Часть 6. Созревший плод.
[17/02/1889]
[Церковь Чьеса Святой Марии, Ористано]
В глухой и темной ночи близ пустого пьедестала из известняка слышно звонкий стук каблуков кожаных черных туфель Неаполитанского Епископа. Он, будто бы, боясь нарушить покой мертвых, специально подходит медленно. Его взволнованное дыхание теряется за стуком каблуков и их эха от узких каменных стен без единого окна. Только холодный свет с лестницы в этот ледяной погреб, куда положили покойника, льет слабое пятно на его облаченную в черное, спину епископа:
— Никто не хочет отпеть тебя, — произносит тихо, — твой отец под стражей, но он постарается замолить твой грех своими проверенными методами, - Риччи подходит вплотную к мертвому телу, бросая черную тень от себя на чужое бледное лицо. Наклоняется, снимает перчатку с руки, прижимает оголенные пальцы к губам... и, вкушая момент единения с одиночеством, проводит уже всей поверхностью языка по своей ладони, слегка кривясь от горечи спиртовой настойки, которой он постоянно протирает руки. Еще пара секунд колебаний проходит между этим и другим моментом богохульства — касанием влажных пальцев уже мраморного и ледяного, но такого прекрасного, лика юноши. Глаза того давно сомкнуты, как и губы, не задеть которые было невозможно. И лицо Риччи оживает легкой улыбкой. Какая скоротечная и невероятная красота.
Знал ли он, что все обернется подобным образом?
Его кривит в маске сожаления. Исаак Риччи, сложив руки перед собой в молебном жесте, опускается перед уложенным в дешевый деревянный гроб юношей. Глаза закрываются. Он выдыхает, сосредотачивается и начинает молиться на латыни за душу усопшего. Но мысли сбивчивы. Каждой буквой, каждой выдержанной паузой средь тихого шепота угодного Богу языка, выбеляющим замаранный дух покойного. Языком, что встал поверх голов стольких верующих...
- «Я вычищу. Каждый твой грех, до единого.»
Тихая тоска по спине мурашками ледяными ползет вниз, оставляя эхо от противоположной, горячей дрожи, как это было так недавно в Неаполе. Казалось бы, он только-только полностью ощутил и распробовал красоту и силу Ди Вьери, как тот же, словно издевка Господа, хладным трупом неподвижным уложен в ледяном и сыром погребе. Чтобы не испортился на итальянской февральской сырой жаре. Как прозорливо со стороны Епископа.
- «Да Ты хоть знаешь, сколько стоит одно мое слово?»
Риччи распахивает глаза, упираясь лбом в боковую стенку лакированного гроба, подавляя желание снова смотреть на мертвеца. Лучше уж он, снова мягко прикрывая веки, представит, как ледяная маска ему улыбнулась, глаза ее открылись, пронзительные и светлые. И ушами та впитывает всего его, стоящего на коленях:
— Никто не придет помолиться около твоего гроба, — тихо шепчет мужчина, зажмуриваясь; в его фантазии мертвец возмущен, — но Отец твой сделает это за всех остальных, — Риччи облизывает сухие губы, оставляя двусмысленную фразу ребром между своей личиной и глухой болью мальчишки, — он любит тебя, — голос слегка дрожит, а глаза, приоткрытые в темноту, наливаются влагой, — Он так любит Тебя. И не может не любить. О-о-о, — запрокидывает голову, щурясь, — как ты разочаровал Отца, — у этого ножа из слов три лезвия. Три ребра.
Ты слышишь меня?
Ты слышишь меня.
- Благодарю тебя, Господи. Отец наш, Всевышний. Дева Мария, пролей Свет Своего Абсолютного Всепрощения на душу Чезаре Ди Ористано.
Мужчина так и не посмотрит на лик юноши, оставляя мозг в лживой, но сладкой фантазии, где глаза покойника пронзительно, с благоговейной улыбкой проводили его спину. Как бы сверкнули они в холодном свете ночной улицы то ли Дьявольским, то ли Светом Самим Господа дарованным. Только бы еще раз взглянуть на этот огонь. И научиться отличать жар преисподней от жара справедливой кары.
Все одно.
Все сжигает человеческую душу дотла.
***
[Июнь 1890, Неаполь]
Раздразненные демоны, так долго голодавшие, испробовали вкуснейшую кровь, испробовали скорость, с которой чресла его наливались ею. Как спазм мышц даровал им сладость, усмирив жажду. Позволив, не боясь, загнать их, опьяненных, обратно в клетку из благочестия. Но каждую ночь он непроизвольно, когда не проваливался в сон от усталости, но возвращался к видению из желаний. Оно продолжит жить в его воспоминаниях, вырываясь красным на щеках. Вот, по чему он, действительно, скучает.
И в ночь, когда его собственность отсутствует, одиночество грызет его и терзает.
— Сеньер Медичи? — чужой голос, наконец, остужает нетерпение и легкий страх, приправленный искушением, — Кавалли, — молодой юноша опускает голову в приветственном поклоне, тряхнув курчавыми смоляными короткими локонами. Так и оставляет свою голову, держа в руках соломенную шляпу.
