16 страница4 мая 2025, 16:06

Глава 16. I muri sono nella mente - стены у тебя в голове...

Какая странная штука - жизнь.

Чтобы узнать, что такое счастье – 

нужна грусть…

Чтобы ценить тишину -

Достаточно побыть в людской толпе.. 

чтобы полюбить дождь – 

нужно палящее солнце…

а чтобы оценили твое присутствие – 

нужно твое отсутствие

— Профессор Ким, Минни снова спрятался в транспорте, — тихо начал Соджун. — Это уже не в первый раз. Мы заметили его только благодаря Детёнышу.

Он говорил мягко, с сочувствием, но и с тяжестью в голосе, будто на языке у него лежали камни. В его взгляде сквозила вина — тёплая, честная, мучительная. Он чувствовал, что сам упустил что-то важное. Что не досмотрел, не догадался, не удержал.

Профессор медленно поднялся с кресла. Не встал — именно поднялся, будто его кости стали старше, чем он сам. Спина не разгибалась полностью. Пальцы дрожали. Он медлил. Будто собирал себя по кусочкам — взгляд, шаг, голос.

В последнее время профессор сам был не похож на себя: резко похудел, лицо стало заострённым, словно вырезанным из пергамента. Морщины исчертили кожу, как трещины на старой карте. Под глазами — тяжёлые круги, синевато-серые, как следы от усталости, что стала постоянной.

Когда-то он ходил, как человек, держащий весь мир на плечах. Сейчас — как тот, кого этот мир давно раздавил. И даже то, что раньше придавало ему надменную стойкость — выпрямленную осанку, холодный взгляд, — теперь казалось пародией на прежнего себя.

Он не жаловался. Никогда.

Он был из тех, кто молчит, даже когда внутри всё кричит.

Казалось, он сам загнал себя в бесконечный марафон, в котором не существовало ни победы, ни остановки.

Только бег.

Быстрее.

Только вперёд.

Вот только никто не знал — к какому финишу он стремился.

И встретит ли его там кто-нибудь.

Или он сам, наконец, исчезнет на этой финишной прямой, оставив после себя только отчёты, формулы и след чьей-то любви, такой призрачной, как след от пальцев на холодном стекле.

— Где он сейчас? — спросил Ким. Его голос был глухим, выцветшим, как старая фотография, которую держат в руках слишком часто.

— Мы отвели его в лабораторию, — ответил Соджун. — Он не сопротивлялся. Он никогда не сопротивляется. Просто… молча прячется. И молча выходит, когда мы его находим. Он идёт, как тень. Не живой. Даже Детёныш — и то… кажется живее.

Соджун замолчал. Потом тихо, с неловкостью, будто боясь, как отзовётся правда:

— С этим нужно что-то делать.

— Да, конечно… — отрешённо повторил профессор. — Нужно что-то делать…

Но в этих словах не было действия. Только усталый звук. Пустая оболочка мысли, унесённая куда-то за пределы реальности.

Как будто он и сам понимал — ничего не изменится.

Что всё уже происходит слишком давно.

Или уже закончилось. Но никто не осмелился произнести это вслух.

— А Джени? — спросил профессор, словно по инерции, как человек, повторяющий молитву, слова которой уже не греют.

— Вы же знаете… — Соджун чуть вздохнул, его голос стал мягким, как шаги по пеплу. — Она почти всё время с малышами. Спит там, рядом с ними. Детёныш помогает — он берёт на себя всё, что может. Пока Тэхён не очнулся, пока Чонгук не может быть с ними постоянно…

Он замялся, потом добавил:

— Чонгук и Намджун — за пределами базы. Работа там не прекращается. Земля ещё небезопасна. Люди боятся. После стольких лет выживания они не умеют доверять. Они как раненые звери — готовые напасть, если к ним подойти слишком близко.

Соджун замолк. Он ждал реакции.

 Но профессор… стоял. Молча.

Как будто даже не слышал его слов.

Или слышал, но не понимал.

Глаза смотрели сквозь. Не на Соджуна — сквозь него.

Как будто где-то в другом месте, в другой комнате, в другой жизни.

Он был здесь — телом.

Но не собой.

Тишина повисла между ними. Не тишина покоя — тишина надрыва, тишина выгорания, тишина, которая звучит громче крика.

Такая тишина бывает в операционной, когда не удаётся спасти.

В пустом доме, когда никто не возвращается.

Внутри человека, когда всё внутри сгорело.

Соджун медленно опустил голову, сжал пальцы в кулак.

Он понимал.

И не знал, как помочь.

