Стерильность
Мороз дерёт щеки. Ветер цепляется ледяными когтями в шею и вытягивает жизнь. Я задыхаюсь. Два резких вдоха через нос — обжигаешь пазухи и глотку - два выдоха через рот. Пытаешься подставить дыхание под ритм шагов, но всё сбивается.
Снег как трясина, сил отнимает больше. Шаги медленные, неуклюжие, слоновьи. Походка лунная. Спина взмокла, куртка противно прилипла и теперь промерзает.
Я бы хотела развернуться. Остановиться хоть на секунду, поднять голову, чтобы не увидеть неба, закричать. Но губы слиплись и задубели, к шарфу приклеились. Он же мешает вертеть башкой. А остановиться я не могу. Могу, но не могу. Как будто всё закончится, если сброшу темп. Как будто что-то меня заберёт.
Присутствие рядом. Не чужое, не чье-то, просто дыхание мороза. Нечто ощутимое в колючей снежной дымке. Я слышу его. Он рядом, но не дотягивается. Не боится. Смотрит.
Шагаю дальше. Снег пытается забиться в ботинки, но не получается - резинки штанов сидят крепко. Носки натянуты чуть ли не до ушей. А вот варежки мокрые, хоть выжимай. Шапка тоже. Чувствую противную холодную влагу затылком.
Я не знаю, куда иду. Просто иду. Вперёд. Впереди всегда что-то есть или должно быть. Заправка — было бы неплохо. Небольшой отель или совсем крохотная деревня. Или дорога. Длинная-длинная занесенная траса, которая приведет к городу. Или сокровище — достаточно мечтательно?
Два вдоха носом под один шаг — два выдоха ртом под второй. Пытаюсь помогать руками, плечи деревенеют, будто весь день таскала тяжеленные пакеты с первого этажа на десятый. Или штангу на себя уронила. Или...
Всё вокруг белое-белое, аж противно. Небо однотонное, без солнца, но светло. Подвывает ветер, пытается проползти между ухом и шапкой и устрашающе выдаёт слоги:
— О-о-я-я! У-у-о-о-я!
Штаны подхватывают под ритм:
— Фить-фить-фить! Фить!
Снег под ботинками скрипит:
— Хр-хр-хрст.
Я дополняю:
— А кто такие фиксики — большой-большой секрет!
Не знаю, почему фиксики. Мелодия напомнила.
Кроме фиксиков, ничего в голову не приходит. Не знаю, сколько шатаюсь. Долго. И каждую секунду повторяется одна и та же фраза. Заканчивается — начинается. Горизонт тоже заканчивается-начинается, отдаляется, издевается.
Куда я иду? Что ищу?
Я ведь потеряла что-то и забыла. Не знаю, важное или нет. Было бы важным - записала и постоянно крутила в голове, чтобы извилины не смогли вынести издевательства и завязались узлами. А в голове, помимо фиксиков, такая же белая пустота, как и вокруг меня. Белый шум телевизора.
Куда я иду?
А куда заходит солнце, если мир — плоский пласт снега, линия от точки А до точки Б, замыкающая круг. Идеально ровная. Наверное, я не на Земле. Или на обратной её стороне, плоской, как Лоза завещал.
— Ты кто? — рядом со мной шагает мальчишка-эскимос, едва пробирается сквозь сугробы. Проваливается по пояс, отстаёт, и догоняет по моим следам. Куртка у него — закачаешься, смесь дублёнки и шубы, как с картинок из музея. Кухлянка, вот как называется!
— А ты кто?
Идем вместе, выдыхаем пар. Мальчик-эскимос жмурится и делает из варежки козырёк, долго-долго смотрит в небо.
— Далеко, — говорит он важным голосом, — здорово ты забралась. Сильная.
— Ну так. У меня ноги не как у карлика. Когда ноги длинные, шаг тоже длинный. Петр Первый вот знаешь, сколько был, если его на шпагат посадить? Как два тебя!
Он не обижается.
Из белого, как из тумана, выплывает палатка, чем-то похожая на юрту. Перед «дверью» пасётся олень.
— Твой?
— Не. Я оленей только в книжках видел.
— Ты же эскимос.
— Я чукча.
— Я тоже. Ментально, однако.
Мама так называла. Давно это было.
Из палатки выходит старуха в похожей накидке, только менее обшитой мехом, наверное, летний вариант, и раскуривает трубку. Дымок тянется такой же белый, как её две жиденькие косы. И как снег. Она похожа на скво, не хватает шапки из перьев.
— Зря вы сюда пришли, — скрипит старуха,—- Нанухак, я говорила, нельзя долго смотреть на месяц.
Мальчик-эскимос дуется.
— Тебе здесь быть нельзя. Иди обратно, Нанухак.