- «Чертов уличный щегол.»
Предвзятость к нынешней молодежной моде стирается простым очарованием его сегодняшнего гостя. Риччи встает со стула, позволяя себе и в этот раз расхаживать по собственным владениям в тяжелом халате до пола. В одиночестве он не носит на себе ни колец, ни креста, освобождая себя от всего лишнего. Сделав несколько шагов в домашних туфлях к мальчишке, мужчина хмыкает, отмечая, что его "немного ввели в заблуждение", описав рост Кавалли. Кавалли оказался ниже. Тут они солгали... недовольство горьким песком начало просачиваться в душу. Если и в остальном они так же слукавили, то терпение начнет скрежетать, пока не сломается. И тогда...
— Раздевайся, — щурится Риччи, отходя в сторону и доставая со шкафа вино и один бокал, наливает, пока юноша шуршит одеждами, а когда тот заминается, не зная, куда ее деть, легко смеется, — слева от тебя стоит стул.
Кавалли делает робкий шаг назад, нашаривая рукой спинку стула, укладывает на него свою одежду и выпрямляется, вышагивая из ботинок и вставая голыми ступнями на деревянный пол. Скрипнула одна половица. Юноша до сих пор являл только свою послушную курчавую макушку.
— Отлично, хотя бы, тут не соврали, — бокал наполнен до краев.
— О чем, сеньер? — интересуется тихо Кавалли, сцепляя руки перед собой в замок и тем самым прикрывая срам.
— О твоем росте, — подчеркивая недовольную ноту, Риччи отпивает пару глотков, — ты ниже.
— Да, — глупо, но искренне улыбается, — вы не первый, кто так говорит, сеньор.
— И как часто тебе это говорят?
Мальчишка замолкает, хмурится и выдыхает, явно задетый этим вопросом. Видимо, часто. Исаак широко растягивает рот в улыбке, обнажая зубы, но делает это бесшумно, тут же нарочито остывая:
— Простое любопытство. Знаешь, я платил немного за другое...
— Вы заплатили, и получите то, за что заплатили, сеньор Медичи.
— Чисто германский подход, — бутылка убрана обратно, а сам мужчина подходит с бокалом к мальчишке, беря того за подбородок и поднимая за него голову. Прямо на него, широко распахнутыми, слепыми глазами вперился молодой Кавалли. Мутная белесая радужка утонула в расплывчатом хрусталике, навсегда лишив того зрения в самом невинном детстве. Юноша открывает рот и высовывает язык.
— Я вижу, достаточно, — "вижу, как ты ненавидишь свое ремесло", — пей, — мужчина берет чужое запястье и поворачивает его в сторону бокала. Юноша пьет, — все пей, — и тот пьет, — а еще я платил за отменное настроение, Кавалли, — хлопает в ладоши, вздыхает, — но, видимо, придется отправлять за твоим сопровождением, я потребую возвратить мне мои средства... ты хоть знаешь, сколько стоит один такой бокал, который ты выдул?!
Кавалли чуть не давится последним жадным глотком сладкого красного вина, отрывает бокал от губ и, на секунду замешкавшись, и не найдя куда поставить хрусталь, наклоняется и ставит тот на пол. Ему не сложно найти на слух в двух шагах впереди себя сеньора "Медичи", найти халат того, найти узел, подвязывающий талию, найти ладонью чужое лицо и на пару мгновений замереть, внимательно пальцами исследуя то, наверняка, красивое. Может быть, сегодня он не будет ненавидеть свою работу.
Кому ты нужен, слепец?
***
[Июнь 1890, Неаполь]
Абель Лорентис был надежной опорой, именно таким, каким и видели его сторонние люди. Думали они, что сильные и крупные плечи, широкая спина — физическое проявление той духовной крепости со светлым и мощным стержнем-Господом внутри являет истинный свет и утешение. Уж давно год прошел, как соборная крепость эта, надтреснутая, с обваленными стенами, уж боле только внешним видом своим напоминает о своей, некогда, незыблемой стойкости. Ныне в новой жизни он признал себя экспонатом, достопримечательностью, ценным памятником. Лишенный гордости, пускающий за двери, словно бы они не создавались для того, чтобы навеки быть захлопнутыми от мирской суеты. Прежнее, старое, ненужное, должно умереть. Или же остаться лишь безобидным напоминанием, безмолвно застывшим за стеклом изготовленным и перед стеклом живых блестящих людских глаз.
Абель Лорентис аккуратно разворачивает бумажный конверт, доставая оттуда серебряный кулон, подцепляет ногтями крупных пальцев замок, открывает крошечные створки. Из нутра кулона на него глядит глухая пустота — место для фотографии. Пальцем проводит по одной из сторон, прикидывая, представляя в голове, как украшение будет выглядеть в завершенном виде.