А хуже всего — ощущать себя бесполезным. Быть свидетелем чужого распада, не имея права или сил вмешаться.

Альфы вышли из кабинета профессора.

В лаборатории Минни, как всегда, лежал на кровати, свернувшись в позу эмбриона. Он не поднял головы, не пошевелился, даже не дёрнул ресницами, когда дверь мягко скрипнула. Он никак не отреагировал на вошедших. Было ощущение, что он не понимает, что происходит, где он, что с ним. Он дышал… но будто через толщу воды — глухо, приглушённо, почти незаметно.

Будто тело было здесь, а разум — где-то далеко. Может, на острове. Может, в прошлом. Или вообще нигде.

Профессор медленно подошёл и опустился на край кровати.

Он сел осторожно, будто рядом лежал кто-то, кого легко разрушить одним словом, одним движением.

Ладони дрожали. Спина не выпрямлялась. Вдох — через силу. Выдох — с болью.

Он смотрел на свернувшееся тело, и в груди поднималась горечь, будто сам воздух стал солёным и горьким, как слёзы, пролитые ночью в одиночестве.

— Минни… сынок… Скажи, что происходит?.. Ты, правда, хочешь на остров?.. Почему?.. Что так тянет тебя туда?.. Детёныш здесь, на базе. Здесь — твоя семья… Что не так, маленький?.. — голос профессора срывался, будто рвался сквозь слёзы, которым он не позволял появиться.

Ответ прозвучал слишком тихо, чтобы быть ударом — и всё же это был именно он:

— Там мой дом.

Простая фраза. Без интонации. Почти без жизни.

Но профессор вздрогнул, будто его прострелили насквозь.

— Минни… Разве твой дом… на Хасиме?.. — он едва выговорил это, не веря. Не позволяя себе поверить.

— Да?.. — не то вопрос, не то утверждение.

Минни смотрел на него — но как будто сквозь.

Не видя. Не здесь. Не с ним.

Профессор застыл. Его дыхание стало тяжёлым, обрывистым, как у человека, что внезапно оказался на дне холодного океана.

«Этого не может быть… Нет… Только не это…» — мысли метались, срывались, осыпались, как штукатурка с гнилых стен.

Он потянулся вперёд, дотронулся до худого плечика Минни. Кожа — холодная, напряжённая. Ребра будто выпирали сквозь тонкую ткань, и профессор ощутил их пальцами, как будто прикасался к боли напрямую.

— Посмотри на меня… пожалуйста, Минни, сынок,  посмотри… — прошептал он.

Мальчик не двигался.

Профессор сжал пальцы на плече чуть крепче — в этом жесте было всё: отчаяние, мольба, любовь, вина.

Он помнил, как держал Минни младенцем. Как учил его ходить. Как однажды подхватил на руки, когда тот испугался грома.

Он помнил его голос — звонкий, живой, с проказливыми интонациями. Помнил, как Минни смеялся, смеялся по-настоящему — не просто лицом, а всем телом, всем светом внутри.

А теперь… тишина. Пустота. Бездонная.

— Я здесь, — выдохнул профессор. — Я рядом, сынок. Я не оставлю тебя. Я не дам тебе снова вернуться в тот ад… Ты ведь знаешь, что ты не один… Скажи хоть что-нибудь… кивни… дыши, чёрт возьми, по-настоящему!

Он наклонился, прижался лбом к холодному лобику сына.

— Я думал, что успею. Что вытащу тебя. Что всё наладится… Я верил, как идиот, в то, что любовь и забота — это как формула. Что если всё делать правильно — всё обязательно получится. Но, Минни… я ошибался. Я ошибался. Я виноват.

Он сжал кулаки, потом раскрыл их — и уставился на собственные ладони, как на орудия преступления.

— Что я сделал с тобой?.. — прошептал он. — Как я допустил, чтобы ты захотел вернуться туда… в то место, где тебя ломали?..

Минни не отвечал.

Он только лежал. Похожий на куклу. На замершую в забытьи душу. На нечто потерянное.

И профессор, сидящий рядом, чувствовал, как в нём рушится что-то окончательно.

Как будто последние мосты, которые он ещё держал, горели у него за спиной.

Он не знал, сколько времени сидел так. Молча.

Просто — был рядом.

Потому что больше ничего не мог.

А иногда это — единственное, что остаётся.

Flashback

— Вы планируете пересадить только часть кибер-мозга? — доктор Хван поднял глаза от медицинского протокола, недоверие и тревога одновременно проступили в голосе.