— Бабушка, я Валера! Куда я обратно пойду? Вот она сейчас дорогу проложит, — машет в мою сторону варежкой, — и я за ней вагончиком!
— Кабанчиком, — подсказываю я.
Не могу стоять. Ноги рвутся в путь. Надо дальше, туда, в белую бездну.
— Вам там не место, — старуха выдыхает белого дыма так много, что он выходит из ушей, — верхний мир не откроется.
— Бабушка, ну какой верхний мир! - Валерка-Нанухак злится, даже ножкой топает, — сверху озоновый слой, стратосфера и космос. Все давно уже книжки читают, зачем твои сказки?
Старуха покусывает губы беззубыми дёснами.
— Значит, забыли, - вздыхает она, — я предупреждала, Нанухак. Когда выглянет месяц и выйдут келе — жди беды. Я не помогу.
Валерка-Нанухак отворачивается. Старуху забирает туман — порыв снежного ветра.
— Она беспокоится о тебе, — говорю я, и морозный воздух сдавливает со всех сторон.
— Она умерла, — он отмахивается, — поэтому ей все равно. Идем.
Шагаем дальше. Фить-фить-скр. Фить-фить-скр. Фить!
— Что это? — Валера дёргает меня за рукав.
Я не знаю. След от подошвы, размер, наверное, сорок второй— больше моего. На пятке кружок, как солнышко, чуть выше — шипы. Один-единственный отпечаток.
— Не помню.
И не вспомню. Стираю узор носком. Так будет лучше.
День не заканчивается. Здесь — где? — бесконечный день тянется бесконечную бесконечность.
Ветер завывает совсем страшно. Доносит слова.
— О-о-о-у-я! — бьёт резким ударом по щекам.
— Оль, — Валера хватает под руку, — что там?
Впереди сгущается молоко. Зловеще.
— Кто такая Оля?
— Оль, хватит прикалываться, — он тянет назад, — давай пойдём обратно, Оль? Что мы там не видели, а?
Нет. Мне надо вперёд. Там что-то ждёт. Меня, а не какую-то Олю.
— Оль, я не пойду, — Валера отстаёт, — мне это не нравится. Я за тобой куда угодно, но не туда. Я не хочу забывать и забываться, Оль.
Его забирает ветер или снег. Чуть-чуть оборачиваюсь — его нет. Ушел. Следы заметает ветер.
Сугробы будто растут. Пробираться всё тяжелее и тяжелее. Лёд налипает на лицо.
Я не сдамся. Вперед. Там что-то есть. Там что-то ждёт, в белом, плавно выцветающем прекрасном далёком.
Старуха снова курит. Юрта разрушена, осталась парочкой тряпок, свисающих с палок. Рядом лежит олений череп.
— Где Валера?
С ним как будто было правильнее. Без него слишком тихо. Непривычно.
— Нанухака успели забрать, — она выдыхает серый дым, — он не дошёл только из-за тебя. Спасибо. Но большего не жди.
Недружелюбная крупа режет мои глаза.
— Куда мы уходим? — шепчу сквозь ветер, — куда я иду?
Старуха пожимает плечами.
— Посмотри. Но ты не вернёшься. Он за тобой больше не пойдёт.
— Он тоже забыл меня?
— Людей невозможно забыть, если они сами не ищут вьюги, — вытряхивает пепел, и его подхватывает порыв, — ты не остановишься. Иди.
Больше мы не увидимся.
И я шагаю вперёд в полном одиночестве, пока мир — только моя бесконечная суперплоскость — синеет, чернеет, темнеет. Бесконечный день катится к не бесконечным, рваным сумеркам. Куда я дошла? Что нашла? Что потеряла?
Не помню, что напевала и о чем думала. В голове такой же пушистый падающий снег, его иногда уносит в сторону резким ветром.
Выхожу к дорожке следов. Наверное, надо повернуть обратно. Пятки-солнышки отпечатывают надпись, как под окнами, на асфальте.
«Я люблю Олю».
Повезло ей. Ей подарят букет ромашек в декабре и поведут в кино, и она впервые за долгую эру ледникового периода похохочет. За руки подержатся. Поцелуются у витрины с рыбой.
Порыв ветра.
Вспомнила.
Меня тоже забирает снег.
Прихожу в себя рывком. Резко открываю глаза — белый полоток бьет по глазам. По телевизору крутят фиксиков.
— Ой-й-я! — вопит кто-то в коридоре, надрываясь плачем, и целый оркестр голосов его успокаивает.
В руке капельница. Рядом врач и тёмное, такое синевато-чёрное, пятно.
— Оля! — кричит пятно и бросается ко мне.
Я тоже хочу закричать, но не могу пошевелиться.