Воздушные замки не существуют. Крепости, выкорчеванные из земли вместе со скрошенными каменными плитами, подброшенные в воздух - бесполезные в сути своей, лишь в узком взгляде внушающие трепет силой своих стен — такова его реальность. Реальность, где у этой соборной крепости нет земли, ни земли родной, ни земли, ставшей родной, ни земли, которую в таком образе трудно принять. Все ему чужое. Неаполь красив, Неаполь внушителен, Неаполь быстр, он живет, почти что, впереди всей Италии, прогрессивно шагая семимильными шагами в новый, двадцатый век.
Куда все торопятся?
— Осторожней! — недовольно жалуется незнакомка, вскакивающая на тронувшийся с места трамвай. Абель Лорентис так засмотрелся на свеже купленный кулон с ювелирной лавки, что в него чуть не врезалась эта юркая студентка, бросившая свой недовольный взгляд на нерасторопного крупного прохожего, не смотрящего себе под ноги.
Мы намного резче обходимся с теми, кто нам не мил. Вот этот нос — напоминание об очень скверном человеке, чем не повод, чтобы ярче выразить свое недовольство на незнакомца? Он, все равно, забудет об этом, так какой в том грех? Грех еще молодой, такой юной души...
Категории греха и грехновности без мук в груди его никак ныне не умещаются. Неаполь, как и любой крупный, прогрессивный город, кишмя кишит пороками, не хуже самого Рима. Сделал ли он тогда правильный выбор, когда обратился за помощью к Исааку Риччи, тогда еще не обладавшему той властью? Но достаточной, чтобы войти в положение... безвыходное¿
- «Или Ты наказываешь меня, или же даровал такую судьбу, которая уберегла сразу несколько душ. Я не смею желать смерти, Господи. Это величайший грех, и когда я взял сына своего, я лишь хотел отпустить его дух, беспокойный, измученный, изъеденный пороками. Его слабую волю, Господи. Я не желал смерти, но лишь желал избавить его, желаю и сейчас ему жизни вечной, кой он был бы лишен, ибо он истинно раскаялся, Отче. Ибо не нашел бы мой сын себя после того, как змеи и демоны искромсали его сердце. И я каюсь, каюсь настолько, насколько бы не смог исполосовать ради Тебя плоть свою, что я желаю смерти, Господи. Иногда я желаю смерти одному человеку. Иногда, совсем редко, в минуты угнетения собственной совести. Но столь низменно мое это желания, и я понимаю и принимаю его, как мое бремя, что нужно нести и искупить кровью, Господи. Я не имею права думать так. Ведь тогда... Прости меня, Господи, прости меня, если то возможно, и даруй твое бесконечное смирение на мою душу. Более я ни о чем не смею Тебя просить.»
***
— Он!.. Он шевельнулся, — только и срывается с губ, пока молодая женщина, охваченная удивлением, роняет из тонких пальцев вилку на деревянный пол. Со скрипом вдруг отодвигается от стола, ладонью коснувшись пока небольшой выпуклости под тканью летнего платья. Гостящий в чужом доме, что стал почти родным, стремительно возмужавший юноша, читавший внимательно газету и пивший привезенный им из Бразилии и сваренный на кухне Матуцци кофе, от столь внезапной и радостной неожиданности едва не проливает на себя остатки горячего напитка. Тессио вскакивает из-за стола, в одно мгновенье оказавшись рядом с Беатриче, обеспокоенно меча глаза то на изумленное, будто испуганное личико Розеллы, что, закончив трапезу, сидела на диванчике в углу и игралась с котом, то на девицу. Не зная, чего и ожидать, он затаил вместе с нею дыхание, но, завидев едва радость в глазах последней, сам же — радуется, как дитя:
— Святой Франциск... Господь, я так напугался, — Тессио с облегчением вздыхает и смеется, подзывая ладонью златокудрую Розу, чтобы та тоже положила ручку и тоже будто бы коснулась незнакомого ей еще таинства человеческой природы. А Беатриче все еще не верится. Она, округлив лучистые глаза, вдруг замирает, прислушиваясь к чуду, заточенному внутри нее. Это чудо тихое, сокровенное, подаренное ей Богом и возлюбленным, взращенное чистой любовью. Как рада она его первому проявлению, как рады ее дорогой гость и сестра!
— Не пугайтесь, — с улыбкой успокаивает она, взметнув глаза на их сияющие лица, — я так люблю его. Роза, хочешь потрогать? - она глядит на сияющие лица, и умиротворение, что познать может лишь женщина, ставшая сосудом для новой жизни. Но медленно в душе зябнет, будто нежный цветок на морозном ветру. Одного лица, того единственного, что должен разделить столь радостное мгновение с нею — среди лиц, окружающих ее, нет. Абеля Лорентиса нет рядом почти всегда. Под сердцем ее живет его дитя, будто напоминая, что уже имеет достаточную силу давать о себе знать. И отец его не стоит рядом, на месте Фраччиано. В пальцах ее оказывается ладонь другого мужчины, но Беатриче, поколебавшись с мгновенье, все же кладет ее под свою грудь, где все еще пиналось ее маленькое чудо.