— Да, — твёрдо ответил профессор, не поднимая взгляда от схемы. — Только фрагмент, ограниченный зоной поражения. Я не позволю, чтобы Минни стал машиной. Замена будет частичной — мы вживим адаптивный нейрокомплекс, который срастётся с его собственными нейронами.

Он выдохнул.

— Если мы сделаем это сейчас, пока ткани ещё сохраняют остаточную активность, синтез пройдёт с минимальной потерей личности. Его «я» должно выжить.

Доктор Хван на секунду замер, сжав губы.

— Это экспериментальный протокол. Риски запредельные. Даже при полной замене структура может отвергнуть имплантат. А вы говорите о слиянии органики с машинной матрицей…

— Я в курсе всех рисков, — голос профессора стал хриплым. — Но если мы ничего не сделаем — он погибнет. А если заменим всё... погибнет он настоящий. Он больше не будет человеком, он будет лишь роботом, машиной.

Хван смотрел на него молча. Его пальцы нервно скользнули по краю планшета. Он знал: профессор говорит не только как хирург. Он говорит как отец.

— Хорошо, — наконец произнёс он тихо. — Как скажете.

Профессор всё ещё боялся — но понимал: времени больше нет. А иногда даже безумие — это лучше, чем пустое бездействие…

Операционная была залита холодным светом ламп. Вокруг гудели приборы — ровно, механически, будто в комнате не лежал живой ребёнок, а объект технической сборки.

Минни казался хрупким даже под хирургической простынёй. Его лицо было бледным, почти прозрачным. На висках — закреплённые датчики, на экране — активность мозга, понижаемая медикаментозно, но всё ещё... человеческая.

— Уровень оксигенации в норме. Электроэнцефалограмма стабильна. — ассистент проговаривал показания, почти шёпотом, как будто боялся разбудить спящего.

Профессор стоял над телом, в стерильном халате, но с лицом человека, которому холодно не от температуры. Его руки не дрожали — ещё нет. Но сердце било как в последний раз.

— Инцизия в зоне правой теменной доли. — Сообщил доктор Хван, делая надрез. — Доступ к поражённому участку открыт.

С экрана сползла капля пота.

— Имплантат готов к интеграции. Начинаем соединение нейросинаптических мостов. — Профессор едва слышно проговорил, будто молитву.

Секунда. Другая. Он следил, как нанонити кибер-нейронного фрагмента медленно прорастают в живую ткань, будто корни, тянущиеся к свету. Если сейчас возникнет отторжение — всё будет напрасно.

— Чёрт… — выдохнул Хван. — Появилась нестабильность! Волна дельта-активности на уровне лобной доли. Это может быть началом судорожного отклика.

— Увеличьте подачу ингибитора. Стабилизируйте синоптическое возбуждение! — профессор почти вскрикнул, рвано вдохнув.

Ассистент спешно увеличил дозу. Монитор взвыл тревожным писком. И тут — всё стихло…

Линии на экране выровнялись. Секунда. Потом другая. Ровный, устойчивый импульс.

— Сработало... — голос профессора дрогнул. Он впервые позволил себе моргнуть. — Он принимает. Его мозг не отторг.

Доктор Хван вытер лоб тыльной стороной перчатки.

— Первая фаза прошла. Дальше — нейрорегенерация и наблюдение. Но шанс у него теперь есть.

Профессор молча смотрел на лицо Минни, его сердце наполнялось радостью и любовью: Минни был в медикаментозной коме, весь в проводах и аппаратах... Но жив.

— Держись, сынок, — прошептал он. — Ты не машина. Ты — мой мальчик.

End of flashback

Минни лежал на кровати, свернувшись в тугой, болезненный клубок. Его тонкие плечи дрожали от внутреннего напряжения, которое не отпускало ни на миг. Мысли были вязкими, навязчивыми, чужими. Они не принадлежали ему — по крайней мере, не целиком.

Только во сне становилось тише. Голоса на время стихали. Но даже в этой хрупкой передышке его не отпускали кошмары — зыбкие, пугающие, как эхо неведомой боли. Он просыпался в холодном поту, не помня сна, но с ужасом внутри — будто пережил нечто чужое и страшное.

Профессор молча наблюдал за сыном. Он видел, как Минни тает, как его сознание расслаивается. Как каждое мгновение забирает из него что-то человеческое, вытесняя знакомые черты новым, непредсказуемым.

Все усилия, все знания, все его безумная вера — рушились.

Если адаптация не наступит в ближайшее время, ему придётся решиться на полную трансплантацию. Но тогда… тогда он потеряет сына навсегда.

