.. Но отравлен тот огонь в душе сыноубийцы, отравлен той самой нескончаемой любовью, переступившей чрез страшный грех, оросивший душу кровью сына названого.

Лорентис делает еще шаг вперед, к коляске, оборачивается на шум и видит, как навстречу ему бежит юноша, девушка и маленькая девчоночка, едва поспевающая за своими родителями. Всколыхнув полу плаща Лорентиса, они свежим вихрем проносятся мимо него, вскакивают в эту коляску:

— Спасибо, сеньор! — кричит ему малышка из уже отъехавшего экипажа, как бы извиняясь за своих родителей, занятых тем, что торопили возницу. И тут Лоентис понимает, что не сможет отпустить Беатриче и их дитя, если окажется рядом с ними.

Словно бы в полусне, он разворачивается спиной к дороге и медленно возвращается в здание вокзала, чтобы купить билет обратно до Неаполя, там добраться до Рима, а после... возвратиться на свою родину, дабы посвятить свой остаток жизни замаливанию грехов, мольбам об ушедших, мольбам о любимом сыне и его неспокойном духе, за то, чтобы этот неспокойный дух не мучился в Геенне Огненной, чтобы всю боль Бог позволил ему вынести на своей собственной спине сотней, тысячью, сотней тысяч плетей, чтобы Бог дал его кровному дитя родиться здоровым, чтобы дитя было любимо его вторым названым сыном Тессио Фраччиано, о любимой Беатриче, о ее светлой, наполненной тяжелым испытанием душе, о том, чтобы та любовь, которой она достойна, которую достоин дать милый сердцу Тессио — он будет молиться за все это.

Но сначала – он помолится за здоровье Ричии...

...лишь почти достигнув распахнутых дверей внутрь вокзала наливающимися свинцом ногами, Лорентис роняет из трясущихся рук сумку, оседает на колени, хватаясь одной ладонью за грудь, а второй срывая пуговицы с некогда застегнутого ворота его рубахи. Всего его, с макушки до пят прошибает холодным потом. Он, словно озерная рыбешка, выброшенная на берег, валится на платформу, беззвучно пытаясь схватить ртом воздух, пока грудь его разрывает на части. Будто бы через толщу воды доносятся до его тонущего разума возгласы окружающих женщин, шарканье спешащих к нему подбитых двадцатью гвоздями подошв мужских туфель. А боль все не прекращается, рвется из ребер, ломает их изнутри. Закатанные глаза его избегают встречи с испуганными мужчинами и женщинами, скучившихся над ним плотным куполом.

- Доктора! Доктора! Скорее!! – стальным ланцетом режет толщу воды в ушах горы женский пронзительный голос. Но бывший монах Санта-Марии Ассунты уже теряет себя, пропадая в глубине больного бреда.

***

[Санта Марии Ассунты, 1883]

— Целуй.

Маленький Пикколомини, дрожа всем телом, беспомощно мотает головой и пухлые щечки его заходятся красными пятнами, когда двое мальчишек постарше заслоняют ему спасительный выход из опустевшей кельи: один самый высокий, худенький, с острым подбородком и ледяными глазами, тянет руку ладонью вниз вперед. Второй, чуть пониже, с оттопыренными ушами и оленьими глазами, стоит за спиной первого и неуверенно переминается с ноги на ногу, то и дело воровато оглядываясь:

— Чезаре, оставь ты его! — шипит Фраччиано; он недоволен, что его оторвали от книжки, да и спать хотелось... Время позднее. Но стоит Чезаре обернуться на него, сверкнув глазами, как мальчишка тушуется, — Если Отец Джианни прознает, что ты тут устроил...

— Ха! Ничего он не прознает, я что, дурак, по-твоему? — Чезаре тихо смеется, и насмешливые мальчишеские глаза устремляются на сжавшегося невзрачного ягненка перед ним, — Ты никому ничего не скажешь. Мы просто играем, ведь правда? - тихая угроза ломает красивое мальчишеское личико. Ребенок перед ним вздрагивает. Щенки любят драть друг друга, кусать маленькими, острыми клыками до крови и лаять — так выясняется, кто из них сильнейший. В священных стенах, приютивших этих щенков, Господь всеведущ только наравне со строгими наставниками, но коли их нет рядом...

Маленький Джироламо Пикколомини сглатывает, покорно становясь на коленки, пачкая великоватую ему по размеру рясу, пока сильнейший не сует ему под нос свою узкую ладонь:

— Я — Папа Римский, наместник Господа на земле, а это — мой вицекардинал Фраччиано, — на чистом личике сияет юношеское самодовольство, Чезаре вздергивает острый подбородок, — Ролло, я сказал, целуй. Иначе я расскажу Отцу Абелю, за чем мы тебя застукали перед уроками. Маленький грешник Пикколомини! — смеется почти издевательски, едва не доводя напуганного малыша до слез, что крепко зажмурился, готовясь зарыдать. Ди Вьери нехотя замолкает. Серьезнеет, спокойно, ободряюще будто бы, прибавив, — Но, если поцелуешь... тогда Господь тебя простит.

— П-правда?..