***
[Июнь 1890, Тоскана]
Она давно не касалась себя. Когда пыталась думать о чем-то не таком, как обычно, в мозг опять врезался отпечаток чудовища, искромсавшим ее тело и душу. И тоненькая ручка тут же рвалась в сторону, сжимала одеяло, прижимая теплый тряпичный ком к зажмурившемуся лицу. Эхо боли накатывает сразу же после первой волны расслабленного, наливающегося кровью удовольствия. Тянуло тугими болезненными веревками.
***
Перья белые, почти невесомые, летят из стороны в сторону, крылышки бьются беспощадно о твердые прутья клетки. Крохотная птичка бьется, бьется, скорее убивая себя, нежели спасаясь от ужаса, от кошмарных, сверкающих в ночи желтых глазищ.
— Нотти! — девочка вбегает в комнату и, кинувшись на пол, отгоняет от клетки с птицей черного, как ночь, кота. Тот, нехотя, отбежал, — у тебя на улице полно, на кого можно охотиться! — она поднимает с пола красивую, ажурную тюрьму, садится с нею за стол, ставит на него, наклоняется чтобы рассмотреть трепыхающуюся бедняжку. Та, еще не поверив в то, что жутких желтых глаз больше нет, все равно металась из угла в угол.
— Ну что ты, что ты, Нотти даже бы и лапу не смог просунуть к тебе! Нечего бояться... — Розелла протягивается мизинец внутрь, касаясь мягчайших перышек, и птица затихает, лишь быстро вздувая и сдувая дрожащую белоснежную грудку, — мне еще нужно готовиться, а птичек лечить нас не обучали... — она легко улыбается, пальцем поглаживая перышки, успокоившейся крохотной малышки, — хотя, кажется, мы все так похожи, там внутри. Ты ведь тоже болеешь, и боишься, — она поворачивает голову в сторону вылизывающего свою спину кота и одаряет того грозным и строгим взглядом, — ух, Нотти! — вздыхает, отнимая палец от клетки. Кажется, она сейчас приняла очень важное и взрослое решение.
Жаркий июнь в Тоскане — всегда испытание, особенно для спин холмов ее угодий, греющихся на горячем солнце. С покрытой шляпкой головой, Розелла Буджардинии медленно идет по тропинке от дома, скрываясь в каштановой поросли. Она не видит ничего перед собой, кроме как траву под ногами, прижатую к груди клетку, да широкую полу светлой шляпки. Сандалии шлепают по пяткам, хлоп, хлоп, хлоп. Кто-то проходит мимо, какой-то человек. Хлоп-хлоп-хлоп. Нотти, этот настырный котяра, следует вплотную за девчушкой, периодически потираясь шелковой головой о голую кожу девичьих лодыжек.
— Нет, Нотти, ты уже упустил свой шанс, а второго я не даю.
Здесь очень густой лес.
Кот вьется у ног, мяукает, мурлычет, привстает на задние лапы, подняв хвост трубой. В руках у его хозяйки такая вкусная и желанная, трепещущая добыча, что он не может оставить ее. Но хозяйка все уже решила и властна распорядиться свободой, даровав ее дрожащей жертве, отодвинув крошечный засов и открыв дверцу клетки. Птица тут же вылетает наружу, кружит какое-то время впереди, а после садится на дерево, уставившись на светлую фигурку девчушки.
— Ну вот и все, — с нескрываемой грустью выдыхает она, закрывая клетку.
И тут ее осеняет. Кто-то прошел мимо! К ним никто не ходит! Она оборачивается и бежит обратно по тропинке. Выбежав с леса, узнает черную крупную спину впереди и слегка подворачивает ногу на скользкой сандалии. Приходится остановиться. Да, сестра предупреждала ее, но вот так? Она не хочет видеть его снова. Розелла поднимает голову, робко выглядывая с полы шляпы и видит, что человек обернулся и смотрит на нее. Девочка сжимает зубы и, вжав голову в плечи, прихрамывая, идет вперед, намереваясь пройти мимо, без лишних слов, без приветствия, просто... столько роз и сразу... Протянутые ей. Она, буквально, вырывает их, прижимая к себе и несется с охапкой сломя голову, не посмотрев, не взглянув. Влетает в хлопнувшую входную дверь. Клетка выпадает на пол и проволоки мнутся. По лестнице девчонка молнией добирается до своей комнаты, прячась от всего этого. Сестра предупреждала, да. Но она не ожидала, что будет настолько не готова.
- "Не надо ходить ко мне, пожалуйста," - а руки так крепко сжимают красивые молочно-желтые молодые розы, что еще немного, и она уколет свои руки, подпирая спиной закрытую дверь.