Минни станет оболочкой, управляемой алгоритмом. Машиной. Он будет дышать, говорить, выполнять команды — но не будет больше чувствовать.

Искусственный интеллект сотрёт личность, вытеснит её, разложит на схемы и обнулит всё живое.

Ни профессор, ни доктор Хван так и не смогли понять, как им удалось однажды создать чувствующий кибер-мозг — тот самый, что был у Детёныша.

Это не была технология. Это было отклонение. Чудо. Аномалия. 

И каждый их следующий прототип терпел крах, словно само пространство отвергало повторение того единственного, необъяснимого случая. Возможно, дело было в сбое системы. Возможно — в нестабильном коде, в перекрестной мутации или несанкционированном самотренинге нейросети.

Но суть оставалась пугающе простой: они больше не знали, как это сделать.

Озарение, некогда давшее им Искру, испарилось. Записи исчезли. Алгоритмы стёрлись. Всё, что у них было — это последствия и догадки.

То, что Тэхён сделал с выброшенным на остров кибер-мозгом, выходило за рамки логики.

Он не оживил его — он пробудил его.

Детёныш чувствовал боль, тоску, любовь. Он тянулся к людям, как будто был человеком. Он плакал. Он смеялся. Он ждал.

Он был невозможным.

И теперь профессор начинал понимать: то, что они пересадили Минни, — это не просто технологическая матрица. Это был отголосок той самой аномалии.

Не алгоритм. Не продукт. Не код.

Что-то живое. Что-то, чему нельзя было дать имя. Что-то, что, возможно, не желало быть пробуждённым.

Других объяснений у них не было.

И теперь профессор всё чаще ловил себя на пугающей мысли: а если это не сбой?

А если то, что поселилось в его сыне — это не ошибка… а воля?

— Минни, можно с тобой поговорить? — профессор очень осторожно коснулся руки сына.

Омежка медленно перевёл взгляд на отца. В этих глазах не было света — лишь пустота. Словно кто-то закрыл шторы изнутри.

Сердце профессора болезненно сжалось. Его дыхание на секунду сбилось — под этим взглядом оно крошилось, как тонкое стекло под грузом невидимой вины.

— Мой маленький… ты можешь сказать мне, почему хочешь на Хасиму?

— Там мой дом, — без выражения ответил Минни, глядя куда-то в пустоту.

Профессор почувствовал, как невидимый нож вонзается в грудь.

«Только не это... Пожалуйста...»

— Ты хочешь жить там один? — спросил он, стараясь говорить мягко, словно на хрупком льду.

— Где? — Минни моргнул, его взгляд прояснился. Он внимательно посмотрел на отца, и в его голосе появилась осознанность. — Что ты имеешь в виду?

Этого было достаточно. Профессору больше не нужны были доказательства. Он знал: в голове Минни идёт адаптация. Новый фрагмент мозга — чуждый, непредсказуемый — начал врастать, переплетаться с личностью сына.

Но справится ли Минни?.. Или та часть, что была вживлена, в итоге подавит его, вытеснит, подчинив поведение холодной логике машины?

— Я очень хочу, чтобы ты больше отдыхал, — профессор говорил почти шёпотом, глядя на сына, как на тонущего. — Проводил время с братом. Ему тяжело. Он нуждается в тебе, как и твои племянники. Они ещё совсем малы, Минни, но им очень не хватает родного тепла.

— Да, отец, — отстранённо кивнул Минни. — Я схожу к малышам… сегодня. Или завтра…

В голосе не было жизни. Только пустая вежливость.

Профессор понимал: он разговаривает не с сыном, а с его тенью. С тем, кто ищет себя в собственном отражении, но не узнаёт.

Он знал: вмешиваться поздно. Всё, что он мог теперь — ждать. Только время покажет, останется ли в этом теле Минни... или уступит место безликой системе.

Полная замена мозга была технически возможна. Теоретически — даже эффективна. Но тогда Минни уже не будет человеком.

 Он станет роботом. Программой в теле мальчика. Отзывающимся на имя. Исполняющим команды. Без прошлого. Без боли. Без себя. Без будущего.

— Тебе нужно немного поспать, сынок, — едва слышно сказал профессор, опуская ладонь ему на спину. — Завтра будет новый день… и всё будет хорошо, малыш.

Он говорил это, чувствуя, как ломается внутри. Потому что знал — завтра может уже не быть Минни.

Минни тихо закрыл глаза. Сон пришёл быстро.

 Слишком быстро.

Словно сознание бежало прочь.

Профессор не ушёл. Он не мог.