— Живая! — а меня душат в объятиях, — дура ты, Олька! Куда я без тебя, а?! Совсем уже — я же тебя никогда не...
Ах, да. Оля — это я.
Макс приходит и на следующий день. И через два. И через три. Помогает мне ползти по коридору, когда ноги трясутся и отказываются держать. Для организма даже пара дней комы — алес капут, говорит врач. Говорит, мне повезло, что я мало провалялась, реабилитация много времени не отнимет, иначе мышцам были бы ёлки-иголки. Говорит, мне новости пока смотреть нельзя, каналы ищет с мультиками.
Однажды встречаю в коридоре мальчишку. Смуглого, с глазами-бусинками, поясняет другим детям за снежных духов и то ли укулеле, то ли лейку. Или лелейку. Пересекаемся взглядами, и он машет мне рукой.
— Выздоравливай, Оль! — кричит у своей палаты.
— Ты тоже, Нанухак!
А он пальцем у виска крутит, но смеется. Его новая мама смотрит на нас с улыбкой. Подарит мне конфеты, когда узнает, что мы друг за другом приглядывали, а новый папа сделает глупое предложение. Я откажусь. У меня есть Макс. К Валерке буду в гости приходить. Может, на книжку накоплю. Если снег не заберёт.
Каждый раз смотрю в зеркало, и вижу за спиной метель. Она зовёт, в ней что-то есть, я знаю. Она забирает и манит. Она стирает. Смотрю — и забываю, что хотела сделать, о чем думала. Макс, когда замечает ступор, кладёт мне руки на плечи и смотрит в глаза через зеркало. Он тоже видит вьюгу, я знаю. Но пытается её не слышать.
Живём, два нежных голубя, и думаем о снеге. Всё чаще смотрим в небо. Его увольняют, но он не расстраивается, учиться пытается. Я ухожу сама. Наши дни рождения, его обычный, и мой, как начало новой эры — тишина, разделённая на двоих, и хрупкое пламя свечки в грязной темноте. Ищем стерильность. Ждём снега. Взрослеем, но неправильно, только внешне, а внутри остаёмся такими же хрупкими, мягкими. Хрупкость легко разбить. Никто не вылепил броню. Валерке вот вылепили — ходит, грудь выпятив, болтает о космосе. И лейках — или лайках? А ведь раньше молчал.
Да, его забрали. И от меня забрали, но это хорошо. Валерке надо жить, а не ждать снежной бури. Ничего страшного, что и он меня забудет. Его-то теперь помнят. Его не сотрут.
— Давай уйдём, — прошу, засыпая у Макса на руках.
Наша квартира — Макса, мне свою так и не выдали, — крохотная однушка, кровать на кухне, белела. Выцветала, как старая фотография.
— И куда? — а он до последнего противится. Документы листает. Предложения о работе ищет. Выжить пытается.
Мы одни, сколько этому ни противься. Одни навсегда, нас некому помнить. Мы исчезнем, нас, кляксы, сотрёт с белоснежного листа резинка, и никто не заметит.
Куда уходит бесконечная белая тропа?
— Узнаем.
Я открываю глаза.
На меня смотрит небо. Бесконечная бесконечность бесконечного дня, замершего между полднем и ранним утром. Солнца нет, свет идёт отовсюду. Макс сжимает мою ладонь.
Два вдоха носом — два выдоха ртом. Рассказываю ему этот секрет, чтобы не задыхался, и он мычит, понимая.
Идём, пока завывает ветер. Варежками цепляемся друг за друга.
— У-у-у, — гремит ветер по-другому.
— Фьють-фьють, фьють-фьють! — соглашаются штаны.
— Скр-скр, хрусть-скр! — скрипят ботинки.
Мы идём. Не оглядываемся. Знаем: сзади ничего нет. Есть только что-то впереди. Белая дымка. Стерильность. Чистота, которую мы никогда не встречали, но которую искали.
— Кто ты? — говорит Макс, и крепче сжимает мою руку.
—А кто ты?
Из тумана выглядывает обоз. Белая ткань, припорошённая снегом, рядом лошадка — тоже белая. Сидят люди. Мелькают яркие пятна, которые уже начинает пожирать снег.
— У тебя в роду цыган не было? — щурюсь я. Снег забирает.
— Понятия не имею, — Макс пожимает плечами, — может, и были. Я ж детдомовский, я хоть марсианином могу быть.
— Марсианин Максимка, — смеюсь.
— Кто такой Максим?
И мы уходим дальше. Люди на нас даже не смотрят. Шаги не отпечатываются на снегу.
Буря зовёт.
А мир не темнеет. Скорее белее становится.
Нас забудут. Нас забыли. И я тоже забыла, чтобы забыли меня. От нас не осталось ни кляксы. Все стёрла белизна.
Осталась только стерильность.
02.02.25