***
Со стены в тихой девичьей спальне взирает непорочный лик святой матери, что стала началом для всего сущего. Венец с двенадцатью звездами на златых кудрях Девы Марии сияет, она коронована святым духом, превозглашена Небесной Царицею. Непорочная Дева, Звезда Морей, Stella Maris. Если бы только звездами можно было осветить тот черный омут с обманчиво тихими водами и тягучим, как смола, илом на опасном, далеком дне.
Абель Лорентис снова в Тоскане, и море это взволнованное окутывает теплый штиль, и лодочка по имени Розелла не уплывает далеко от родного берега, от Беатриче, что, даже готовясь стать матерью, не отпускает от себя сестру далеко.
- «Никто больше никогда не причинит тебе, нам вреда.»
Плечи его понурые, тяжелые, сильные — молодая женщина льнет фарфоровой щекой к теплой, испещренной шрамами, расцелованной палящим солнцем коже. Постель тихо скрипит, гнется под весом мужчины, что сидит теперь на краю, опустив голову — ему не спится. Чуткий сон женщины обрывается от малейшего звука, но Матуцци к этому привыкла. Лишь тихо вздохнув от тяжести священной ноши под сердцем, придвигается со смятой постели аккуратно к его спине, черной горой возвышающейся теперь во тьме. Тонкая полоса лунного света серебром льется на эту гору.
- «Если бы только звезды могли осветить ту тьму в твоем сердце,» - Беатриче, будто ночной ветер, что влетает невесомо в распахнутое в спальне окно, тонкой рукою обнимает его сзади, чувствуя, как теплая грубая ладонь накрывает ее узкую:
— Останься. Будь рядом с нами. Со мной и сыном твоим. Я чувствую, что то будет сын. Будь с нами всегда, Абель.
Его плечи — большие, сильные, но отчего женщину, что стоит за ними, тревожит то, как редко эта защита приходит к ней в дом?
***
Без любви, всепоглощающей, спасительной, нет жизни. И любви этой без жизни — настоящей, что теплилась под трепетным, ни на миг не перестающим взволнованно стучать при каждой короткой встрече с любимым ею человеком, сердцем — тоже быть не может.
Тоскана золотится, плещется в лучах летнего солнца. Этим золотом, к ее несчастью, нельзя омыться, лишь в лето одеться и ждать, ждать, когда заветное дитя появится на свет Божий. И никаких туч, никаких чудовищ в небе над его головой не будет. Молодая женщина со светлой косою до низа тонкой спины, что была теперь скрыта под объемным, подвязанным под налившуюся грудь, готовой к скорому материнству, платьем по старой моде, встречает Абеля Лорентиса на той самой дороге к ее поместью меж виноградников и плодовых деревьев. Счастье и радость мимолетны — они в сияющих девичьих глазах, в мужских, изможденных дорогою, но оживающих при виде нее. И солнце это, что столь редко светит для Беатриче, наведываясь к ним по выходным, затягивает черная, гадкая, высокая Тень. У этой тени есть лицо, у этой тени есть имя, которое Матуцци не желает произносить вслух, ибо напоминать и осквернять мгновение короткой радости она не желает:
- «Пусть со мной ты обо всем забудешь. Пусть мы станем для тебя тем, что заслуживает твоя уставшая, больная, принявшая смертельный грех душа. Бог учит нас довольствоваться малым,» - Святая Дева, небо над ее головой, услышала чистый, отчаянный зов и смилостивилась, подарив вместо треснутого осколка с ранящими краями то, о чем Матуцци так давно истово молилась в священных стенах.
Довольствоваться малым со временем все тяжелее. Цепи на сильных мужских руках, целованных ее губами сотни раз, тоже — все тяжелее. И Беатриче желает их сорвать, расколоть, освободить — его и себя, и то будущее, что, заточенное в клетку, разрасталось, и в клетке этой тому было уж мало места.
- «Как можешь ты так смиренно нести свои кандалы?»
Исцелять, быть утешением — женское сердце за всеми заботами, за вечным страхом пред Тенью, что пальцы свои белые, мраморные, тянула к ней, к их дитю, устало молчать. Когда Абель Лорентис уезжает наутро, прощаясь с Розеллой и с ней, Беатриче, вдруг переменившись в лице, отворачивается, чувствуя на себе его взгляд. Она поджимает тонкие спелые губы, нарезая свежеиспеченный хлеб на ломти к обеденному деревянному столу на веранде, что ломился от урожайных фруктов и томатов. Прядка яростно колышется у ее лица, но она не хочет оборачиваться, потому что не хочет прощаться... в который раз? И каждый раз одинаково больно, обидно. И страшно.
— Неужели ничего нельзя сделать? — требует ответа она накануне, в той же ночи, подняв блестящие глаза на немолодое, с печалью глядящее на нее лицо, — Как долго он будет держать тебя подле себя? — «как долго будешь ты беспомощен?» — Ох, Абель... Нет. Не говори ничего, — ладонью она насильно закрывает ему рот, гневливо, отчаянно, но тут же отнимает, избегая объятий и взгляда. И тихим, сквозь такие же тихие слезы уязвимой, измученной Тенью этой, голосом Беатриче Матуцци почти умоляет, — Я не хочу это слышать вновь.