Просто сидел рядом, опустив руки на колени, опустив голову. Лампа тускло освещала край кровати, отбрасывая на пол длинную, изломанную тень. Комната казалась слишком тихой.

Слишком хрупкой.

Минни дышал ровно. Спал, как будто бы спокойно.

Профессор наблюдал за этими вдохами, словно каждый из них мог стать последним, настоящим. Тем, который принадлежал ещё его сыну, а не чему-то иному.

Профессор поймал себя на мысли, что считает вдохи. И с каждым следующим в груди медленно поднималась паника.

Не смей исчезать. Не смей растворяться. Дыши. Просто дыши, мальчик мой…

Минни во сне чуть дрогнул. Пальцы сжались на простыне. Лоб нахмурился, губы дрогнули.

— ...не трогай их…

— …малыши…

— …папа, пожалуйста… не дай ему…

Профессор замер.

Он слышал.

Шёпот. Слова. Неясные, вырванные из глубин сна. И в этих словах — боль. Просьба. Страх.

Он осторожно наклонился ближе. Сердце билось где-то в горле, виски стучали.

Минни снова зашевелил губами. Голос его был слабым, но теперь интонация… была другой.

— Я тебя вижу… ты не мой голос… уйди…

Лицо мальчика напряглось. Он заскрипел зубами. Веки подёрнулись дрожью.

— Это моё тело… ты не имеешь права…

И вдруг резко — оборвалось.

Полная тишина. Резкая, как обрыв тока. Минни затаил дыхание во сне, губы замерли.

— Минни? — прошептал профессор, тронув его за плечо. — Сынок?..

Минни медленно вдохнул. Резко. Как человек, которого вытащили с глубины. Потом перевернулся на бок и снова заснул, уже без звука.

Профессор не знал, что делать.

Он сидел так ещё долго, с рукой на одеяле.

Смотрел в темноту комнаты, в которой было сразу слишком много жизни… и слишком мало.

Он чувствовал:

Минни борется. Он держится. Но в этой борьбе он один.

И если он проиграет… никто больше не скажет «папа» так, как раньше.

***

Профессор вошёл в кабинет, не раздеваясь, не разуваясь — словно весь день, вся его жизнь, весь он сам был больше не важен. За пыльным окном клонился к горизонту закат.

Цвет неба был болезненно ярким — алым, как свежая рана, словно само солнце истекало кровью, и весь мир омывало её брызгами.

— Цвет закатного солнца… кровавого солнца, — хрипло произнёс профессор, глядя в окно остекленевшими глазами. — Будто вся кровь человечества растеклась у моих ног…

Он усмехнулся. Горько, страшно.

— Ну что, профессор? Счастлив?.. Доволен собой? Сравнялся с Богом?..

Он не знал, кому говорит. То ли себе, то ли призраку, что давно жил в его тени. Глаза метались, как у безумца, не различая уже реальность от вины, которую он таскал за собой, как цепь.

Он упал на колени.

Солнечный свет разбивался о решётку окна, отражаясь на его голове ржаво-оранжевыми пятнами, словно пепел горящего неба ложился ему на кожу. Профессор закрыл глаза.

Он стоял на коленях.

Перед кем?

Перед собой.

Перед Джени.

Перед своими сыновьями.

Перед Творцом, в которого, возможно, уже сам не верил.

Он поднял руки к голове, сдавил череп так, будто хотел разорвать его, выкорчевать изнутри всю боль, всю вину, всю память. Из груди вырвался сдавленный крик — глухой, срывающийся. Потом он осел, опустив руки, подошёл к окну.

Одну ладонь он положил на холодную металлическую решётку. Лоб — к ней же.

Руки дрожали.

Губы побелели и были закусаны до крови.

Тело бил озноб — то ли от холода, то ли от горячки. Он не чувствовал ничего. Только бездонную, нечеловеческую вину.

— Мне жаль… Мне очень жаль… Прости… — одними губами повторял он, глядя в огонь неба, но не видя уже ничего.

— Это моя расплата, — выдохнул профессор. — За то, что возомнил себя богом.

За то, что решил, будто могу оживлять. Творить. Даровать второй шанс, не спросив, а надо ли.

Солнце клонилось ниже, и его свет стал выцветать, превращаясь в мёртвенно-жёлтый.

— Никто… и ничто не сравнится… — продолжал профессор, слова давались с трудом, горлом, уже не голосом. — Моя гордыня… моя уверенность в непогрешимости… теперь мстит мне. Отнимает самое дорогое, что только может быть у отца. Моё дитя…

Он пошатнулся, хотел отойти от окна — но тело его не слушалось. Колени подкосились. Он снова упал, ударившись о бетонный пол. Ладонями — в пыль, лбом — в холод.