— Я обещаю, - и улыбается, почти мягко, благостно, стоит губам мальчонки потянутся к его выставленной вперед руке... пока за прикрытой дверью из коридора слышатся шаркающие шаги и бормотание отца Джианни.

— Чеза... — испуганно предупреждает Тессио, но не успевает договорить: мальчишки кидаются врассыпную, а Чезаре с самым невинным видом забирается под одеяло, так и оставив бедного друга одного на пороге кельи, слушать нотации от престарелого Отца.

***

[Дом Буджардини, 1883]

«- Бог, Он как Отец, твой единокровный, который как-то ушел в один день и не вернулся. Но каждый знает — я не мог появиться на свет без Отца.»

Карты поочередно летят на деревянный стол, покрытый кружевной салфеткой, вышитой вручную Сеньорой Буджардини.

— Маленькая Беатриче выглядит ну вылитой тетушкой Марией в наших свадебных подарках! — гордо заявляет тетка Антонио Матуцци, поправив свои массивные серьги из черных камней. После скользит той же тощей рукой к подходящему ожерелью из черных камней на длинной и вытянутой шее с двумя возрастными полосками на коже. Но этот жест не замечает тот, для кого он и был сделан. Как и многие подобные жесты, что тот все никак не замечал. Женщина очередной раз фыркает, опуская глаза на свои карты:

— Лоренцо, у них ни за что не выйдет Буракко, но они ни за что не получат их четверку треф!

— Вы решили уравнять шансы, сеньорина?

— Что, если да? Монах потерялся уже на третьей раздаче!

— Паола! — полноправная хозяйка дома ставит тяжелый локоть на стол, тем самым слегка прикрывая массивным плечом Абеля Лорентиса - движение совершенно подсознательное. Флагеллянт, как предмет женского спора, наконец, заставляет оторвать голову от карт и непонимающе уставиться на внимательно смотрящих друг другу в глаза женщин.

— Не забывай, что в нашей команде я! – продолжала Констанция Буджардини, - а это значит, что Святой отец может повернуть карты рубашками к себе и не волноваться об исходе игры.

— О! Вот в кого твоя маленькая Роза! А я думаю, откуда прилетел этот чертенок!

Абель Лорентис слегка хмурится, но решает не вмешиваться, лишь опять опуская глаза в карты и насильно пытаясь не отрываться от мыслей именно о них. Потому как теперь из-за оценочного суждения вынужденных ныне родственниц он думает о своей пастве, о своих детях. И о том, каким именно трудом их занимать.

- «Чертенок, значит?» - брови его хмурятся, скрывая уставшие глаза под нависшими восточно-европейскими веками. Констанция тем временем почувствовала стыд. За то, что посчитала относительное оскорбление Паолы самым настоящим комплиментом. Не ангельским же смирением ей удалось выйти за муж за Лоренцо Буджардини в свое время! Правда, принятие этого близ человека, столько лет служащего Богу, и заставило сомневаться в себе и зардеться краской на румяных щеках:

— Полно болтать, — пожимает плечами женщина и выкидывает на стол карту, потом вторую, берет из уже тощей колоды еще одну, сама заместо Лорентиса вытягивает его две карты и кидает поверх вытянутой из колоды, потом снимает три карты со второй колоды и вкладывает их Абелю в ряд.

— Мы выиграли? — Лорентис поворачивает сомневающуюся бритую голову на свою соседку и видит на профиле ее самодовольное торжество, направленное напротив, на лицо соперницы. Монах поначалу колеблется, но потом опускает свои карты на стол рубашками вниз.

— «Буракко»! — восклицает Лоренцо Буджардини, — ах ты моя умница-жена! — "плутовка!" — что ж, э-э-это было довольно справедливо, справедливо, не буду спорить... — глава дома смеется и собирает карты обратно в деревянный футляр, — Абель, друг мой, ну что, разобрался в правилах?

— Да..? — Лорентис разводит ладони в стороны, потом кладет их на стол перед собой в замок, — наверное, да, теперь я знаю, как выглядит полный «Буракко», но мастерство просчитывать какая карта будет лежать в колоде, это пока... недоступное монаху колдовство! — и замечает, как округляются глаза Паолы Матуцци, пока она опять подсознательными движениями, абсолютно бесполезными, проверяла ожерелье на... существование на своей шее. Лорентис тут же пускается объяснения:

— Про колдовство я пошутил!

— Да уж, — подхватывает Констанция, — из уст монаха и я готова поверить в колдовство!

— Ну что же вы... — Абель встает из-за стола, задев его, от чего посуда с него чуть ли не покатилась, но быстрые руки четы Беджардини предотвратили этот маленький коллапс, — прошу прощения...

Наступает затишье, в котором где-то отдаленно, в стороне спальни на втором этаже дома не хлопает дверь, прежде неприятно скрипнув. Собравшиеся внизу картежники переглядываются между собой:

— Что ж... — начинает первый Лорентис, потому как ему быстрее хотелось покинуть дом Буджардини, — могу поздравить тебя, Лоренцо? — и пожимает руку поднявшемуся из-за стола следом главе дома, дружески лопнув того по спине широкой ладонью.

[Конец]

10 страница12 июля 2020, 16:41