- «Тебя никогда не бывает рядом.»
***
[1891, Тоскана]
Он разделен на "до" и "после", посередине точкой отсчета поставив дом, где никогда не был, не есть, и никогда не будет хозяином. Плодом наливается живот. Слишком несдержанные взгляды прохожих говорят: «она, наверняка, гуляет с отцом». Абель Лорентис лишь положит вторую свою ладонь на ладошку Беатриче Матуцци, лежащей на его предплечье, чтобы она не обратила внимание на чужие обличающие глаза. Или же, ему почти в каждом мерещится это порицание. Никто не знает об этом маленьком секрете, об этом маленьком счастье. Его любимая женщина видится ему прекрасней с каждым днем их недолговременных встреч, и длилась бы вечно — красота набирающей соки жизни. Но всякий плод, достигнув пика зрелости, опадает. Абелю Лорентису страшно и радостно от ожидания появления на свет своего, родного ребенка. Никогда еще он не испытывал подобного, оттого он настолько нежен с Матуцци, настолько его сердце стремилось к ней, чтобы, хотя бы, просто быть свидетелем своей маленькой радости, как не могло сие укрыться от одних холодных, пронзительных глаз. О них он думает, когда не мог уснуть в первую ночь, только приехав в теплую обитель. Или же, не мог уснуть, потому как тревога от держащего натянутый поводок Риччи в ночной тиши все более слышна в его сердце. Последнее время все сильнее и ощутимей тяготит чувство свинцовой гири, образовавшейся в груди — та опускает могучие плечи вниз.
Наверное, он не имел право на обычное человеческое счастье, раз перед Богом поклялся принести душу свою до конца дней бренного тела в качестве вечного служителя Его Воли.
- «Упертый и нетерпимый во всем. Как обычно.»
Нет. Такое простое и жгучее счастье окатывает волной в радостных глазах Беатриче Матуцци, лишь она ладошку положит на свой округлившийся живот.
Лорентис не устал повторять одно и тоже. И в этот раз, когда его рот накрыла эта самая ладошка, только бесшумно и незаметно всплескивает руками, заведя их за спину. Он бы сказал это, снова.
Что:
— На средства Риччи я могу посещать тебя.
— С протекцией Риччи я могу свободно перемещаться по стране.
— С протекцией Риччи я избежал тюрьмы.
— С протекцией Риччи скандал в Ористано не перешел в газеты.
Но Беатриче нужно больше. Оно и понятно, того требует еще одно маленькое сердечко, бьющееся под ее.
— Прошу, не прощайся со мной так, — тихо просит Лорентис, подойдя сзади и аккуратно положив руки на плечи любимой женщины. Из-за беременности та стала более плаксивой, острее переносила одну судьбу на двоих — родителя ребенка, который родится в любящей, но в покалеченной... семье, что ли? Лорентис обнимает кусочек этой самой семьи, охватывая объятиями обоих:
— Я вас не оставлю. Я люблю тебя, ты же знаешь, — утыкается носом в золотой затылок, целует его, — скорее ты куда-то надумаешь переехать, и я тебя там найду, — улыбается, лишь крепче обняв, — этот ребенок мой, моим и останется, — если она так боится неопределенности, то не менее боится и Лорентис, но не показывает, уверенно настаивая на своем. Ибо для себя он никогда и не задумывался, чтобы отказаться от слишком тяготящей ноши.
Она же полюбила его именно за это?
Как обычно, они прощаются. На неделю, до следующих выходных, если повезет. Розелла за год и позабыла о прежней боли, ведь Абель Лорентис остался, вроде бы, точно таким же добрым, отзывчивым человеком, которого приняла ее сестра. С негасимой тревогой на сердце он, садясь на паром напрямую до Неаполя, думает о животе Матуцци, округлившимся уже до степени, когда она уже допускала жалобы о тяжести их ребенка. Да, этот ребенок тяжел настолько, что сильнее пригвождает его самого к земле, а лакированный ботинок сверху давит настырнее, пахнущий церковными благовониями и просмоленный свежим дегтем...
[1891, Неаполь]
...первый запах, который встречает Лорентиса в кабинете Исаака Риччи.
— Ты поздно, — не отрываясь от работы, буквально, заваленный бумагами, мужчина даже головы не поднимает от писанины, — Лоренсио, ты можешь идти, — крупный мужчина, до того големом неподвижным стоящим у дверей, ожил и, поклонившись, попрощался до следующих выходных, — деньги у Софии.
Дверь захлопывается, у которой Лорентис встает, убрав в сторону свою дорожную сумку и пальто. Скрещивает руки на груди, изредка поглядывая на Риччи, что сидел за своим столом и что-то внимательно читал, сверял. Даже радио не играет, что странно — полнейшая тишина не очень свойственна для этого человека. И сегодня работа заключается в том, чтобы бдеть эту тишину и рабочее спокойствие. Но как не вовремя, когда одновременно в его разделенной надвое вселенной самая сокровенная часть ее — требует ответов. Но ведь они и так их знают, только не хотят произносить их вслух.