Остался лежать, как упавший идол.

— Прости меня… Отче… — прошептал он, не зная, слышат ли его. — Я преклоняю колени перед Тобой. Прости… не карай детей моих за мои грехи…

За гордыню.

За вседозволенность.

За то, что хотел быть выше Тебя…

Прости…

Слёзы текли по лицу, капали на бетон, впитывались, словно земля принимала его боль.

— Как же Ты выдержал, Отче… потерю сына своего…

Как смог отдать Его — единственного — на растерзание, на кровь, на смерть…

Научи меня.

Научи, как сделать правильный шаг…

Научи, как принять…

Как отпустить.

Как простить.

— Защити детей моих… ибо сам я… я уже не успею… — выдохнул он в пол, не открывая глаз.

Сквозь стену донёсся стук.

— Профессор? — голос доктора Хвана, сначала осторожный, потом более настойчивый. — Вы здесь? Вы не отвечаете...

Тишина.

Снова стук.

Затем щелчок. Дверная ручка провернулась.

Доктор Хван вошёл. И застыл.

Профессор лежал без сознания на полу, раскинув руки, как будто распятый невидимым крестом. Щека прижата к бетону. Губы сжаты. Лицо — мертвенно бледное.

А за окном кровавое солнце, наконец, погасло.

*****

Минни снилось покрывало из сочной зелёной травы, усыпанное крошечными луговыми цветами. Он лежал на бархате летнего луга, чувствуя, как земля дышит под ним теплом.

Журчание ручейка где-то рядом сливалось с нежной песней жаворонка. Солнечный свет согревал лицо, мягкий и живой, а лёгкие облака неспешно плыли по небу, то скрывая, то вновь открывая золотое солнце — как будто мир играл с ним в прятки.

Минни улыбался во сне. Он никогда не бывал на таких лугах.

Никогда не слышал настоящего пения птиц. Только грохот прибоя. Только крик чаек, резкий, словно рваный крик боли.

В его памяти не было лета. Не было запаха трав, шелеста листьев, утреннего пара над водой. Только штормы, солёный воздух, тревожное небо и пустота.

А во сне — всё было иначе.

Во сне он впервые чувствовал, как мир может быть добрым…

Омежка проснулся от толчка. В груди сжалось. На мгновение показалось, будто кто-то зовёт его — тихо, на грани слышимости. Он резко сел, озираясь по сторонам, сердце колотилось, как пойманная птица. Но в комнате было пусто.

Тишина дышала из углов, мягко, чуждо. Минни глубоко вдохнул, затем медленно выдохнул и снова спрятался в одеяло, свернувшись так, словно сам хотел исчезнуть в этом коконе.

Глаза уткнулись в стену. Холодную, молчаливую. Безликую.

Он знал: то, что с ним происходит — не нормально.

Но что именно, он не понимал.

Он чувствовал, как внутри всё сдвинулось, как прежняя реальность отодвинулась в сторону, будто её медленно оттирали ластиком, а на её месте проступало что-то другое. Что-то незнакомое, неуправляемое. Страшное.

Всю свою короткую жизнь он провёл во тьме. В тесных стенах, где единственным звуком был гул страха, а воздух пропитан безысходностью. Там не было будущего. Там нельзя было мечтать.

Он привык бояться.

Привык ждать.

Смерти.

Случайной. Жестокой. Бесшумной.

Он привык к этой мысли — настолько, что страх стал для него привычной одеждой. Как кожа.

И в какой-то момент он даже перестал его чувствовать. Перестал бояться. Просто жил в страхе, как в вечной комнате без окон.

А потом всё изменилось.

Сначала они с мамой оказались на базе — огромной, яркой, почти невозможной. Пространство. Воздух. Люди. Никто не кричал. Никто не бил. Никто не швырял его в угол.

Они были свободны. Им больше не нужно было прятаться. Не нужно было дрожать от каждого звука.

Он и мама… они стали частью чего-то. И ему впервые захотелось верить.

Потом появился отец. Строгий, сдержанный, пугающий — но живой. Настоящий.

Старший брат — Тэхён, о котором он даже не мечтал. Такой сильный, такой упрямый, но добрый.

Появился Крошечка — светлый, шумный, весёлый, как солнечный зайчик в пустой комнате.

Минни был счастлив. Он строил в голове планы — красивые, уютные, наивные.