Так проходит первый молчаливый час, как Риччи встает из за стола, чтобы размяться с мукой на лице. Без всяких лишних разговоров (на него не очень похоже) проходит к секретеру, чтобы налить чай из чайничка, медленно подогреваемый на газовой конфорке.
Беатриче мучается подвешенным состоянием на расстоянии десятков километров от Риччи. Абелю же сносить это на расстоянии взгляда, а и паче — на расстоянии вытянутой руки.
— Ты что-то хочешь мне сказать, — епископ садится за небольшой столик у этого секретера, чтобы выпить чай. В тоне его нет жесткости и сухости, как это бывает, когда Исаак выходит за пределы своего личного пространства — он приветлив, дружелюбен, спокоен. Когда рядом прикрывает спину Абель Хейден — спокоен вдвойне. Как хорошо, когда тот при ноге.
— Беатриче родит от меня.
Чашка останавливается подле узких губ. Немного погодя, они дуют, остужая напиток. Риччи делает глоток. Со звонким стуком о блюдце (или тишина повисла настолько оглушающей) опускает фарфор, ставит локоть и пальцами сводит лоб в уродливой складке. Убирает их, подпирает уже подбородок, впиваясь указательным пальцем в сухую щеку, смотрит вперед, мимо Лорентиса и, будто бы, в никуда:
— Что ж, — моргает пару раз, — это был вопрос времени, — берет другой рукой чашку чая, поднимает, — хотя, я удивлен... — слегка болтает воду, покачивает посудину навесу, — учитывая твой возраст. Видимо, Святая Анна помогла, — последнее он произносит тихо, с хрипотцой, опуская голову и отпивая очередной глоток. Это чай. Не вино. Жалко, — И что ты хочешь от меня? — пока что волна, та самая, настоящая волна ревности только зародилась на дне его целого моря из сцеженного в черную патоку обид, еще не дошла до берегов, — я скажу, что это — самое последнее, что я бы хотел, — он откровенен, удивительно откровенен, — что? Думаешь, это потому, что я так люблю издеваться над людьми? — Риччи легко смеется, откидываясь на спинку стула и прикрывая лицо ладонью. Но смех, не совсем уместный, затягивается, оканчиваясь тяжелым вздохом:
— Святая Дева Мария Девственница... — волна уже становится больше, ее видно с берега, — ты никогда не умел смотреть дальше своего носа, — "да, теперь я могу говорить так, как хочу," — Риччи взметает свои строгие глаза на неподвижно стоящего Хейдена у дверей, — когда родит?
— Уже, где-то, восьмой месяц.
— Да. Поздно уже решать проблему, — холодно отзывается Исаак беря конфету из конфетницы, разворачивая бумагу и подслащивая ядовитый язык. Лорентис раздувает ноздри шире, оскорбленно поджимает губы и переступает с ноги на ногу, сжимает кулаки, спрятанные в сложенных на груди руках:
— Мой ребенок — это не проблема.
— Это. Проблема. — Звонче, буквально чеканит, обнажая зубы, епископ.
Абель отворачивается, он раздражен. Кровь ударила в голову, лицо покраснело. Спорить бесполезно.
Опять повисает тяжелая пауза — предвестник той бури, клокочущей пока что сотрясающей бесшумно дыхание Исаака Риччи:
— Ты не понимаешь, что этот ребенок из себя представляет, ты... — поднимает ладонь, — нет, Я сейчас говорю. Ты... ты счастлив, — слегка морщится, складывает ладони в замок, — это понятно, но, Хейден, попробуй ты, хоть, в этот чертов раз взглянуть выше своей головы, — последние слова выплевывает со сдерживаемой злостью, — в этот раз. Давай. Я помогу тебе. Ты уже имеешь третьи поддельные документы и избежал второй судимости. Сначала за непреднамеренное, а потом и преднамеренное убийство. У тебя нет удостоверения личности старше двадцати лет, и ты думаешь, что даешь своему ребенку прекрасное будущее? Твоя щедрость порой просто изумляет. Ты, — "моя собственность," — ...дурак, — опять трет пальцами переносицу, — я не могу разделить твою радость, ибо привык смотреть дальше, и ребенок твой обречен на тяжелое испытание. Ты, действительно, рад, что он явится на свет... так?
— Раз Всевышний даровал мне дитя, то и даровал мне и ему сил.
— А другие в счет не идут в твоей эгоцентрической космологи?! — Риччи повышает в гневе голос, опять скаля ровные зубы. Сейчас злость его ужасно, ужасно старит, - от этой "любви" уже погиб один твой ребенок!
— Замолчи.
— Вот еще что.
— Замолчи, Чезаре тут не при чем, его дух был слаб и пал под римскими проститутками.
— Святой Франциск! — Риччи всплескивает руками, — да дух его был загублен твоим зашоренным учением! Я бы тоже на его месте спятил, бей ты меня с детских годов и оправдывай это «любовью Господа»!
— Нет, Чезаре не такой, как ты, не сравнивай.
- Как же ты ошибаешься, мой друг, как же ты сильно ошибаешься, – буря, кой не суждено было длиться вечно, уже затихала, — я не позволю тебе загубить еще три души, — епископ неаполитанский отпивает чай, неудовлетворенно выдыхая, ведь тот остыл. Абель Хейден же морщится, прикрывая лицо крупными ладонями, почти сминает его. В груди нестерпимым огнем болят слова Исаака, вилами изранившими все его усыпленные страдания по убиенному сыну. По тому, сколько боли людям причинил его собственный сын.
Столько сладкой власти... Несокрушимая гора плачет, скрывая эти сладкие слезы за каменными руками. Ведь Риччи знает, насколько чистыми ручьями бьют эти скрытые от людских глаз горные родники.
— Записать младенца на тебя будет трудно, слишком много бумаг может всплыть, и ты отправишься отбывать наказание за преступление перед итальянской короной и итальянским уголовным правом, тем самым сделав Беатриче из приличной семьи Матуцци нагулявшей от убийцы, а дитя свое сыном убийцы. Мы не хотим этого, так? — Лорентис замер, но Риччи достаточно тишины в ответ, — так. Тогда есть вариант оставить Матуцци нагулявшей, а дитя без отца, хотя бы, лишая его клейма... либо нам нужен отец с чистыми бумагами. У тебя есть кто-то на примете?
— Der Gott... — дрожащим голосом хрипит Лорентис, отнимая руки от красного лица, — да что же... да что же это я...
— Шевели мозгами, ну же! Без эмоций, думай! Потом будешь слезы проливать. У меня мало времени до вечера осталось.
— Есть несколько, приличных и... хотя, подожди, Фраччиано, — поджимает губы, — Тессио Фраччиано.
— Помню, — Исаак ведет глазами по потолку, — помню, помню, да... — "пару раз Ди Вьери что-то о таком Тессио упоминал. Тот ли это был Тессио?" — такой приятный и скромный юноша, из твоей паствы...
Лорентис кивает, после отходит к стоящему чуть поодаль стулу, садится на него, складывая руки на колени и погружая в ладони тяжелую и больную голову.
— Я напишу телеграмму на почтамт Татти, до востребования, — Риччи встает, оставив чашку на блюдце пустой, делает пару шагов, оказываясь посередине комнаты на развилке: по левую руку — скорчившийся от боли друг, по правую руку — его работа, вдобавок головная боль, что грозится приковать его к этому столу до самой ночи, если не до ее середины. Куда он шагнет? — Ты, действительно, считаешь, что я хочу навредить тебе и твоей... семье?
А Абель опять молчит, не отрывая лица от рук.
— Я просто хочу тоже получить от тебя то, что ты даешь другой. Так, как получается. Если ты считаешь это вредом, то — пускай.
— Нет, — глухо отзывается гора, перейдя на свой родной немецкий язык, — я благодарен за то, что ты делаешь для меня и Беатриче.
- «Но ты говоришь это, не глядя мне в глаза.»
— Ты любишь ее? — спрашивает Исаак еще тише и, не дождавшись ответа, продолжает, — ты хочешь для нее и ребенка лучшее будущее?
— Да.
— Тогда ты будешь делать то, что я говорю, — и, все же, Риччи подходит к бывшему священнослужителю, кладет на его дрожащее крупное плечо ладонь свою, — все решаемо. Я попрошу тебя сегодня быть снаружи, за дверью. Мне надо работать.
Гора встает со скрипнувшего стула, гора, вблизи, на самом деле, с него самого ростом, пока ладонь с плеча скользит по чужой руке, слегка цепляя пальцами рукав и крохотный участок кожи на ладони.
Когда Риччи остался в одиночестве, то машинально обхватил свои плечи, сжимая их ладонями. Голова устало опустилась, скрывая обезображенное мукой лицо за вьющимися локонами. Берега его давно испачканы мазутом. Черной пеленой, под которой любая рыба погибает. Ему не нужно искусственно искать повода — лишь ухватись за этот шанс, чтобы привязать Лорентиса к себе крепче, придушив то, что он так всем сердцем любит. Да, Риччи умеет отличать настоящее чувство от тысяч иных, и то было для него самого и страшным кошмаром, и наградой за многолетнее ожидание — смятое несколько раз осуществление смятой же мечты овладеть. И, все же, он не до конца сможет. Спину трогает ледяная дрожь. Наверняка, Матуцци получает нужное утешение, лишь так же вожмет голову в плечи, да охватит ручками себя, всей своей фигуркой призывая. И, наверняка, Абель дарует ей это утешение.
Исаак, присаживаясь обратно за письменный стол, перед тем, как полностью отбросить мешающие холодному разуму мысли, вспоминает, как в похожей на нежность манере его обнимали как-то руки купленного им слепого мальчишки. Суррогат, заменитель.