Как они будут жить вместе, как он будет помогать, как они все будут смеяться, пить что-то сладкое и не бояться больше ничего.

Он был уверен: теперь им с мамой больше не придётся прятаться. Что ужас позади.

Но эта радость оказалась хрупкой. Как стекло. И трещина пошла, быстро разрастаясь.

У Тэхёна был альфа. А теперь — ещё и дети. У него была своя семья, своя боль, своя жизнь.

Крошечка… всегда смеялся, всегда обнимал. Но он принадлежал Намджуну. Их любовь была большой, сильной. Минни не хотел мешать. Он чувствовал, что рядом с ними — лишний.

Отец всё чаще пропадал. Постоянно в лаборатории, с доктором Хваном. Его глаза были полны забот, тревог, уставших молчаний. На Минни почти не оставалось времени.

Мама всё так же гладила его по голове, целовала в лоб, называла своим солнышком. Но брат болел, беременность забирала все силы, и даже её нежность теперь стала уставшей.

Минни не жаловался.

Он любил помогать. Он искренне заботился.

Ему нравились вечера с Крошечкой у прозрачной стенки палаты Тэхёна.

Их шёпот, смех, истории о Хасиме, мечты о доме, который пахнет солью и морем.

В эти минуты он чувствовал себя нужным. Чувствовал, что жив.

Но за спиной всё чаще нарастала тень. Страх возвращался — не такой, как раньше.

Он был тоньше. Глубже. Страшнее.

Он боялся, что снова станет один.

Что снова будет смотреть в стену и молчать.

Он прижал ладони к груди и закрыл глаза.

Пусть всё снова станет правильно. Пусть они не исчезают. Пусть я останусь с ними. Пусть я буду им нужен…

А потом Крошечки не стало.

Совсем.

Он исчез. Растворился — будто его вытерли ластиком из мира, из памяти, из сердец.

Нет, он не умер. Всё было сложнее.

Крошечка… снова стал Детёнышем.

Роботом. Помощником. Ассистентом Тэ...

Намджуна.

Тёплый, шумный, живой Крошечка — стал чьим-то протоколом.

Стал полезным, предсказуемым, удобным.

Стал функцией.

А не тем, кто однажды обнимал его и называл «звёздочкой».

Стал кем-то новым. Но больше — не собой.

А Минни?

Кем стал он?

Он больше не знал.

Разве он всё ещё Минни?

Он носил это имя, но не чувствовал, чтобы оно отзывалось внутри.

Тогда почему… почему в груди боль?

Такая пронзительная. Такая настоящая.

Словно сердце оторвали — не сразу, а медленно, как кожу — слоями.

Безысходность.

Тоска.

Обида.

На кого?

На отца?

На тех, кто молчал?

На всех, кто ушёл и даже не попрощался?

Почему никто не сказал ему, что Крошечка исчезнет?

Почему не предупредили? Не объяснили?

Почему отец… позволил это?

Он же знал, как много Крошечка значил для него.

Знал — и всё равно... стёр. Переписал. Преобразовал.

Зачем?..

Минни сжал кулаки. Грудь вздымалась тяжело. Он не плакал — слёзы не шли. Как будто внутри не осталось воды.

Но он чувствовал, как рвётся что-то очень тонкое, почти невидимое — как нить, которая соединяла его с этим миром.

С той реальностью, где были мама, Крошечка, Тэ, Намджун, смех и вера.

— Он же был живой… — выдохнул он одними губами, едва слышно.

— Он живой… был… правда?

…Живой?

Он не знал ответа.

И вдруг понял, что больше всего боится даже не того, что Крошечку больше не вернуть.

А того, что и он сам — Минни — может исчезнуть так же.

Тихо.

Незаметно.

Без следа.

Станет функцией. Программой. Чьей-то идеальной версией.

Но не собой.

Минни сидел на кровати, сжимая голову руками – казалось, она вот-вот расколется от мыслей. 

Свои и чужие, они роились, пронизывая сознание жалами, гудели, путались, нарастали, пока не начали складываться в отчетливые реплики…

И звучали они не только его голосом.

— Крошечка… прости. Я обязательно отвезу тебя на остров. Обещаю. Мы останемся там жить. Ты будешь учить меня быть сильным, как Тэхён. Справляться с трудностями, не сдаваться. Я постараюсь. Я научусь, Крошечка. Обязательно научусь...

— Тебя не отпустят со мной.

— Но… я хочу быть рядом. Ведь ты — это я… а я — это ты. Мы же одно.

— Нет, Минни. Ты не можешь быть мной. Ты — человек.

— Я уже не человек. Я киборг. Частично. Но это неважно. Я всё равно… чувствую тебя.

— А я — робот. Просто робот. Робот, который мечтал быть счастливым. Мечтал любить и быть любимым. Знаешь, как это — когда кто-то держит твою единственную ручку, а тебе кажется, будто в ней пульсирует всё тепло мира? Когда ты смотришь в глаза своему человеку и видишь там не отражение — а свет. Когда кто-то заботится о тебе. Беспокоится. Боится за тебя. Когда встаёт перед тобой, прикрывая от ужаса, от боли, от смерти. Когда укрывает твоё железное, холодное тельце тёплым пледом — и ты веришь, что чувствуешь это тепло…

— А разве тебе не страшно?  Ты же про Намджуна говоришь? Он… он ведь похож на монстра. Огромный, страшный.

— Да. Он большой. Он сильный. Но он — не монстр. Он — смелый. И добрый. Он… настоящий. Нами заботливый, умный, тёплый. В нём есть то, чего ты сразу не видишь — но чувствуешь сердцем. Его доброту, его молчаливую защиту. Его ласковое «я рядом», даже если он ничего не говорит.

— Но… он пугает меня, Крошечка. Каждый раз, когда я его вижу — у меня сердце в пятки уходит. В биокомнате… такие, как он, приходили. Высокие. Молчаливые. Сильные. Они забирали людей. А те не сопротивлялись. Но у них в глазах были слёзы. И улыбки — наполовину страх, наполовину прощание. Я помню это. Я помню, как пахла та тишина…

— Нами не такой, Минни. Он другой. Он спас Чонгука. Его дружба удержала его от края. Его любовь к Тэхёну... это больше, чем чувства. Это дом.

— Но я всё равно боюсь. Я боялся его с самого начала. Ещё когда нас только выпустили из биокомнаты. Он разговаривал с другими киборгами... громко. Очень строго. Мне казалось, он злится.

— Значит, у него был повод. Намджун не кричит просто так. Он умеет быть жёстким, но никогда - жестоким. Он всегда старается решить всё мирно. Даже если это даётся ему через силу.

— Значит… ты его любишь?

— А это разве сейчас важно? Детёныш не помнит, кем он был. Он живёт другим. А я… я у тебя в голове. Только здесь. Только внутри. Скажи, Минни… ты отдашь меня обратно Детёнышу?

— Да. Но только после того, как скажу отцу. Он должен знать.

— Странный ты, Минни… Ты и правда думаешь, что если скажешь отцу — всё вернётся? Что он щёлкнет пальцами, как раньше нажимал на кнопку в лаборатории — и всё станет, как прежде? Минни… так не бывает. Уже нет. Ты и сам это чувствуешь. Ты еле пережил первую операцию. Вторая может тебя сломать окончательно. Ты можешь не проснуться. Ты можешь исчезнуть. Насовсем.

— Я знаю… — прошептал Минни.

Он опустил голову, сжал пальцы в кулаки, будто удерживал ими собственную решимость, чтобы та не распалась, как всё остальное.

— Я знаю, что могу умереть. Что могу не очнуться. Что от меня ничего не останется — ни мыслей, ни чувств, ни даже имени. Но если это единственный способ вернуть тебя… Если у меня есть хоть малейший шанс вернуть Крошечку — пусть даже ценой себя… Я согласен.

Голос у него сорвался, но глаза были ясными, полными боли — и упрямства.

— Я уже всё равно не я, Крошечка. Я потерян. Пустой. Я… будто копия самого себя. Меня вырезали, зашили обратно — и забыли, как было по-настоящему. А ты — ты был настоящим. Ты был тем, кто спасал. Кто был рядом, когда всё рушилось. Ты — свет. А я — только тень.

— Не говори так… — голос Крошечки стал тише. — Пожалуйста, не говори…

— Это правда, — перебил его Минни, едва слышно. — Пусть я исчезну. Пусть… Но ты должен жить. Ты должен дышать. Ты должен чувствовать. Ты должен снова смеяться. Если тебя вернут… может, тогда кто-то снова поверит в чудо.

— Но я… я боюсь. Боюсь, что когда ты исчезнешь — я стану окончательно пустым. Я не знаю, выдержу ли…

Минни слабо улыбнулся — и эта улыбка была горькой, хрупкой, почти детской.

— Я уже пустой. Но если пустота во мне сможет стать домом для тебя… Пусть так и будет. Пусть моё сердце замолчит — если твоё снова научится петь.

16 страница4 мая 2025, 16:06